Карантин закончился, в лагере снова появились немцы, и в неожиданно большом количестве, будто соскучились без непосредственного контакт с пленными офицерами Красной армии, оставшимися в живых после голода, жома и тифа. Одновременно с прекращением тифозной эпидемии исчез и жом. Снова в супе появилась перловая крупа, т.н. «шрапнель», иногда горох, правда, с червями, откуда-то привезли хороший, не промерзший картофель и увеличили дневную порцию хлеба на четверть фунта. «Жить стало лучше, жить стало веселей!» К червям в баланде относились спокойно, все-таки это было «мясо», а очень брезгливые «господа офицеры» всегда имели возможность выловить вареных червячков, они обычно плавали на поверхности. Немцы, буквально засучив рукава, принялись за работу. Все бараки подверглись фундаментальной уборке. Комнату за комнатой чистили, мыли, дезинфицировали, всех снова пропустили через «санобработку» и баню, снова всех постригли и побрили. Даже моя борода погибла, разрешили только оставить усы, и то сильно их подрезали. Одновременно с новой интенсивностью заработали канцелярии, целый штаб писарей и чиновников регистрировал и перерегистрировал всех переживших зиму. Каждый день кого-то переводили в другой барак, то по профессиональному признаку, то но воинскому званью, то на основании национальности.
Меня два раза вызывали на очередною регистрацию и вдруг перевели в барак № 4, украинский, или, как его называли, «украинское село». Я явился к коменданту этого барака, и он заявил, что назначает меня вторым помощником коменданта и что жить я буду во второй комнате. В первой комнате жил сам комендант, переводчик с очень еврейской фамилией Воробейчик, старший полицейский и первый помощник коменданта, а во второй, куда я был направлен, на трех двухэтажных, железных койках, разместились второй помощник, т.е. я, пожилой подполковник без должности, три барачных полицая и «запасной переводчик». Всё в бараке пропахло дезинфекцией, в особенности набитые сеном подушки и тонкие байковые одеяла, которыми были снабжены нее койки в комнатах «начальства». В бараке, согласно регистрационным карточкам, было 670 пленных-украинцев. Комендант барака поручил мне надзор за чистотой и вопросы питания, т.е. получение всего рациона на барак и распределение его по комнатам. Утром первого дня моей работы вторым помощником коменданта я проснулся с сильной головной болью, как впрочем и все в комнатах «начальства». Мы все просто были отравлены запахом дезинфекции. Получение на кухне, доставка в барак и распределение по комнатам утреннего рациона прошли гладко, но в обеденное время произошел инцидент. Когда дежурные принесли из кухни тринадцать с половиной бачков баланды, старший полицай закрыл двери в коридор барака и стал отбирать порции для «штаба», т. е. для десяти жильцов 1-й и 2-й комнат. Делал он это с большим знанием и пониманием сути дела: сперва осторожным движеньем собрал с поверхности всех бачков все пятнышки жира и слил все это в отдельный пустой бачок, потом со дна всех кухонных баков достал осевшую гущу и тоже слил в бачок, наконец, добавил сверху немного жижицы. В этом «штабном» бачке было не менее 25-ти нормальных порций. — «Видчиняй двери», скомандовал он, закончив свою работу.
Я наблюдал всю эту процедуру бессовестного воровства из общего котла молча, сперва не решаясь возражать, но набрался смелости: — «Э, нет! Так дело не пойдет! Выливай обратно все, что накрал!» — и я стал у закрытых дверей. — «Что?'» — спросил полицай, с недоумением смотря на меня. — «Выливай всё обратно, поровну во все бачки! Понял?» — «Кто сказал? Видчиняйте двери! Вин сказывся!» — возмутился полицейский. — «Я сказал! Выливай все назад! — рявкнул я и для большего веса обложил оторопевшего полицая крутым матом. — У кого крадешь? У своих же хлопцев, выливай все поровну обратно, или я тебя, сукина сына, вот сейчас этим черпаком научу, как красть! — и я вырвал из его рук тяжелый черпак на длинной ручке. — Ну! Что ждешь?»
На шум из своей комнаты вышел комендант, подполковник Демьяненко. — «Что за шум? В чем дело??» — спросил он, и когда возмущенный полицай объяснил, что он отбирал «штабную» порцию, «как обычно», а «цей скаженный майор приказуе все назад, до купы», Демьяненко усмехнулся и сказал: — «А что я могу сделать? Это его участок, сказал выливать обратно, ну и выливай! Его ответственность!»
Весь суп был разлит обратно по бачкам, а потом уже я сам хорошо, по всем правилам, как профессиональный раздатчик, размешав суп, отлил десять порций дня «штаба». Подмигнув сумрачно следящему за моими манипуляциями полицаю, я добавил в штабной бачок еще два черпака: «Черт с тобой, это на твое жадное брюхо, жри, чтоб тебя разорвало!»
Конечно, я бы вряд ли отважился на такое революционное выступление, если бы имел дело с лагерной, а не барачной полицией. Если общую лагерную полицию, жившую в отдельном бараке и подчиненную непосредственно Скипенко, можно было сравнить с «войсками НКВД», то барачная полиция, подчиненная коменданту барака, была «местной милицией». Эти полицаи жили в общих бараках, и если комендант барака был более или менее приличный человек, а таких было большинство, то и барачные полицаи вели себя с пленными но много раз «гуманнее» и занимались только поддержанием порядка и дисциплины, в рамках, установленных комендантом барака.
Мой дебют как второго помощника коменданта получил широкую огласку в бараке и создал авторитет и всеобщее одобрение. «Свой хлопец», — говорили про меня. Даже старший полицейский, капитан, как все его называли, Кондрат, и тот, побурчав два дня, смирился.
Через несколько дней «украинское село» получило неожиданный подарок «с воли». Какая-то местная украинская организация прислала целую подводу продуктов «своим братам». Хлеб, смалец, сало, колбасы, свежий лук, яблоки, творог, яйца, даже мед и, конечно, курево, сигареты, гродненскую махорку и просто связки листового табака. Разделить все это богатство поровну на 670 человек была задача нелегкая, но, созвав старших всех 14-ти комнат и проработав хороших дна часа, я выполнил ее успешно, к всеобщему удовлетворению.
Получив свою порцию, я пошел в первый барак угостить Тарасова, Шматко и других своих старых знакомых. Со Шматко я помирился. Когда начался карантин, команда «картофельников» была ликвидирована и Шматко снова стал рядовым пленным. Он устоял против тифа, но долго и тяжело болел дизентерией, исхудал до невероятности. Он был крупный, ширококостный и высокий человек, и теперь кости у него, и на лице и по всему телу торчали острыми, обтянутыми кожей шишками и углами. У него развилась также цинга и половина зубов повыпадала. Он сам подошел ко мне и попросил прощения за свои грубые выпады, и мы восстановили прежние дружеские отношения, как-никак, а я его знал еще с первых дней моей военной карьеры в Брест-Литовске. Как и погибший Борисов, он со мной и отступал, и воевал, и в плен попали мы в один и тот же день.
Я и мои «гости» вылезли на бревна у забора и начади уничтожать мою долю «подарунка братам украинцам», а Шматко, грызя, как яблоко, целую луковицу, сокрушался: «И чего это я написал, что я русский? Родители с Херсонщины. Только потому, что жил и работал в Рязани? Вот же идиот!»
День был совершенно весенний. Голубое небо, тепло, солнечно, и даже появилось ощущение некоторой сытости. Тарасов охватил меня за плечи «Ну, как, товарищ майор, что скажете? Пережили, а вы нюни распускали! Я думаю, что самое скверное уже позади. Выжили! Интересно, сколько нас осталось?»
Исходя из того, что в октябре прошлого года в лагере было 6000 человек, и подсчитав приблизительно, сколько живет по баракам теперь, в марте 1942-го, мы определили, что за шесть месяцев «на могилки» было вывезено не меньше двух с половиной тысяч человек. Бочаров, работающий теперь писарем в комиссиях «перерегистрации» и хорошо знающий немецкий язык, подтвердил наше заключение, примерно эту же статистику он слышал и от немцев. «Фактически, большинство умерло за три месяца, декабрь, январь и февраль, это в среднем по тридцать человек в день», — подсчитал я — «Интересно, почему немцы, при наличии такою количества вакантных мест в бараках, не заполняют их новыми пленными?» — спросил я Бочарова. — «Во-первых, теперь новых пленных не так уж мною, фронт стабилизировался. Советский Союз получает огромную помощь из Америки, немцы уже и не мечтают о захвате Москвы и Ленинграда, и у новых пленных уже совсем другие настроения, смешивать их с нами немцам, по многим вполне понятым причинам, нежелательно. Во-вторых, нас безусловно готовят к вывозу из Польши в Германию. Я уверен, что эти лагеря на территории Польши скоро будут ликвидированы»
У меня в «украинском селе» завелся «адъютант». Молодой парнишка, студент последнего курса одесскою Института изобразительных искусств, по имени Алексей Б-о, добровольно выполнял все мои поручения и сам себя объявил «адъютантом второго помощника коменданта барака». Причиной его хорошего — более, чем можно было ожидать, — отношения ко мне было то, что он знал семью моей первой жены, бывал у них в доме и даже неоднократно видел моего сына, поэтому он считал себя «почти родственником». Ловкий, подтянутый, всегда в хорошем настроении, не зная меня до встречи в 11-м бараке, он был убежденный последователь моей теории «сопротивления обстоятельствам» и «системы борьбы за существование» и без сомнения принадлежал к «здоровому центру». Алеша был прирожденный оптимист, все плохое должно прекратиться, а впереди будет только хорошее. «Хуже, чем мы пережили, быть не может, а потому все, что будет впереди, будет лучше!» — это было его жизненное «мотто". Кроме того, когда я как-то сказал ему о древней истине — «Бог дал мне смирение и терпение принять и пережить то, что я изменить не могу. Бог дал мне силу, волю и настойчивость изменять то, что я могу. И Бог дал мне мудрость и понимание, чтобы отличать одно от другого», — он пришел в восторг и, затвердив наизусть эти слова, повторял их при всяком подходящем и неподходящем случае.
Я возвращался из первого барака и встретил явно взволнованного Алёшу: «Где вы пропали, ищу вас по всему лагерю! Идем скорей в 1-ю комнату, вы должны это сами увидеть! Гордиенко плачет! Ей-богу, стоит и плачет!»
В 6-й комнате «украинского села» действительно было необычайное зрелище. Окно, выходящее в сторону улицы, было открыто настежь, и у окна, прижавшись лицом к решетке, стоял Гордиенко, а сзади него молча стояло почти всё население комнаты. На нарах у самого окна лежал лейтенант Гусаревич, одна из жертв, попавших в скверную минуту в руки Гордиенко, избитый им до полусмерти. Бедный Гусаревич после этого никак не мог оправится, часто харкал кровью, и доктор сказал, что у него сильно повреждена правая почка. Сейчас Гусаревич с каким-то болезненным любопытством рассматривал лицо стоящего почти рядом с ним и не обращающего внимания на окружающее Гордиенко. Алеша вполголоса объяснил мне ситуацию. Гордиенко, как Галичанин, имел право выйти на волю, если кто-нибудь из семьи возьмет его «на поруки». Почему-то он никак раньше не мог установить связи со своими родственниками, живущими далеко от Замостья, а вот сейчас приехала его жена с оформленными документами, и завтра Гордиенко будет выпущен. Из окна комнаты был виден домик, стоящий по другую сторону дороги, там тоже было открыто окно, а в нем была видна женщина, держащая на руках двух маленьких детей … Это было свидание Гордиенко с женой и детьми, которых он не видел с начала копны. Женщина делала какие-то знаки, издали показывала бумаги, детвора махала ручками, а Гордиенко стоял, как столб, держась обеими руками за железные прутья решетки, широко и радостно улыбался, а по его щекам, дробно и мелко, текли слезы. Стоял и плакал, как малое дитя, этот здоровенный, огромного роста, грубый, как животное, жестокий, беспощадный и, кажется, очень тупой человек. Все молча наблюдали эту картину: плачущий Гордиенко — это казалось совершенно неестественным.
И вдруг Гусаревич сказал: — «Такая зверюка и плачет! Представляется! Спектакль устроил, пожалейте мол бедного папочку, по деткам соскучившегося! А они у него, наверно, тоже собачьей породы, кусаются!» Сказал как-то странно спокойно и громко, в тишине комнаты. Гордиенко вздрогнул и повернулся к Гусаревичу, посмотрел на него и снова обернулся к окну. «Он сейчас убьет дурака», — шепнул Алеша, все замерли. Гордиенко помахал рукой своей семье и, снова повернувшись к Гусаревичу, сказал почти шепотом: «Почекай, чоловиче», — и вышел из комнаты через расступившуюся толпу зрителей.
Все бросились к Гусаревичу: «Тикай, куда глаза глядят!» — «Рехнулся?» — «Спасай свою шкуру, ведь убьет он тебя!» — «Он пошел за бычьим …. иссечет он тебя до смерти!» Я тоже подошел к бледному, совершенно перепутанному своей выходкой Гусаревичу: — «Слезайте с нар, действительно ведь он может убить вас, идите во вторую комнату, там он вас искать не станет!» Но Гусаревич вдруг заупрямился: «Не пойду, пусть убивает, идите вы все к … «, — он стал ругаться и, вцепившись в перекладину нар, всеми силами сопротивлялся усилиям нескольких, человек, старавшихся стащить его вниз.
Кто-то закричал: — «Идет, Гордиенко идёт!» Стало тихо, слышны были тяжелые шаги Гордиенко по досчатому полу коридора. У меня, что называется, екнуло сердце. Гордиенко, держа в руках порядочный сверток, ввалился в комнату и, подойдя к застывшему в ужасе Гусаревичу, бросил сверток на нары рядом с ним. Он положил свои громадные руки на плечи Гусаревича и сиплым, надтреснутым голосом сказал: «Просты, брате…Бога ради просты!» — и, помолчав, снова добавил: — Бога ради!» — И как-то боком, не глядя ни на кого, быстро ушел из комнаты и барака. — «Вот это да! Вот это чудо!» — сказал кто-то, выразив общую мысль.
Гусаревич как бы примерз к парам, схватившись за перекладину, а когда наконец пришел в себя и по настоянию окружающих — «да глянь ты, что он тебе принес!» — развернул сверток и стал выкладывать содержимое, то сразу стало видно, что Гордиенко, в каком-то порыве, бросал в мешок первое, что ему попадалось под руку: большой белый пшеничный хлеб, кусок свиного сала, почему-то пять огромного размера шерстяных носков, банка вишнёвого варенья, белая полотняная рубаха, бумажный кулек с сухими абрикосами, связка листьев доморощенного табаку, цветистый шерстяной шарфик на шею, две коробки спичек… «Да, есть еще Бог на этом свете…» — сказал я и вышел из комнаты. Потом Гусаревич принес мне кусок хлеба и несколько листьев табака. «Вот, попробуйте кусочек чуда!»
В наш украинский барак старались попасть все и всевозможными путями. Во-первых, все, у кого фамилии были явно украинские, кончающиеся на «енко» или «ский», заявили, что у них в регистрационной карточке ошибка в графе «национальность», другие старались доказать, что и окончание «ов» не обязательно является признаком русского происхождения, ссылаясь на имена знаменитых украинцев — Костомаров, Драгоманов, Зеров и т.д., а большинство желающих оказаться в списках жителей «украинского села» до прихода следующей подводы с «подарунками братам украинцам» старались использовать самый верный способ: блат. Шматко все-таки проскочил и сделался украинцем. Но всё это оказалось напрасным. Так же внезапно, как было организовано «украинское село», так оно было и ликвидировано. Бочаров говорил, что это связано с разгромом немцами какого-то слишком активного украинского центра, как будто бы начавшего предъявлять слишком большие требования и претензии, вплоть до требования передачи ему всех украинцев из лагеря, для формирования своих национальных воинских частей. И барак №11 стал снова многонациональным.
Но активность немцев продолжалась и неослабевающем темпе. Барак № 8 был объявлен «инженерным бараком», и меня перевели туда. Комендантом этою барака был назначен мой старый знакомый полковник Горчаков, и когда я явился к нему, он сразу назначил меня своим помощником: «Как я могу упустить такой счастливый случай? Вы же, дорогой майор, в лагере теперь знаменитость, символ добродетели и справедливости!» — сказал он, пожимая мне руку. В этот барак собрали всех, кто имел законченное техническое образование. Для чего и почему — даже в немецкой комендатуре не знали, но «приказ есть приказ» и в бараке оказались Бочаров, Тарасов и ряд других старых знакомых по 1-му и 3-му баракам, переживших, как и я, кошмарную зиму.
Весна принесла с собой много изменений в нашей жизни: снятие карантина, исчезновение жома из нашей диеты, резкое снижение смертности, некоторое увеличение пайка и безусловно заметное улучшение его качества. Но самым главным и важным было то, что центральная лагерная полиция вдруг начала терять свою власть и авторитет. Наверно, этому способствовало несколько причин:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Меня два раза вызывали на очередною регистрацию и вдруг перевели в барак № 4, украинский, или, как его называли, «украинское село». Я явился к коменданту этого барака, и он заявил, что назначает меня вторым помощником коменданта и что жить я буду во второй комнате. В первой комнате жил сам комендант, переводчик с очень еврейской фамилией Воробейчик, старший полицейский и первый помощник коменданта, а во второй, куда я был направлен, на трех двухэтажных, железных койках, разместились второй помощник, т.е. я, пожилой подполковник без должности, три барачных полицая и «запасной переводчик». Всё в бараке пропахло дезинфекцией, в особенности набитые сеном подушки и тонкие байковые одеяла, которыми были снабжены нее койки в комнатах «начальства». В бараке, согласно регистрационным карточкам, было 670 пленных-украинцев. Комендант барака поручил мне надзор за чистотой и вопросы питания, т.е. получение всего рациона на барак и распределение его по комнатам. Утром первого дня моей работы вторым помощником коменданта я проснулся с сильной головной болью, как впрочем и все в комнатах «начальства». Мы все просто были отравлены запахом дезинфекции. Получение на кухне, доставка в барак и распределение по комнатам утреннего рациона прошли гладко, но в обеденное время произошел инцидент. Когда дежурные принесли из кухни тринадцать с половиной бачков баланды, старший полицай закрыл двери в коридор барака и стал отбирать порции для «штаба», т. е. для десяти жильцов 1-й и 2-й комнат. Делал он это с большим знанием и пониманием сути дела: сперва осторожным движеньем собрал с поверхности всех бачков все пятнышки жира и слил все это в отдельный пустой бачок, потом со дна всех кухонных баков достал осевшую гущу и тоже слил в бачок, наконец, добавил сверху немного жижицы. В этом «штабном» бачке было не менее 25-ти нормальных порций. — «Видчиняй двери», скомандовал он, закончив свою работу.
Я наблюдал всю эту процедуру бессовестного воровства из общего котла молча, сперва не решаясь возражать, но набрался смелости: — «Э, нет! Так дело не пойдет! Выливай обратно все, что накрал!» — и я стал у закрытых дверей. — «Что?'» — спросил полицай, с недоумением смотря на меня. — «Выливай всё обратно, поровну во все бачки! Понял?» — «Кто сказал? Видчиняйте двери! Вин сказывся!» — возмутился полицейский. — «Я сказал! Выливай все назад! — рявкнул я и для большего веса обложил оторопевшего полицая крутым матом. — У кого крадешь? У своих же хлопцев, выливай все поровну обратно, или я тебя, сукина сына, вот сейчас этим черпаком научу, как красть! — и я вырвал из его рук тяжелый черпак на длинной ручке. — Ну! Что ждешь?»
На шум из своей комнаты вышел комендант, подполковник Демьяненко. — «Что за шум? В чем дело??» — спросил он, и когда возмущенный полицай объяснил, что он отбирал «штабную» порцию, «как обычно», а «цей скаженный майор приказуе все назад, до купы», Демьяненко усмехнулся и сказал: — «А что я могу сделать? Это его участок, сказал выливать обратно, ну и выливай! Его ответственность!»
Весь суп был разлит обратно по бачкам, а потом уже я сам хорошо, по всем правилам, как профессиональный раздатчик, размешав суп, отлил десять порций дня «штаба». Подмигнув сумрачно следящему за моими манипуляциями полицаю, я добавил в штабной бачок еще два черпака: «Черт с тобой, это на твое жадное брюхо, жри, чтоб тебя разорвало!»
Конечно, я бы вряд ли отважился на такое революционное выступление, если бы имел дело с лагерной, а не барачной полицией. Если общую лагерную полицию, жившую в отдельном бараке и подчиненную непосредственно Скипенко, можно было сравнить с «войсками НКВД», то барачная полиция, подчиненная коменданту барака, была «местной милицией». Эти полицаи жили в общих бараках, и если комендант барака был более или менее приличный человек, а таких было большинство, то и барачные полицаи вели себя с пленными но много раз «гуманнее» и занимались только поддержанием порядка и дисциплины, в рамках, установленных комендантом барака.
Мой дебют как второго помощника коменданта получил широкую огласку в бараке и создал авторитет и всеобщее одобрение. «Свой хлопец», — говорили про меня. Даже старший полицейский, капитан, как все его называли, Кондрат, и тот, побурчав два дня, смирился.
Через несколько дней «украинское село» получило неожиданный подарок «с воли». Какая-то местная украинская организация прислала целую подводу продуктов «своим братам». Хлеб, смалец, сало, колбасы, свежий лук, яблоки, творог, яйца, даже мед и, конечно, курево, сигареты, гродненскую махорку и просто связки листового табака. Разделить все это богатство поровну на 670 человек была задача нелегкая, но, созвав старших всех 14-ти комнат и проработав хороших дна часа, я выполнил ее успешно, к всеобщему удовлетворению.
Получив свою порцию, я пошел в первый барак угостить Тарасова, Шматко и других своих старых знакомых. Со Шматко я помирился. Когда начался карантин, команда «картофельников» была ликвидирована и Шматко снова стал рядовым пленным. Он устоял против тифа, но долго и тяжело болел дизентерией, исхудал до невероятности. Он был крупный, ширококостный и высокий человек, и теперь кости у него, и на лице и по всему телу торчали острыми, обтянутыми кожей шишками и углами. У него развилась также цинга и половина зубов повыпадала. Он сам подошел ко мне и попросил прощения за свои грубые выпады, и мы восстановили прежние дружеские отношения, как-никак, а я его знал еще с первых дней моей военной карьеры в Брест-Литовске. Как и погибший Борисов, он со мной и отступал, и воевал, и в плен попали мы в один и тот же день.
Я и мои «гости» вылезли на бревна у забора и начади уничтожать мою долю «подарунка братам украинцам», а Шматко, грызя, как яблоко, целую луковицу, сокрушался: «И чего это я написал, что я русский? Родители с Херсонщины. Только потому, что жил и работал в Рязани? Вот же идиот!»
День был совершенно весенний. Голубое небо, тепло, солнечно, и даже появилось ощущение некоторой сытости. Тарасов охватил меня за плечи «Ну, как, товарищ майор, что скажете? Пережили, а вы нюни распускали! Я думаю, что самое скверное уже позади. Выжили! Интересно, сколько нас осталось?»
Исходя из того, что в октябре прошлого года в лагере было 6000 человек, и подсчитав приблизительно, сколько живет по баракам теперь, в марте 1942-го, мы определили, что за шесть месяцев «на могилки» было вывезено не меньше двух с половиной тысяч человек. Бочаров, работающий теперь писарем в комиссиях «перерегистрации» и хорошо знающий немецкий язык, подтвердил наше заключение, примерно эту же статистику он слышал и от немцев. «Фактически, большинство умерло за три месяца, декабрь, январь и февраль, это в среднем по тридцать человек в день», — подсчитал я — «Интересно, почему немцы, при наличии такою количества вакантных мест в бараках, не заполняют их новыми пленными?» — спросил я Бочарова. — «Во-первых, теперь новых пленных не так уж мною, фронт стабилизировался. Советский Союз получает огромную помощь из Америки, немцы уже и не мечтают о захвате Москвы и Ленинграда, и у новых пленных уже совсем другие настроения, смешивать их с нами немцам, по многим вполне понятым причинам, нежелательно. Во-вторых, нас безусловно готовят к вывозу из Польши в Германию. Я уверен, что эти лагеря на территории Польши скоро будут ликвидированы»
У меня в «украинском селе» завелся «адъютант». Молодой парнишка, студент последнего курса одесскою Института изобразительных искусств, по имени Алексей Б-о, добровольно выполнял все мои поручения и сам себя объявил «адъютантом второго помощника коменданта барака». Причиной его хорошего — более, чем можно было ожидать, — отношения ко мне было то, что он знал семью моей первой жены, бывал у них в доме и даже неоднократно видел моего сына, поэтому он считал себя «почти родственником». Ловкий, подтянутый, всегда в хорошем настроении, не зная меня до встречи в 11-м бараке, он был убежденный последователь моей теории «сопротивления обстоятельствам» и «системы борьбы за существование» и без сомнения принадлежал к «здоровому центру». Алеша был прирожденный оптимист, все плохое должно прекратиться, а впереди будет только хорошее. «Хуже, чем мы пережили, быть не может, а потому все, что будет впереди, будет лучше!» — это было его жизненное «мотто". Кроме того, когда я как-то сказал ему о древней истине — «Бог дал мне смирение и терпение принять и пережить то, что я изменить не могу. Бог дал мне силу, волю и настойчивость изменять то, что я могу. И Бог дал мне мудрость и понимание, чтобы отличать одно от другого», — он пришел в восторг и, затвердив наизусть эти слова, повторял их при всяком подходящем и неподходящем случае.
Я возвращался из первого барака и встретил явно взволнованного Алёшу: «Где вы пропали, ищу вас по всему лагерю! Идем скорей в 1-ю комнату, вы должны это сами увидеть! Гордиенко плачет! Ей-богу, стоит и плачет!»
В 6-й комнате «украинского села» действительно было необычайное зрелище. Окно, выходящее в сторону улицы, было открыто настежь, и у окна, прижавшись лицом к решетке, стоял Гордиенко, а сзади него молча стояло почти всё население комнаты. На нарах у самого окна лежал лейтенант Гусаревич, одна из жертв, попавших в скверную минуту в руки Гордиенко, избитый им до полусмерти. Бедный Гусаревич после этого никак не мог оправится, часто харкал кровью, и доктор сказал, что у него сильно повреждена правая почка. Сейчас Гусаревич с каким-то болезненным любопытством рассматривал лицо стоящего почти рядом с ним и не обращающего внимания на окружающее Гордиенко. Алеша вполголоса объяснил мне ситуацию. Гордиенко, как Галичанин, имел право выйти на волю, если кто-нибудь из семьи возьмет его «на поруки». Почему-то он никак раньше не мог установить связи со своими родственниками, живущими далеко от Замостья, а вот сейчас приехала его жена с оформленными документами, и завтра Гордиенко будет выпущен. Из окна комнаты был виден домик, стоящий по другую сторону дороги, там тоже было открыто окно, а в нем была видна женщина, держащая на руках двух маленьких детей … Это было свидание Гордиенко с женой и детьми, которых он не видел с начала копны. Женщина делала какие-то знаки, издали показывала бумаги, детвора махала ручками, а Гордиенко стоял, как столб, держась обеими руками за железные прутья решетки, широко и радостно улыбался, а по его щекам, дробно и мелко, текли слезы. Стоял и плакал, как малое дитя, этот здоровенный, огромного роста, грубый, как животное, жестокий, беспощадный и, кажется, очень тупой человек. Все молча наблюдали эту картину: плачущий Гордиенко — это казалось совершенно неестественным.
И вдруг Гусаревич сказал: — «Такая зверюка и плачет! Представляется! Спектакль устроил, пожалейте мол бедного папочку, по деткам соскучившегося! А они у него, наверно, тоже собачьей породы, кусаются!» Сказал как-то странно спокойно и громко, в тишине комнаты. Гордиенко вздрогнул и повернулся к Гусаревичу, посмотрел на него и снова обернулся к окну. «Он сейчас убьет дурака», — шепнул Алеша, все замерли. Гордиенко помахал рукой своей семье и, снова повернувшись к Гусаревичу, сказал почти шепотом: «Почекай, чоловиче», — и вышел из комнаты через расступившуюся толпу зрителей.
Все бросились к Гусаревичу: «Тикай, куда глаза глядят!» — «Рехнулся?» — «Спасай свою шкуру, ведь убьет он тебя!» — «Он пошел за бычьим …. иссечет он тебя до смерти!» Я тоже подошел к бледному, совершенно перепутанному своей выходкой Гусаревичу: — «Слезайте с нар, действительно ведь он может убить вас, идите во вторую комнату, там он вас искать не станет!» Но Гусаревич вдруг заупрямился: «Не пойду, пусть убивает, идите вы все к … «, — он стал ругаться и, вцепившись в перекладину нар, всеми силами сопротивлялся усилиям нескольких, человек, старавшихся стащить его вниз.
Кто-то закричал: — «Идет, Гордиенко идёт!» Стало тихо, слышны были тяжелые шаги Гордиенко по досчатому полу коридора. У меня, что называется, екнуло сердце. Гордиенко, держа в руках порядочный сверток, ввалился в комнату и, подойдя к застывшему в ужасе Гусаревичу, бросил сверток на нары рядом с ним. Он положил свои громадные руки на плечи Гусаревича и сиплым, надтреснутым голосом сказал: «Просты, брате…Бога ради просты!» — и, помолчав, снова добавил: — Бога ради!» — И как-то боком, не глядя ни на кого, быстро ушел из комнаты и барака. — «Вот это да! Вот это чудо!» — сказал кто-то, выразив общую мысль.
Гусаревич как бы примерз к парам, схватившись за перекладину, а когда наконец пришел в себя и по настоянию окружающих — «да глянь ты, что он тебе принес!» — развернул сверток и стал выкладывать содержимое, то сразу стало видно, что Гордиенко, в каком-то порыве, бросал в мешок первое, что ему попадалось под руку: большой белый пшеничный хлеб, кусок свиного сала, почему-то пять огромного размера шерстяных носков, банка вишнёвого варенья, белая полотняная рубаха, бумажный кулек с сухими абрикосами, связка листьев доморощенного табаку, цветистый шерстяной шарфик на шею, две коробки спичек… «Да, есть еще Бог на этом свете…» — сказал я и вышел из комнаты. Потом Гусаревич принес мне кусок хлеба и несколько листьев табака. «Вот, попробуйте кусочек чуда!»
В наш украинский барак старались попасть все и всевозможными путями. Во-первых, все, у кого фамилии были явно украинские, кончающиеся на «енко» или «ский», заявили, что у них в регистрационной карточке ошибка в графе «национальность», другие старались доказать, что и окончание «ов» не обязательно является признаком русского происхождения, ссылаясь на имена знаменитых украинцев — Костомаров, Драгоманов, Зеров и т.д., а большинство желающих оказаться в списках жителей «украинского села» до прихода следующей подводы с «подарунками братам украинцам» старались использовать самый верный способ: блат. Шматко все-таки проскочил и сделался украинцем. Но всё это оказалось напрасным. Так же внезапно, как было организовано «украинское село», так оно было и ликвидировано. Бочаров говорил, что это связано с разгромом немцами какого-то слишком активного украинского центра, как будто бы начавшего предъявлять слишком большие требования и претензии, вплоть до требования передачи ему всех украинцев из лагеря, для формирования своих национальных воинских частей. И барак №11 стал снова многонациональным.
Но активность немцев продолжалась и неослабевающем темпе. Барак № 8 был объявлен «инженерным бараком», и меня перевели туда. Комендантом этою барака был назначен мой старый знакомый полковник Горчаков, и когда я явился к нему, он сразу назначил меня своим помощником: «Как я могу упустить такой счастливый случай? Вы же, дорогой майор, в лагере теперь знаменитость, символ добродетели и справедливости!» — сказал он, пожимая мне руку. В этот барак собрали всех, кто имел законченное техническое образование. Для чего и почему — даже в немецкой комендатуре не знали, но «приказ есть приказ» и в бараке оказались Бочаров, Тарасов и ряд других старых знакомых по 1-му и 3-му баракам, переживших, как и я, кошмарную зиму.
Весна принесла с собой много изменений в нашей жизни: снятие карантина, исчезновение жома из нашей диеты, резкое снижение смертности, некоторое увеличение пайка и безусловно заметное улучшение его качества. Но самым главным и важным было то, что центральная лагерная полиция вдруг начала терять свою власть и авторитет. Наверно, этому способствовало несколько причин:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38