А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сперва Никитка отпели в церкви на улице Пестеля, а после зарыли в землю на Охтинском кладбище прямо возле ограды. Пронзительное небо предупреждало про близкий сентябрь, пыль рыжела на тополях, машины весело катились по проспекту. Во мне снова зашевелились странные слова. Даже не слова, а ощущения слов, не оформленных в буквы. Экзистенциально преэкзистенциальные, наверное. Человек все равно не верит в свою смертность. Он согласен с тем, что исчезнет тело, но личность останется. А что такое личность? Личность — это память. Когда ты помнишь про первую двойку по математике и свой тогдашний страх, ты есть. И остальное не важно. Можно придумать рай и ад, реинкарнации, царство теней и светлое будущее детей, в чьей памяти ты живешь. Главное — не исчезнуть в Лимбе, не кануть в забвение, словно топор в проруби.
Жена решила стать дипломатом.
— Тебя отправят послом в Папуа, — сказал я. — Будешь там десять лет вручать верительные грамоты. Так и состаришься.
— Ничего. Ничего-ничего! Пусть только попробуют! Через месяц Россия разорвет с ними дипломатические отношения, и меня отзовут домой.
— Ага! А меня заберут воевать с папуасами. — Тогда я впервые заговорил про войну, а жена ответила снисходительно:
— А ты еще можешь? На войну?
— Если к “максиму” привязать, то полчаса продержусь.
— Тридцати минут может не хватить, — подвела итог жена и укатила в Париж учиться в дипломатической школе. Мы остались с сыном в недоделанном палаццо, похожем на Рим после посещения его Атиллой, который дипломатических школ не заканчивал, но с задачами международного общения справлялся вполне успешно.
Возрастной цинизм — результат естественных биологических событий. Мне ведь уже удалось выполнить предназначение и несколько яйцеклеток оплодотворить. Но чистый биологизм никого не устраивает. А душа? Наша бессмертная душа? Любовный акт в человеческом понимании — это не оплодотворение, а соитие. Эстетика соития составляет фундамент всякой национальной культуры. Накануне по телевизору показали когда-то нашумевший франко-японский фильм “Империя чувств”, в котором актеры Мацуда и Фудзи находятся в состоянии перманентного соития, в то время как Япония готовится к мировой войне. Соитие тоже в определенном смысле война, требующая на алтарь жертв. Но все-таки не война. Любить-то я любил, а вот на войне не был. И в армии толком не служил, хотя и пробыл там рядовым год после университета.
Тогдашняя жена сказала, не просыпаясь:
— Пока, — и я пошел служить.
Дошагал до Невского, где возле лютеранской церкви находился военкомат. Возле него стояло с дюжину стриженых молодцев с рюкзаками. Вокруг них крутились мамки и молодицы, а я был один. У моего одиночества имелась причина. Я шел в армию не как провалившийся абитуриент, а в преклонном возрасте — в двадцать шесть. У меня имелась договоренность о халяве с краснорожим капитаном Костыгиным: капитан возглавлял в одной из частей ПВО спортивный клуб, и я был нужен ему как мастер спорта по легкой атлетике. С моей помощью ему легче отчитаться о проделанной работе и стать майором. Тайные переговоры с Костыгиным шли год и увенчались успехом. В принципе на меня претендовал Спортивный клуб армии, но тамошние офицеры не знали о том, что у меня заканчивалась отсрочка. В СКА существовала спортрота, и армейские атлеты жили вольно, но все-таки в казарме, а ПВО обещало отпустить домой и вызывать только на соревнования.
Хотя и короткая, но армия для меня началась тупо и безжалостно. Первую часть своей молодости я видел комсомол издалека. Будучи уже в школьном возрасте всевозможным чемпионом, я имел возможность проявить своеволие и с ученической толпой в комсомол не пошел, заявив удивленным учителям о своей идеологической неподготовленности, но в последний момент, предполагая поступать на истфак университета, каким-то блатным способом комсомольцем стал, только ни разу затем на комсомольских собраниях не был и взносов не платил и посему красную комсомольскую книжечку с собой в солдатчину не взял.
Когда нас на электричке довезли до поселка Ваганово, что совсем рядом с Ладожским озером и где находилась воинская часть, то сразу же выстроили на плацу. Зычные командиры, похохатывая, прошлись вдоль шеренги новобранцев и стали делить на этнически-социальные группы. Один из офицеров приказал некомсомольцам выйти из строя. Всего оказалось человек десять таджиков и эстонцев. И я с ними.
— Всем курить, а этих — расстрелять! — скомандовал командир, а офицеры засмеялись.
Но приказ оказался шуточным. Зато со следующего утра началась полная глупость.
— Рота! Подъем!
Что— то падает, звякает, гремит. Звенит и даже воет. Я уже жду пробуждения со страхом, поскольку после него мы бегаем по нескольку километров несколько раз. Только бегаем и бегаем. Провалившиеся абитуриенты падают бесчувственно в лопухи, а по ночам хрипят во сне и зовут маму. Я и сам чуть живой, хотя самая кровь с самым молоком, мастер спорта в расцвете сил и пусть не олимпийская уже надежда, но не дурак покуда, чтобы понять антинаучный характер физической подготовки в ПВО. Правильно -когда постепенно и разнообразно, а у нас — полная жопа!…
— Рота! Бегом! Арш!
Сперва стучим сапогами по плацу, потом по тропинкам в сторону просеки. Или это аллея такая несостоявшихся героев.
Двое сержантов, стриженых мальчиков лет девятнадцати, стопроцентно охреневших после спецшкол, бегут возле новобранцев, задавая темп. Они, гады, бегать научились. Мозги им отшибли — для ног только лучше. Старший из мучителей, альбинос с глазами кролика, названный народом Крохой за невыразительный рост, тормозит у одного конца просеки-аллеи, а его гад напарник, черный чечен Башка, бежит с нами туда, где аллея-просека заканчивается. Сержанты и сами озверели от беготни. Они решают погонять нас по аллее туда-сюда. И солнце тем временем совсем проснулось, уставилось на нас удивленно. Мир ленив вокруг, даже птахи не поют. Только мы, новобранцы, да комары.
Мне все— таки двадцать шесть, и я профи, а тут пропадают малолетки. Среди них еще пловец-мастер и эстонец-штангист на коротких ножках…
— Мужики! — еле кричу им. — Становитесь рядом!
Штангист и пловец понимают. Мы бежим на альбиноса, то есть почти не бежим. Просто высоко поднимаем ноги, а абитуриенты за нашими спинами приходят в чувство. Мимо альбиноса мы пробегаем как надо и, оказавшись на прямой по направлению к чечену, повторяем трюк. Хитрость, конечно, помогает, но все равно от такой физподготовки можно отбросить копыта.
Дней через пять я не выдерживаю и говорю альбиносу:
— Товарищ сержант, давайте попробуем эстафету.
— А как это? — недоверчиво реагирует Кроха.
— Очень просто, — отвечаю и объясняю принципы, которые просты и очевидны, как олимпийские идеалы Кубертена.
Разговор происходит на стадионе воинской части. Его неровная плоскость с вытоптанной травой не похожа на античный пейзаж, но мое красноречие, испуганное неотвратимо приближающимся кроссом, стремительно, словно речь Перикла. Оно заряжено шестью годами обучения на историческом факультете. Почти мертвые новобранцы лежат на земле, и я стараюсь спасти их молодые жизни. Командирская враждебность Крохи и Башки дает слабину, и Кроха соглашается.
— Покажи как, — говорит он.
Я нахожу несколько прутиков, обдираю с них листики и объясняю:
— Это будут эстафетные палочки. Всего пять дорожек. Эстафета называется “четыре по сто метров”. Значит, в эстафете участвует двадцать человек. В олимпийской программе это самое главное, престижное, захватывающее соревнование. Сильнее всех американцы, но и мы ничего.
— Наша противовоздушная оборона америкашек всэгда убить, — делает злое лицо чечен Башка, а альбинос уже увлекся и просит:
— Рядовой… Как тебя?
— Рекшан.
— Рядовой Рекшан, расставьте бойцов.
Время, рассчитанное на муку многокилометрового кросса, медленно потекло. Я развожу полудохлых абитуриентов по дорожкам, стараясь на глазок соблюсти справедливость. Поскольку каждая следующая дорожка по диаметру длиннее предыдущей, то стартующего следует поставить по своеобразной лесенке. Но с геометрической правдой не согласны сержанты.
— Э! Ты что дэлаешь! — возникает Башка. — Нэ чесно!
— Отставить! — приказывает Кроха. — Ставить всех по линии.
— Но, товарищи сержанты, — пытаюсь я безуспешно объяснить геометрию.
— Победители награждаются походом в солдатскую чайную! — заявляет альбинос перед стартом.
Дохлые абитуриенты оживают, в их лицах начинает угадываться интерес к происходящему. В чайной можно купить пирожки. Мамина мелочь еще звенит по карманам, а от жути солдатской кухни еще с непривычки воротит.
Мне выпадает бежать по дальней дорожке на последнем этапе.
— Бэги! — завопил чечен, и абитуриенты рванули, замолотили сапогами, поднимая пыль.
Когда эстафетный прутик оказывается в моих руках, пловец уже впереди метров на двадцать. За ним эстонец на коротких ножках. Все впереди меня, потому что такова геометрия Эвклида. Ее уважали Перикл и Софокл. А Башка и Кроха — нет. Но ни фига, думаю я, включая скорость и всю волю профессионала, — ее я тренировал с одиннадцати лет; я знаю правильность механики ног и тазобедренного сустава; малолеткой я смотрел кино про олимпиаду в Риме и восхищался стартом Армина Хари, а когда смотрел олимпиаду в Токио, то восхищался Бобом Хейсом; я изучал кинограммы великих и старался так же; я видел вблизи лучших наших и старался, старался, старался годы и годы для того, чтобы сейчас, блин, обогнать всех на глазах двадцатилетних сержантов и купить себе булочек с изюмом…
Это была моя лучшая скорость в жизни. Я упал за финишем на полшага впереди пловца.
— Эка! Теперь понятно! — обрадовался Кроха. — Мне нравится. Можно повторить. Первый раз не считается.
— Не считается? — Сопротивляться не хотелось, и не имело смысла. — Но вы же видели. Дальняя дорожка длиннее. Надо поставить стартующих правильно, лесенкой.
— Нэт! Нэ чесно! — нахмурился Башка, а Кроха приказал:
— Слушай меня! Ставить всех по линии!
Я поставил. Я вспомнил про олимпийские идеалы и воспитанное мужество, про то, как великий Анатолий Михайлов бежал сто десять метров с барьерами на матче с американцами. И выиграл. Никто до этого у американцев не выигрывал, а он их всех победил, Давенпорта, кажется, и еще кого-то из великих. И стадион кричал. А Михайлов был счастлив. Но американцы пожаловались, будто кто-то чем-то кому-то из них на старте помешал. И судьи стали думать и придумали аннулировать результат забега и объявить новый. Тогда была холодная война, и каждое лето СССР и США соревновались в легкой атлетике на “Матче гигантов”. Это всегда получалось событие сезона, и имена победителей повторялись с почтением. Нет войны, нет матчей, а героев забыли… А в тот раз Михайлов побежал снова и снова победил. А я с ним тренировался рядом несколько лет…
— Ладно, хрен с вами, — сказал я негромко и пошел побеждать…
Глава третья
Так часто случается в апреле: сперва солнышко благосклонно и обнадеживающий южный бриз, затем небо затягивает, и начинают наступать холодные массы воздуха из Лапландии, может даже закружить метель. Но скоро пространство снова расслабляется, и теплая нежность овладевает миром…
Так и четырнадцатого утром, когда я собрался идти на войну, чтобы не окоченеть в окопах, я решил надеть куртку “Schott” с пристяжной подкладкой, а на смену прихватил дачный ватник. Теленовости молчали, но по городу прошел слух, что фронт рухнул под Псковом и теперь срочно выравнивают линию на сто километров севернее. Туда и бросят самых старых и немощных.
Пью остывший кофе большими глотками и прислушиваюсь: нет, Колюню с первого этажа не слышно. Он горланил песни трое суток, ругался с женой, требовал шампанского, грозился всех взорвать, пару раз ломился ко мне, выпрашивая денег в долг. “Какой долг, Коля, нас всех перебьют. Могут перебить”. — “Вот именно, тогда дай сто”. Вчера к ночи он затих, и теперь не слышно. Мы призваны в Адмиралтейский сводный пехотный полк и обязаны в девять явиться на сборный пункт к Витебскому вокзалу. Впрочем, плевать на Колюню… Я смотрю на часы и нервно прохаживаюсь по квартире. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Ремонт не закончен. Его невозможно закончить никогда, поэтому не стоило и начинать. Война остановила новые поползновения жены, и та, поплакав то ли над моей скорой судьбой, то ли над тем, что не удалось счастье выкорчевать на кухне оставшиеся трубы, умчалась в Париж, захватив с собой сына. Он и не понял, что стряслось. Он привык уже к частым перелетам, а про войну все знает отлично — это для него компьютерная игра… В свое время, учась и работая в Париже, неадекватная супруга проявила гениальное провидение и записалась в хор, в котором пела песни народов мира с озверевшими от пенсионного безделья бабушками и дедушками хороших местных кровей. Пели они “Калинку-малинку”, “Хава-нагилу” и “Бандьеро россо”. Затем жена подружилась с нужными пенсионерами и дружбу продолжила. А месяц назад убежала туда, спасая себя и сына. Ну, и правильно! Это теперь моя святая обязанность — умереть за других…
На улице никаких видимых изменений — только вместо милиционеров казаки в бурках, гарцующие на лошадках. Из-под бурок серебрятся ножны, усы закручены штопором, да у каждого в руке плеточка. Возле станции метро “Фрунзенская” я выстаиваю небольшую очередь в ларек и покупаю пять пачек сигарет “Winston”. “Super lights” к тому же. Передо мной мужики берут “Приму”. Судя по одежонке и рюкзакам, они тоже едут на Витебский. В самом метро ничего особенного. Молодежь с плейерами и наушниками слушает свой “Рамштайн”, едет учиться и продолжать жить, а такие, как я, — разные, конечно, высокие, низкие, пузатые, поджарые, петербургские интеллигенты и жлобы, сорокалетние и старше, более всего на этот раз пятидесятилетних. Мы едем умирать за молодых. И за их “Рамштайн”.
— Было б не жалко за битлов жизнь отдать, — говорю сам себе, приткнувшись с рюкзаком в угол вагона, — или за цеппелинов, или за свой “Санкт-Петербург” хотя бы.
Передо мной колобок в спортивной шапочке. Он не догадался снять рюкзак и теперь падает на меня его колким объемом.
— Простите, простите, — говорит через спину. — Пришлось взять шампуры. Бригадир попросил, и я не смог отказать.
— Вы на пикник? — мрачно интересуюсь я.
— Нет, что вы! — отвечает колобок, повернувшись. — Я на фронт. Понимаю нелепость сказанного, но таковы люди, и… э-э, таковы их желания.
Те, кому воевать, выходят на “Техноложке” и перебираются на другую платформу, а молодежь в наушниках едет дальше. Между нами уже проведена невидимая черта, мы уже разделены на два мира, класса, две касты. И это правильно, потому что старые виноваты во всем.
Возле Витебского вокзала весело, словно перед первомайской демонстрацией, какой я помню ее из детства, когда правила советская власть и все верили в приближающийся коммунизм и потому дружили и редко когда были говном. Из худых динамиков грохочет бравурная музыка, кричат в мегафоны молодые офицеры в новых шинелях со свежими погонами. Они заметно выделяются из шевелящейся толпы немолодых мужчин, над которыми клубится сизый табачный дым.
Перед самим вокзалом, знаменитым своим ажурным модерном, строится “Четвертый инвалидный батальон”, о чем можно догадаться по кумачовому плакату, приколоченному к борту грузовичка. В его кузове навалена гора инвалидных колясок, да и сами инвалиды, почти все на колясках, кружат вокруг. Это смертники. В газетах писали: инвалидов бросят в самое пекло. Неделю назад ими заткнули прорыв фронта, и уже первая тысяча инвалидов героически погибла, обороняя броды.
Инвалиды и дети. Это дети инвалидов? Скорее их внуки. Почти не видно женщин. Женщины, похоже, давно бросили инвалидов, а дети нет.
Только дюжина приковыляла на костылях. Это для них привезли коляски. Костыли к черту теперь. Покатили повзводно в сторону перрона. А рядом, стуча по асфальту новенькими ножнами, почти бежал молоденький лейтенант и кричал:
— Раз! Два! Раз! Два! Запе-вай!
И инвалиды восприняли нелепость лейтенантика правильно, с глубоким народным юмором, адекватно и талантливо. Кто-то из них затянул прокуренным баритоном:
— Напрасно старушка ждет сына домой,
Ей скажут, — она зарыдает, -
а батальон подхватил так, что площадь вокруг на мгновение затихла:
— А волны бегут от винта за кормой,
И след их вдали пропадает!
Наших собирали возле пригородных касс, и тут было не протолкнуться. В отличие от инвалидов, пятидесятилетние мужчины еще представляют интерес, и тут плакало много теток средних и разных лет. Дочки, наверное. Или новые жены, пришедшие на смену старым. Если мужчина не баран, то с годами он становится только интересней. Если после тридцати русская женщина теряет по глупости или сволочизму суженого, то ей ничего не светит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17