Танков было только пять, это была не пробивная атака, а, пожалуй, проба, проверка, прощупывание. Все пять танков на большой скорости промчались вдоль линии обороны и обстреляли ее пулеметным и артиллерийским огнем. Внезапность авиационного налета и танковой атаки принесла значительное количество жертв, было много убитых и еще больше раненых. Всех командиров полков и начальников штабов срочно вызвали в штаб дивизии. Результат совещания сказался немедленно. Саперные работы, в том масштабе, как они велись до сих пор, решено было прекратить. Сегодняшнюю агрессию немцев восприняли как известного рода предупреждение — что ближайшими днями немцы атакуют позицию уже по-настоящему. Части были введены в окопы, достроенные или нет, и в течение ночи установили артиллерию и противотанковую защиту. Меня, вместе с другими комбатами, вызвал в штаб полка полковник Волков. — «Вот что, майор, вы занимаете оборону на крайнем левом фланге до берега, справа от вас будет первый батальон». — «Товарищ полковник, да ведь у меня только два взвода солдат-то, остальные, вы сами знаете, просто рабочие с лопатами. На весь батальон пять пулеметов, и только в одном взводе охраны есть автоматы. Как я могу…» — «Можете! — прервал меня полковник. — Когда вы говорите, как и где копать землю, я, может, и послушаю вас, а теперь вы слушайте меня и немедленно выполняйте то, что я вам скажу! Ясно?» — «Вполне ясно, товарищ полковник. Только надеюсь, что вы помните, что я не строевой службы майор, а инженерной. Ни опыта, ни знаний, как командовать в боевых условиях, у меня нет», — ответил я, наверно, плохо скрывая свой страх перед внезапным переходом из положения инженера в положение боевого командира на передовой позиции. — «Я и это знаю. Ваш батальон через два-три дня будет снят с позиции и переведен в другое место… землю рыть, но пока я не получу пополнения строевиками, я вынужден заполнить эти 350 метров батальона, я поставил вас на самый левый край, к берегу Днепра, справа лучшая часть полка, 1-й батальон. Очень надеюсь, что к тому моменту, когда станет жарко, вместо вас, лопатников, я смогу уже в этом месте иметь солдат! У вас все же есть несколько хороших командиров, да и ваш Борисов, кажется, боевой парень. И внимательно прислушивайтесь к вашему штабному сержанту Сестричке… как его… Зотову, это настоящий солдат, знающий и опытный». — В завершение разговора Волков напомнил мне: «Что бы ни произошло, без приказа с позиции не отходить! Я лично пристрелю всякого, кто нарушит присягу, и вас в том числе?
С этого дня началась «оборона Жлобина», и мой батальон лопатников, так и не замененный солдатами, пробыл на этой «линии в 350 метров» до конца, а я в короткий промежуток времени превратился в солдата.
Теперь немцы уже не ограничивались редкими налетами авиации, позиции вокруг Жлобина ежедневно и по несколько раз в день обстреливались артиллерией — и полевой, с расстояния в 2— 3 километра , и дальнобойной. Немцы выдвинули свои передовые части и окопались, в некоторых случаях расстояние между противниками сократилось до километра. Тактика немцев была не совсем понятна. Они не предпринимали решительных атак, но все время беспокоили по всему периметру защиты мелкими внезапными налетами, держа в напряжении всю оборону. Иногда это были комбинированные атаки легких танков и штурмовой авиации, иногда за танками появлялись цепи пехоты, по они редко подходили близко и при первом же ответном ударе артиллерии защиты и пулеметном огне из траншей откатывались назад. Это все походило на репетиции, подготовку, прощупыванье. Нервное напряжение нарастало с каждым днем. Все понимали, что в любой момент такая маленького масштаба диверсия может превратиться в решающий удар.
Мы, защитники Жлобина, оказались между двух линий огня. Впереди были немцы, часто в течение всего дня нельзя было выйти из укрытий, немецкие снайперы открывали огонь немедленно. Сзади, на всех окраинах Жлобина и у Днепра, были «тыловые заставы» или «заслоны», а некоторые называли их «люди Мехлиса». Они расстреливали всякого, у кого не было специального разрешения на уход с передовой, а иногда и тех, кто не успевал вовремя предъявить такое разрешение. Идти в тыл было так же опасно, если не опаснее, чем сидеть в окопе, на передовой линии.
Даже раненых проверяли и осматривали. На центральном участке обороны были части с большим процентом так называемых «азиатов», т.е. узбеков, таджиков, казахов, они плохо понимали, что происходит, плохо говорили по-русски и воевать не хотели. Когда начиналась очередная немецкая атака, они падали на дно окопа, и заставить их занять боевые позиции было почти невозможно. Уже бывали случаи, когда командиры применяли оружие против «трусов и предателей». Нескольких пристрелили там же, в окопе. После этих случаев сильно увеличилось количество раненых, и в большинстве с ранами в руке или ноге. Выяснилась совершенно невероятная история: «азиаты» надевали на руку или на ногу пилотку и выставляли как цель для немецких снайперов. Эта наивная тактика была очень скоро разгадана, и «люди Мехлиса» стали расстреливать всех, раненных таким образом, без допросов и немедленно, выискивая их даже среди других на санитарных автомобилях или подводах, эвакуировавших раненых в тыл. Расстреливали их тут же, на дороге, чтобы все видели — для острастки. Помогло. Раненые в руку или в ступню почти исчезли.
Самой замечательной фигурой в моем батальоне был сержант-сверхсрочник Прохор Игнатьевич Зотов, но его имя редко кто знал или помнил, для всех он был сержант Сестричка. Это странное прозвище, совершенно не подходящее к наружности крупного, сильного, рыжего и внешне грубого профессионального солдата, прилипло к нему из-за его привычки по любому поводу говорить: «сестричка моя дорогая». Он был штабным сержантом, и когда я, в первый же день моего прибытия, приказал ему собрать весь комсостав батальона, он ошарашил меня неожиданной фразой: — «Есть созвать комсостав, сестричка моя дорогая, товарищ майор». — И, повернувшись к дежурному вестовому, в свою очередь приказал: — «Эй, Сидорчук, подотри сопли, мать твою веером, сестричка моя дорогая, созывай всех командиров в штаб. Комбат, сестричка моя дорогая, прибыл. Давай-давай, гони свою кавалерию. Мигом!»
Потом мне рассказали, что, когда здесь был маршал Тимошенко и, проходя по работам, спросил сержанта, как его звать, будто тот выпалил: «Старший сержант Прохор Зотов, товарищ маршал, сестричка моя дорогая».
Так ли, нет, но Сестричка был замечательным человеком и оказался совершенно незаменимым наставником, учителем, нянькой и опекуном для меня в моей новой роли командира на передовой позиции. Не было у него естественного для каждого страха смерти. Он спокойно мог стоять под огнем, если это было нужно, и делал это просто, без рисовки, без афишированного героизма. Мне это казалось чем-то просто сверхъестественным, я все еще не мог привыкнуть к обстрелу и «кланялся» каждой просвистевшей пуле. — «Как это у вас, Прохор Игнатьевич, страха нет перед смертью?» — раз спросил я Сестричку, когда тот прошел, не пригибаясь, по мелко прорытому ходу сообщения между двумя окопами. — «А чего ее дуру бояться? Ведь мне с ней не встретиться, товарищ майор, сестричка моя дорогая. Пока я жив, нет ее, а придет она, я ее и не увижу, поздно будет познакомиться. А потом, товарищ майор, сестричка моя дорогая, в Бога я верю. И ты не смейся, верю в Него! Придет время помирать, все равно помрешь, здесь от пули, или в избе на печке от хворобы».
Волков был прав, наш крайний левый край обороны был самым спокойным участком, нас немцы только изредка обстреливали, но иногда и к нам приближались их танкетки, пуская очереди из своих крупнокалиберных пулеметов. Зотов организовал группу «бутылочников» и один раз поджег танкетку. Выползали «охотники за танками» шагов на пятьдесят вперед и, маскируясь среди впадин ветками кустарника, покрывавшего весь участок, выжидали момента, когда положение танкетки гарантировало «мертвый угол», и бросали бутылку с бензином. Только один раз такого охотника ранило, обычно они возвращались живыми и без единой царапины. — «Это не так страшно, как кажется со стороны, товарищ майор, сестричка моя дорогая, только знать надо — как. И ты, майор, не бойся, попробуй сам и увидишь».
Я попробовал, ничего не получилось, промахнулся. Пробовал еще, и только один раз удачно. Попал по краю пулеметной турели. Горящий бензин проник внутрь танкетки, она закрутилась на одном месте и, сорвавшись в овраг, перекинулась на бок, из открывшегося люка выскользнули двое, на обоих горела одежда, они начали кататься по земле, но не успели сбить огонь — их застрелили подползшие бойцы.
Сестричка принес мне маленький браунинг, почти игрушку, а не оружие, никелированный, с крошечными патронами: «У немца вынул из кармана, твой это, товарищ майор, сестричка моя дорогая, твоя трофея, храни на память о первом танке твоем».
Обгоревшие трупы и выгоревший, наполовину разрушенный взрывом амуниции маленький танк так и остались лежать в овражке перед окопом.
Немецкие атаки на нашу оборону стали учащаться и делаться все настойчивей и настойчивей. У нас уже почти каждый раз были убитые и раненые, убило осколком мины политрука батальона Сашу Кормача, славного молодою парнишку, очень пассивного, спокойного, рассудительного и абсолютно не вмешивающегося в мои действия как командира части.
Каждый раз перед очередной атакой отвратительное чувство чисто физического страха охватывало меня. Эго был «страх тела». Тело боится и не хочет подчини подчиниться разуму, воле. Дрожит мелкой дрожью. Эти несколько минут перед началом немецкой атаки для меня были всегда самыми трудными. Я стоял у смотровой щели, следил в бинокль за приготовлениями немцев и думал: «Ну, какая в конце концов разница — умереть через 30 или 40 лет в своей кровати или вот сейчас, в это следующее мгновение, в этом бункере. Все равно, смерть есть смерть. И может быть значительно целесообразнее принять ее вот сейчас, внезапно, в расцвете сил, а не тогда, от долгой изнурительной болезни или от старости. А тело не понимает вот таких разумных доводов и дрожит, и в животе какие-то спазмы, вот-вот затошнит. Боится подлая оболочка моя, хочет еще и еще пожить, продлить наслаждение существованием, дышать воздухом, любоваться этим безграничным голубым небом, есть, спать, любить»…
Я знал точно, что, как только в поле зрения появится первый танк, мгновенно прекратится эта противная дрожь, эти спазмы и в конец перепуганное тело подчинится силе разума и воли: нужно! Волна крови прильет к голове, сердце застучит быстрее. Вот через несколько мгновений я вскочу и охрипшим, не своим голосом заору: «Атака! Готовьсь к отражению! Бутылочники на посты! Пулеметы, бить по щелям и гусеницам! Зря патронов не тратить! Бей их гадов, бей фашистов!» — Что толкает меня? Почему «бей гадов»? Кого защищаю я, и кого защищать заставляю других, вот этих перепуганных «азиатов»? Я всей душой ненавижу все то, что за моей спиной. Ненавижу эту проклятую кучку садистов-узурпаторов в Кремле, ненавижу их владыку параноика Сталина, ненавижу весь устой этой подсоветской жизни миллионов жалких, запуганных рабов, не смеющих поднять голову… И сам я раб! Почему «гадов»? Разве какой-то Фриц или Карл, сидящий в танкетке, которого сейчас обольют горящим бензином по моему приказу, виноват? Разве он «гад»? Разве он не будет страдать, заживо сгорая в своей танкетке, в которую ему было приказано сесть и гнать ее на наши окопы? Так же, как и мне приказано, рискуя своей и вот этих солдат жизнью, сжечь и его, и его танк?
На этот раз обычный сценарий атаки был несколько изменен. Немецкие танкетки сосредоточили свой удар по центру обороны и по правому флангу, но пехота их подобралась довольно близко и залегла на расстоянии сотни шагов между прибрежными оврагами и кустами ивняка и оттуда стала обстреливать. Этот огонь не приносил ущерба. Батальон все время, пользуясь любой возможностью, улучшал свои укрепления и хорошо зарылся в землю. Я прошел вдоль всего своего участка. На стыке с другим батальоном была хорошо устроенная пулеметная позиция с хорошим обзором. Отсюда было видно, что к залегшей части подходит подкрепление, человек сто немцев короткими перебежками старались проскочить полосу гладкого чистого поля, которая была позади оврагов и кустов, откуда обстреливался сейчас участок.
Я приказал сосредоточить огонь по этому подкреплению. — «Ну-ка, приятель, дай я попробую», — отстранил я пулеметчика.
Выждал момент, и когда там, в поле, немцы поднялись к очередному броску, дал длинную очередь. Серо-зеленые фигурки попадали. Некоторые падали, как полагалось падать в таком случае живым, а некоторые падали, взмахнув руками и отбросив в сторону винтовку, как полагалось падать тем, кто уже встать не мог. Как просто! Фигурки в тире. Та-та-та-та-та — и лежат! Еще разок, та-та-та-та-та… — «Бери свою трещотку, дружок, продолжай, выжидай, когда поднимутся, и…» — Я не кончил, немцы начали обстрел минами. Четыре мины одна за другой разорвались перед самыми окопами, подняв кучу земли.
Я, пригибаясь, побежал к своему командному пункту, к телефону, но следующая мина разорвалась, перелетев через окоп, и сыпанула по окопу визжавшими в воздухе осколками, комьями земли и камнями. От взрыва я упал на дно окопа, и мой шлем слетел с головы. Еще несколько мин разорвалось, но, к счастью, значительно дальше, немцы сделали ошибку в пристрелке.
Я поднялся, почти против меня лежал молодой солдат-узбек Течиев, его я знал по имени, так как Сестричка часто назначал его вестовым к штабу. Чисто выбритая голова Течиева была расколота. «Как арбуз», — мелькнуло в голове. А из трещины в черепе выползала какая-то серая студенистая масса. Рядом стояло несколько таких же темноголовых мальчиков, с ужасом смотревших на убитого.
По указаниям с нашего наблюдательного пункта, полковая артиллерия перенесла огонь на немцев против нашего окопа, и те отступили, наверно, с большими потерями. Вообще немцы плохо выбрали место для этой ненужной атаки небольшого количества пехотинцев, даже без прикрытия танкетками. У нас, на крайнем левом фланге, стало тихо, но в центре и в особенности на правом краю бой продолжался.
Подошли командиры рот с докладами о потерях. 11 убитых и 19 раненых. — «Что делать, товарищ майор? Один боец ранен в руку, в правую ладонь, хороший боец, я ручаюсь, что это не преднамеренно, — сказал один из командиров. — А если отправить в тыл, на заставе расстрелять его могут».
Я сел на чурбак, служивший стулом, и вдруг почувствовал довольно сильный болезненный укол в верхней части груди слева. Расстегнул шинель, вся гимнастерка и нижняя рубашка были в крови. — «Кажется, я и сам поцарапан, что-то крови много здесь», — сказал я, вдруг почувствовав слабость.
Оказалось, действительно, только пустячная царапина. Осколок мины, маленький и острый, как бритва, прорвал борт шинели и вошел в тело на несколько миллиметров. Иконка, которую повесила мне на шею в Четверне Зося, тоже была… ранена. Эмаль треснула и частично откололась от изображения. Мелкие осколки эмали санитар пинцетом выбирал из промытой ранки. — «Вишь ты, и майора, и самого Бога одним осколком поранило. Хороший знак, мне бабка говорила. Ежели крест на рану попадет, долго жить будешь! А ведь что крест, что иконка, пожалуй, одно и то же».
Санитар аккуратно заклеил ранку. Я вспомнил о бойце, раненом в руку, и вызвал его командира. Тот сказал мне: — «Все в порядке. У него и вторая рана оказалась, в бедре, через мякоть навылет. Он сам понял, что в этом спасение. Промыли, забинтовали, даже лубки поставили, любую инспекцию пройдет!»
Под вечер вызвал меня Волков. Он сказал, что вполне удовлетворен моим командованием. — «Я, откровенно говоря, не ожидал от вас такой прыти! За эти дни три танкетки уничтожили и одну, как мне донесли, вы лично! Молодец, майор Палий! Я передал об этом рапорт в дивизию. Теперь слушайте. Хоть с разведкой у нас дело обстоит плохо, мы знаем, что у Бобруйска собрано порядочное число танков, не этих танкеток, а настоящих. В ближайшее дни, а может и часы, немцы ударят по-настоящему. Остановить их мы не сможем, у нас здесь, на правом берегу, очень мало всего того, что необходимо для сопротивления, в особенности против танковой атаки. Когда этот удар произойдет, мы наверно получим приказ на отход за Днепр. Подготовьте свой батальон к этой возможности, но помните: без приказа не отходить ни при каких обстоятельствах. Ясно, товарищ майор?» — «Вполне ясно, товарищ полковник», — ответил я.
Ночь прошла спокойно. На рассвете, дав приказания всем командирам в соответствии со словами Волкова, я стоял на своем командирском месте и всматривался в немецкую линию. Было тихо и спокойно, только с севера, со стороны Рогачева, доносились звуки артиллерийской стрельбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
С этого дня началась «оборона Жлобина», и мой батальон лопатников, так и не замененный солдатами, пробыл на этой «линии в 350 метров» до конца, а я в короткий промежуток времени превратился в солдата.
Теперь немцы уже не ограничивались редкими налетами авиации, позиции вокруг Жлобина ежедневно и по несколько раз в день обстреливались артиллерией — и полевой, с расстояния в 2— 3 километра , и дальнобойной. Немцы выдвинули свои передовые части и окопались, в некоторых случаях расстояние между противниками сократилось до километра. Тактика немцев была не совсем понятна. Они не предпринимали решительных атак, но все время беспокоили по всему периметру защиты мелкими внезапными налетами, держа в напряжении всю оборону. Иногда это были комбинированные атаки легких танков и штурмовой авиации, иногда за танками появлялись цепи пехоты, по они редко подходили близко и при первом же ответном ударе артиллерии защиты и пулеметном огне из траншей откатывались назад. Это все походило на репетиции, подготовку, прощупыванье. Нервное напряжение нарастало с каждым днем. Все понимали, что в любой момент такая маленького масштаба диверсия может превратиться в решающий удар.
Мы, защитники Жлобина, оказались между двух линий огня. Впереди были немцы, часто в течение всего дня нельзя было выйти из укрытий, немецкие снайперы открывали огонь немедленно. Сзади, на всех окраинах Жлобина и у Днепра, были «тыловые заставы» или «заслоны», а некоторые называли их «люди Мехлиса». Они расстреливали всякого, у кого не было специального разрешения на уход с передовой, а иногда и тех, кто не успевал вовремя предъявить такое разрешение. Идти в тыл было так же опасно, если не опаснее, чем сидеть в окопе, на передовой линии.
Даже раненых проверяли и осматривали. На центральном участке обороны были части с большим процентом так называемых «азиатов», т.е. узбеков, таджиков, казахов, они плохо понимали, что происходит, плохо говорили по-русски и воевать не хотели. Когда начиналась очередная немецкая атака, они падали на дно окопа, и заставить их занять боевые позиции было почти невозможно. Уже бывали случаи, когда командиры применяли оружие против «трусов и предателей». Нескольких пристрелили там же, в окопе. После этих случаев сильно увеличилось количество раненых, и в большинстве с ранами в руке или ноге. Выяснилась совершенно невероятная история: «азиаты» надевали на руку или на ногу пилотку и выставляли как цель для немецких снайперов. Эта наивная тактика была очень скоро разгадана, и «люди Мехлиса» стали расстреливать всех, раненных таким образом, без допросов и немедленно, выискивая их даже среди других на санитарных автомобилях или подводах, эвакуировавших раненых в тыл. Расстреливали их тут же, на дороге, чтобы все видели — для острастки. Помогло. Раненые в руку или в ступню почти исчезли.
Самой замечательной фигурой в моем батальоне был сержант-сверхсрочник Прохор Игнатьевич Зотов, но его имя редко кто знал или помнил, для всех он был сержант Сестричка. Это странное прозвище, совершенно не подходящее к наружности крупного, сильного, рыжего и внешне грубого профессионального солдата, прилипло к нему из-за его привычки по любому поводу говорить: «сестричка моя дорогая». Он был штабным сержантом, и когда я, в первый же день моего прибытия, приказал ему собрать весь комсостав батальона, он ошарашил меня неожиданной фразой: — «Есть созвать комсостав, сестричка моя дорогая, товарищ майор». — И, повернувшись к дежурному вестовому, в свою очередь приказал: — «Эй, Сидорчук, подотри сопли, мать твою веером, сестричка моя дорогая, созывай всех командиров в штаб. Комбат, сестричка моя дорогая, прибыл. Давай-давай, гони свою кавалерию. Мигом!»
Потом мне рассказали, что, когда здесь был маршал Тимошенко и, проходя по работам, спросил сержанта, как его звать, будто тот выпалил: «Старший сержант Прохор Зотов, товарищ маршал, сестричка моя дорогая».
Так ли, нет, но Сестричка был замечательным человеком и оказался совершенно незаменимым наставником, учителем, нянькой и опекуном для меня в моей новой роли командира на передовой позиции. Не было у него естественного для каждого страха смерти. Он спокойно мог стоять под огнем, если это было нужно, и делал это просто, без рисовки, без афишированного героизма. Мне это казалось чем-то просто сверхъестественным, я все еще не мог привыкнуть к обстрелу и «кланялся» каждой просвистевшей пуле. — «Как это у вас, Прохор Игнатьевич, страха нет перед смертью?» — раз спросил я Сестричку, когда тот прошел, не пригибаясь, по мелко прорытому ходу сообщения между двумя окопами. — «А чего ее дуру бояться? Ведь мне с ней не встретиться, товарищ майор, сестричка моя дорогая. Пока я жив, нет ее, а придет она, я ее и не увижу, поздно будет познакомиться. А потом, товарищ майор, сестричка моя дорогая, в Бога я верю. И ты не смейся, верю в Него! Придет время помирать, все равно помрешь, здесь от пули, или в избе на печке от хворобы».
Волков был прав, наш крайний левый край обороны был самым спокойным участком, нас немцы только изредка обстреливали, но иногда и к нам приближались их танкетки, пуская очереди из своих крупнокалиберных пулеметов. Зотов организовал группу «бутылочников» и один раз поджег танкетку. Выползали «охотники за танками» шагов на пятьдесят вперед и, маскируясь среди впадин ветками кустарника, покрывавшего весь участок, выжидали момента, когда положение танкетки гарантировало «мертвый угол», и бросали бутылку с бензином. Только один раз такого охотника ранило, обычно они возвращались живыми и без единой царапины. — «Это не так страшно, как кажется со стороны, товарищ майор, сестричка моя дорогая, только знать надо — как. И ты, майор, не бойся, попробуй сам и увидишь».
Я попробовал, ничего не получилось, промахнулся. Пробовал еще, и только один раз удачно. Попал по краю пулеметной турели. Горящий бензин проник внутрь танкетки, она закрутилась на одном месте и, сорвавшись в овраг, перекинулась на бок, из открывшегося люка выскользнули двое, на обоих горела одежда, они начали кататься по земле, но не успели сбить огонь — их застрелили подползшие бойцы.
Сестричка принес мне маленький браунинг, почти игрушку, а не оружие, никелированный, с крошечными патронами: «У немца вынул из кармана, твой это, товарищ майор, сестричка моя дорогая, твоя трофея, храни на память о первом танке твоем».
Обгоревшие трупы и выгоревший, наполовину разрушенный взрывом амуниции маленький танк так и остались лежать в овражке перед окопом.
Немецкие атаки на нашу оборону стали учащаться и делаться все настойчивей и настойчивей. У нас уже почти каждый раз были убитые и раненые, убило осколком мины политрука батальона Сашу Кормача, славного молодою парнишку, очень пассивного, спокойного, рассудительного и абсолютно не вмешивающегося в мои действия как командира части.
Каждый раз перед очередной атакой отвратительное чувство чисто физического страха охватывало меня. Эго был «страх тела». Тело боится и не хочет подчини подчиниться разуму, воле. Дрожит мелкой дрожью. Эти несколько минут перед началом немецкой атаки для меня были всегда самыми трудными. Я стоял у смотровой щели, следил в бинокль за приготовлениями немцев и думал: «Ну, какая в конце концов разница — умереть через 30 или 40 лет в своей кровати или вот сейчас, в это следующее мгновение, в этом бункере. Все равно, смерть есть смерть. И может быть значительно целесообразнее принять ее вот сейчас, внезапно, в расцвете сил, а не тогда, от долгой изнурительной болезни или от старости. А тело не понимает вот таких разумных доводов и дрожит, и в животе какие-то спазмы, вот-вот затошнит. Боится подлая оболочка моя, хочет еще и еще пожить, продлить наслаждение существованием, дышать воздухом, любоваться этим безграничным голубым небом, есть, спать, любить»…
Я знал точно, что, как только в поле зрения появится первый танк, мгновенно прекратится эта противная дрожь, эти спазмы и в конец перепуганное тело подчинится силе разума и воли: нужно! Волна крови прильет к голове, сердце застучит быстрее. Вот через несколько мгновений я вскочу и охрипшим, не своим голосом заору: «Атака! Готовьсь к отражению! Бутылочники на посты! Пулеметы, бить по щелям и гусеницам! Зря патронов не тратить! Бей их гадов, бей фашистов!» — Что толкает меня? Почему «бей гадов»? Кого защищаю я, и кого защищать заставляю других, вот этих перепуганных «азиатов»? Я всей душой ненавижу все то, что за моей спиной. Ненавижу эту проклятую кучку садистов-узурпаторов в Кремле, ненавижу их владыку параноика Сталина, ненавижу весь устой этой подсоветской жизни миллионов жалких, запуганных рабов, не смеющих поднять голову… И сам я раб! Почему «гадов»? Разве какой-то Фриц или Карл, сидящий в танкетке, которого сейчас обольют горящим бензином по моему приказу, виноват? Разве он «гад»? Разве он не будет страдать, заживо сгорая в своей танкетке, в которую ему было приказано сесть и гнать ее на наши окопы? Так же, как и мне приказано, рискуя своей и вот этих солдат жизнью, сжечь и его, и его танк?
На этот раз обычный сценарий атаки был несколько изменен. Немецкие танкетки сосредоточили свой удар по центру обороны и по правому флангу, но пехота их подобралась довольно близко и залегла на расстоянии сотни шагов между прибрежными оврагами и кустами ивняка и оттуда стала обстреливать. Этот огонь не приносил ущерба. Батальон все время, пользуясь любой возможностью, улучшал свои укрепления и хорошо зарылся в землю. Я прошел вдоль всего своего участка. На стыке с другим батальоном была хорошо устроенная пулеметная позиция с хорошим обзором. Отсюда было видно, что к залегшей части подходит подкрепление, человек сто немцев короткими перебежками старались проскочить полосу гладкого чистого поля, которая была позади оврагов и кустов, откуда обстреливался сейчас участок.
Я приказал сосредоточить огонь по этому подкреплению. — «Ну-ка, приятель, дай я попробую», — отстранил я пулеметчика.
Выждал момент, и когда там, в поле, немцы поднялись к очередному броску, дал длинную очередь. Серо-зеленые фигурки попадали. Некоторые падали, как полагалось падать в таком случае живым, а некоторые падали, взмахнув руками и отбросив в сторону винтовку, как полагалось падать тем, кто уже встать не мог. Как просто! Фигурки в тире. Та-та-та-та-та — и лежат! Еще разок, та-та-та-та-та… — «Бери свою трещотку, дружок, продолжай, выжидай, когда поднимутся, и…» — Я не кончил, немцы начали обстрел минами. Четыре мины одна за другой разорвались перед самыми окопами, подняв кучу земли.
Я, пригибаясь, побежал к своему командному пункту, к телефону, но следующая мина разорвалась, перелетев через окоп, и сыпанула по окопу визжавшими в воздухе осколками, комьями земли и камнями. От взрыва я упал на дно окопа, и мой шлем слетел с головы. Еще несколько мин разорвалось, но, к счастью, значительно дальше, немцы сделали ошибку в пристрелке.
Я поднялся, почти против меня лежал молодой солдат-узбек Течиев, его я знал по имени, так как Сестричка часто назначал его вестовым к штабу. Чисто выбритая голова Течиева была расколота. «Как арбуз», — мелькнуло в голове. А из трещины в черепе выползала какая-то серая студенистая масса. Рядом стояло несколько таких же темноголовых мальчиков, с ужасом смотревших на убитого.
По указаниям с нашего наблюдательного пункта, полковая артиллерия перенесла огонь на немцев против нашего окопа, и те отступили, наверно, с большими потерями. Вообще немцы плохо выбрали место для этой ненужной атаки небольшого количества пехотинцев, даже без прикрытия танкетками. У нас, на крайнем левом фланге, стало тихо, но в центре и в особенности на правом краю бой продолжался.
Подошли командиры рот с докладами о потерях. 11 убитых и 19 раненых. — «Что делать, товарищ майор? Один боец ранен в руку, в правую ладонь, хороший боец, я ручаюсь, что это не преднамеренно, — сказал один из командиров. — А если отправить в тыл, на заставе расстрелять его могут».
Я сел на чурбак, служивший стулом, и вдруг почувствовал довольно сильный болезненный укол в верхней части груди слева. Расстегнул шинель, вся гимнастерка и нижняя рубашка были в крови. — «Кажется, я и сам поцарапан, что-то крови много здесь», — сказал я, вдруг почувствовав слабость.
Оказалось, действительно, только пустячная царапина. Осколок мины, маленький и острый, как бритва, прорвал борт шинели и вошел в тело на несколько миллиметров. Иконка, которую повесила мне на шею в Четверне Зося, тоже была… ранена. Эмаль треснула и частично откололась от изображения. Мелкие осколки эмали санитар пинцетом выбирал из промытой ранки. — «Вишь ты, и майора, и самого Бога одним осколком поранило. Хороший знак, мне бабка говорила. Ежели крест на рану попадет, долго жить будешь! А ведь что крест, что иконка, пожалуй, одно и то же».
Санитар аккуратно заклеил ранку. Я вспомнил о бойце, раненом в руку, и вызвал его командира. Тот сказал мне: — «Все в порядке. У него и вторая рана оказалась, в бедре, через мякоть навылет. Он сам понял, что в этом спасение. Промыли, забинтовали, даже лубки поставили, любую инспекцию пройдет!»
Под вечер вызвал меня Волков. Он сказал, что вполне удовлетворен моим командованием. — «Я, откровенно говоря, не ожидал от вас такой прыти! За эти дни три танкетки уничтожили и одну, как мне донесли, вы лично! Молодец, майор Палий! Я передал об этом рапорт в дивизию. Теперь слушайте. Хоть с разведкой у нас дело обстоит плохо, мы знаем, что у Бобруйска собрано порядочное число танков, не этих танкеток, а настоящих. В ближайшее дни, а может и часы, немцы ударят по-настоящему. Остановить их мы не сможем, у нас здесь, на правом берегу, очень мало всего того, что необходимо для сопротивления, в особенности против танковой атаки. Когда этот удар произойдет, мы наверно получим приказ на отход за Днепр. Подготовьте свой батальон к этой возможности, но помните: без приказа не отходить ни при каких обстоятельствах. Ясно, товарищ майор?» — «Вполне ясно, товарищ полковник», — ответил я.
Ночь прошла спокойно. На рассвете, дав приказания всем командирам в соответствии со словами Волкова, я стоял на своем командирском месте и всматривался в немецкую линию. Было тихо и спокойно, только с севера, со стороны Рогачева, доносились звуки артиллерийской стрельбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38