Перед погрузкой выдали по полфунта хлеба и привезли горячего горького эрзац-кофе. Повторилась та же картина. Теснота, вонь от параш, наглухо закрытые двери и окна вагонов, и снова почти пять часов езды. Ко второй половине дня мы оказались в… Барановичах. Трудно было понять причины такого странного маршрута нашего эшелона: от Бобруйска до Молодечно примерно 200 километров , от Молодечно до Барановичей тоже 200, а от Бобруйска до Барановичей, по прямой, всего 180! Почему наш эшелон сделал такой, казалось бы, ненужный зигзаг, знали только немцы.
Мы снова оказались в городской тюрьме. Покормили жидким пшенным супом, но, к счастью, без тухлой воблы и разместили по камерам. Там, где на двухэтажных нарах было место для пятидесяти человек, нас поместили по сто. Камеры заперли сразу после семи вечера и предупредили, что подъем будет ранний. Ровно в пять утра все замки и засовы на дверях камер с грохотом были сняты и всем приказали немедленно строиться на дворе тюрьмы «с вещами». Через полчаса всяких подсчетов, криков, сумятицы и иногда ударов по спинам строптивых или непонимающих «господ офицеров», длиннейшая колонна по шесть человек в ряд стала выползать из главных ворот тюрьмы на дорогу. Около здания управления стоял двухэтажный дом, наполненный пленными женщинами. От переводчиков узнали, что здесь собрано почти 250 женщин, главным образом из санитарных отрядов, но там были и командиры, даже в чине майора. Также узнали, что во всей колонне почти точно 3000 человек пленных командиров. Немецкий конвой был очень многочисленный, по обе стороны колонны почти сплошной цепью шли солдаты с винтовками и автоматами, спереди и сзади двигались автомобили с пулеметами. Подвели нас к двум железнодорожным составам из товарных вагонов и разделили на группы по 50 человек. Каждая группа должна была вычистить свой вагон, вынести и помыть смрадную, загаженную парашу, вымести и помыть пол и наполнить свежей водой бочку у дверей. Воду для уборки и питья подвезли в цистернах. Когда вся работа была закончена, на каждый вагон, т.е. на 50 человек, было выдано по 25 небольших буханок хлеба и по 25 баночек мясных консервов… советского маршевого пайка. С указанием на то, что это все, что мы получим в течение всего дня, нас погрузили в вагоны и снова наглухо закрыли окна и двери. Нас также предупредили, что ехать мы будем целый день, а к вечеру нас поместят в «специальный офицерский лагерь».
В вагонах было относительно чисто и достаточно места, чтобы все могли сесть на пол, помытые параши не отравляли воздух, люди немного утолили свой голод. Дальновидные разделили паек на две части, оставив немного на вторую часть дня, а другие, меньше думающие о будущем, съели все, запили водой и улеглись спать.
Было ясно, что если к концу дня мы попадем в этот «офицерский» лагерь, то он расположен где-то на расстоянии не больше четырехсот километров, т.е. в районе Варшавы. Больше за день мы проехать не могли, а ночью, по опыту предыдущих двух дней, немцы нас не перевозили. Само название «офицерский лагерь» звучало обнадеживающе и обещающе: «Наконец попадем в человеческие условия, помоемся, почистимся, накормят нас и поспать дадут», — говорили оптимисты… «Поживем — увидим!» — сомневались пессимисты.
После трех часов езды поезд наш остановился, и охрана открывала по пять вагонов, давая людям немного размяться. Первый эшелон тоже стоял в полукилометре впереди нас. Снова поехали.
Оказались правы пессимисты! Выгрузили нас из вагонов на небольшом полустанке Поднесье, в пятнадцати километрах от города Седлецк. Первый эшелон уже стоял пустой. После короткого марша мы подошли к огромному полю, оцепленному проволочными заборами с частыми деревянными вышками для охраны. На краю этого ноля стояло несколько новеньких бараков и автомашин разнообразных размеров, почти рядом с этим «центром» был и «офицерский лагерь": три огромного размера брезентовых палатки, открытые уборные, т.е. попросту длинные ямы, редко перекрытые досками, густые проволочные заборы вокруг, две вышки с пулеметами и прожекторами, обращенными в сторону палаток, и… это все! В лагере нас ожидала „администрация": комендант лагеря, подполковник, три старшины, по количеству палаток, и человек тридцать полицейских с белыми повязками на рукавах… все советские «офицеры“. Старшиной нашей палатки был майор кавалерист Григорий Степанович Скипенко. Как и кем была подобрана эта администрация мы так и не узнали до самого конца нашего пребывания в этом лагере. Разместили нас по палаткам но тысяче человек, и старшина нашей палатки сразу прочел нам короткую лекцию. Вот что он сказал «Лагерь временный, питание — хуже придумать нельзя. Дисциплина строгая, к заборам ближе, чем на двадцать шагов, подходить не рекомендуется, могут застрелить. Отбой с заходом солнца, немцы засветят прожекторы и дадут пару очередей из пулеметов в воздух. Как только стемнеет, стреляют по всякой тени. Рядом с нами лагерь для рядовых, там их собрали больше семидесяти тысяч, просто в поле. Сегодня еды уже не дадут. Ложитесь спать сразу после первых выстрелов, не шумите и наружу до утра не показывайте даже носа. Ясно?. Вопросов не задавайте, все равно ответов не знаю?". Мне даже понравилось его короткое, но очень содержательное выступление. Разочарованные, усталые, голодные и злые, с первыми пробежавшими по палаткам лучами прожекторов и первыми строчками пулеметов, все мы укрылись в сумрак палаток и постарались поскорей заснуть
О майоре Григории Степановиче Скипенко необходимо сказать несколько слов, т. к. он в будущем сыграл значительную роль в моей жизни военнопленного. Как-то через пару дней он подошел ко мне, предложил закурить и стал расспрашивать меня о том, кто я и чем занимался до войны. Он сразу определил, что я не кадровый, не военный. Завязался разговор, я и ему стал задавать вопросы. Он был кубанский казак. Лет сорока, а может и больше, сильный, красивый, с проницательными карими глазами и чуть седеющей темной шевелюрой. После революции его мобилизовали в армию в кавалерийские части, отправили в военную школу и через два года выпустили в чине помощника командира эскадрона. Он участвовал в подавлении «басмаческого» восстания, а потом, по его словам, преднамеренно наскандалил и, как ненадежный и морально разложившийся элемент, был выброшен из рядов «рабоче-крестьянской Красной армии» Работал бухгалтером в станичном колхозном управлении до конца 38-го года. Снова его призвали в армию и назначили инструктором по обучению призывников в кавалерийский корпус Криворучко. Несмотря на прошлое, перед самой войной ему присвоили звание майора, и он был назначен начальником корпусной школы по обучению верховой езде и джигитовке, т. е. в той области, в которой он считался непревзойденным мастером, по его словам. В первые дни воины части корпуса Криворучко, сосредоточенные севернее Винницы, были брошены в диверсионный рейд, направленный на фланг немецких армий, наступающих на Киев. «Там, около Туринска, мы наделали немцам много беды, не ожидали они такой глупости, — говорил Скипенко, — шашки и карабины против танков и тяжелой пехоты. К концу дня расстреляли они нас. От всей бригады, где я был, осталась в живых горсточка». На вопрос, как он, попавший в плен на южном участке фронта, оказался среди нас, плененных на среднем, Скипенко уклончиво ответил «Так получилось».
Сразу после первых разговоров со Скипенко проявились две главные стороны его умонастроения: он был непримиримый антикоммунист и ярый юдофоб, причем в его понимании вся система советской власти и философия коммунизма были творением еврейства. «Жиды-коммунисты», «жидовская власть», «жиды захватили Россию в рабство"… Все, что произошло в России, было следствием заговора „мирового жидовскою кагала“. Такими выражениями пестрели все его высказывания, так или иначе касающиеся всего того, что осталось позади. И вообще среди пленных эта обостренная юдофобия и т. н. антисемитизм стали ярким проявлением общего настроения. Это скрытое и жестоко преследуемое советской властью, но очень распространенное в массе населения чувство отождествления евреев с коммунизмом и с советским правительством, всплыло на поверхность. Политика национал-социализма в отношении евреев вообще была тогда не совсем ясна, но некоторые уверяли, что немцы всех пленных еврейского происхождения не только изолируют от общей массы, но и просто уничтожают. Тема о евреях все время была одной из главных в течение всего нашего пребывания в Подлесье. За эти десять или двенадцать дней весь состав „офицерского“ лагеря два раза выстраивали перед палатками и появлялись немецкие офицеры. Они требовали, чтобы все пленные-евреи вышли из строя. Первый раз вышло больше пятидесяти человек, их сейчас же увели, на второй раз вышло еще несколько, их жестоко избили немцы, за то что не вышли при первом требовании, и тоже увели. Кроме того, каждый день, рано утром и потом перед отбоем, мимо лагеря по дороге проводили большую группу евреев, работающих где-то за лагерем. Шли мужчины, женщины, подростки и даже старики, с лопатами, кирками и граблями на плечах, оборванные, грязные, жалкие и усталые. На груди и на спине их рубищ были нашиты круги из желтой материи. Спереди и сзади шли по три немецких солдата, а по бокам здоровые молодые хлопцы, очевидно, из местного населения, с белыми повязками на рукавах вооруженные нагайками и палками. Эти „конвоиры“, с садистским удовольствием все время били палками и хлестали нагайками людей, без всякой к тому надобности. Немцы не обращали никакого внимания на происходящее издевательство. Именно на этой почве произошло мое первое столкновение со Скипенко. Я высказал свое возмущение жестоким издевательством над ни в чем не повинным мирным населением. Реакция услышавшего мои слова Скипенко была неожиданно резкая, грубая и угрожающая. Он сказал: "Я давно присматриваюсь к вам, господин инженер, и то, что я вижу, говорит, что вы принципиальный защитник жидов. Что это? У вас родственные связи с этой падалью? Или вы поборник жидовских идей? Мы проверим и то и другое, а пока заткните свой рот и не разводите здесь прожидовской пропаганды!»… Результат этого «начальнического окрика» сказался немедленно, на некоторое время вокруг меня образовалась как бы пустота, меня многие стали сторониться. При следующем моем визите в санитарную часть, на перевязку уже почти полностью затянувшейся раны, доктор неожиданно осмотрел ту часть моего тела, которая могла бы выдать мое иудейское происхождение, если бы я оказался евреем. Через такой «медицинский» осмотр прошли многие.
Старшим переводчиком в нашем лагере был высокий красивый лейтенант с грузинской фамилией, по прозвищу Драгун. Питание в лагере было очень скверное, вернее, его вообще не было. Привозили два раза и день, на телегах несколько бочек жидкой баланды с пшеном и картошкой. Количество того и другого уменьшалось с каждым днем, оставалась теплая вода. Хлеб, испеченный из небольшого количества муки и каких-го примесей, привозили на тех же телегах, липкий и разлезающийся, как каша, т. к. по дороге вода из бочек, на которых не было крышек, выплескивалась на него. Пользуясь положением, Драгун сосредоточил свою деятельность на «торговле». Он забирал у пленных часы, разные карманные вещи, хорошие сапоги, ремни, шинели и другое, а взамен приносил хлеб, вареную картошку, котелки жидковатой пшенной каши или еще какую-нибудь снедь… За буханку хлеба и я ему отдал свои часы.
Началась дождливая погода, палатки во многих местах протекали, снаружи лил дождь, а внутри было сыро и холодно, но по сравнению с тем, что делалось в красноармейском лагере, у нас был рай. Драгун рассказывал: «Там у красноармейцев совсем беда. Чуть ли не семьдесят тысяч их собрали. Ни палаток, ни навесов, все промокли, изголодались, сбиваются в кучи, чтобы хоть как-то согреться, много мертвых. Немцы сами не знают, что делать, у них ни продуктов нет, ни дров для кухни или костров. Никакой санитарной помощи. Ведь больше семидесяти тысяч человек здесь. Это лагерь сборный, по плану каждый день должны отсюда отправлять партиями в стационарные лагеря, а вот уже больше недели ни одной отправки».
Кончилось это взрывом. Через несколько дней после нашего прибытия, после отбоя, когда стемнело, тысячи красноармейцев одновременно поднялись и с криками, воплями и диким ревом бросились на проволочную ограду, повалили ее и, под просто ураганным обстрелом со всех вышек, стали разбегаться в темноте по окрестностям. Завыли сирены, очевидно, для острастки, несколько пулеметных строчек было пущено и по нашим палаткам, троих ранило. Спешно прибыла воинская часть, район был оцеплен, и всю ночь доносилась стрельба. Утром нас из палаток не выпустили, вокруг каждой палатки патрулировали немцы, еды тоже не привезли. Так, не зная, что происходит, мы просидели в палатках почти до конца дня. Наконец, нам разрешили выйти. И вокруг лагеря, снаружи, и внутри, у палаток, было много немецких солдат, настороженно следивших за нами. Привезли только хлеб и пару бочек холодного кофе, но и это было встречено с большой радостью. Издали было видно, что массы красноармейцев сидят на земле, оцепленные шеренгами немцев, а другие заняты работой по восстановлению ограды из колючей проволоки. Дождь прекратился с утра, у красноармейцев горели большие костры, там люди сушили свою одежду. Потом рассказывали, что при бегстве погибло больше тысячи человек; скольким удалось скрыться — никто не знал. На следующий день пришел целый караван автомашин, груженых досками, дровами, фанерой, разными деревянными обломками, а иногда даже частями стен с окнами и дверями. Все годное пошло на строительство навесов в лагере для красноармейцев, а остальное на дрова для костров. Две больших машины такого деревянного лома привезли и к нам в «офицерский блок». Наши недоумения, почему нам привезли этот горючий материал, рассеялись очень быстро: в последующие дни вместо баланды нам выдавали… сырое просо. У немцев иссякли все запасы для пропитания семидесяти тысяч человек. По всему лагерю загорелись костры, и пленные начали варить себе еду. Но непросеянное просо не так-то легко превратить в нечто съедобное. Голь на выдумки хитра. Наша группка, как и другие, занялась «ударной работой». Были найдены плоские камни, и мы все занялись растиранием проса в муку и отвеиванием шелухи. Остаток шелухи всплывал на поверхность, когда муку заливали водой и начинали кипятить на костре. Получалась просяная мучная похлебка, в которую мы добавляли дикого щавеля, в изобилии растущего на участке, и еще какой-то травы, которая, по утверждению Борисова, была не опасна для человеческого желудка. Что было хорошо, так это то, что хлебная порция была почти удвоена и хлеб привозили сухой, хотя он и по виду и по вкусу мало чем напоминал хлеб. Только внешний вид аккуратных и румяно-коричневых буханок веселил глаз… Такое питание продолжалось до самого нашего отъезда из Подлесья.
В последний день на утренней проверке произошло событие: пришли опять несколько немецких офицеров, и один из них, по-русски, обратился к строю с требованием, чтобы все политруки, комиссары и политработники вышли из рядов. Он предупредил, что у него есть список, и те лица, которые не выйдут сразу, будут все равно выявлены и понесут суровое наказание. Я стоял в первом ряду и мог наблюдать, как выходили из строя эти несчастные люди… Как на расстрел! Собралось их неожиданно много, кто-то подсчитал 109 человек. Когда последний вышел из рядов, офицер, говоривший по-русски, что-то тихо сказал двум полицейским с повязками на рукавах, пришедшим вместе с ним. Оба они подошли к нашему переводчику Драгуну, стоявшему рядом с комендантом блока, и вдруг начали избивать его короткими дубинками. Драгун упал на землю, но его продолжали зверски, беспощадно избивать перед всем строем, потом подняли его на ноги и, продолжая бить, подвели к группе политработников. Драгун был весь в крови и двигался согнувшись, обеими руками держась за живот. — «Вот вам пример! — сказал офицер. — Ротный комиссар, коммунист и жид! Если среди вас есть еще такие гады, вы должны сами их найти и выкинуть из своих рядов!" Всю группу, даже не разрешив им взять веши из палаток, сразу увели под конвоем.
На следующий день, после «завтрака», т. е. порции хлеба и почти холодного эрзац-кофе, приказали строиться «с вещами». Когда вся колонна, выйдя из офицерского блока, подошла к главной комендатуре лагеря, началась бесконечная поименная проверка, продолжавшаяся до двух часов дня. Только к трем мы опять подошли к двум эшелонам, составленным из теплушек, и погрузились по пятьдесят человек в вагон. Двери закрыли, по звуку мы поняли, что на крышу нашего вагона — наверно, конечно, не только нашего — сели немецкие конвоиры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Мы снова оказались в городской тюрьме. Покормили жидким пшенным супом, но, к счастью, без тухлой воблы и разместили по камерам. Там, где на двухэтажных нарах было место для пятидесяти человек, нас поместили по сто. Камеры заперли сразу после семи вечера и предупредили, что подъем будет ранний. Ровно в пять утра все замки и засовы на дверях камер с грохотом были сняты и всем приказали немедленно строиться на дворе тюрьмы «с вещами». Через полчаса всяких подсчетов, криков, сумятицы и иногда ударов по спинам строптивых или непонимающих «господ офицеров», длиннейшая колонна по шесть человек в ряд стала выползать из главных ворот тюрьмы на дорогу. Около здания управления стоял двухэтажный дом, наполненный пленными женщинами. От переводчиков узнали, что здесь собрано почти 250 женщин, главным образом из санитарных отрядов, но там были и командиры, даже в чине майора. Также узнали, что во всей колонне почти точно 3000 человек пленных командиров. Немецкий конвой был очень многочисленный, по обе стороны колонны почти сплошной цепью шли солдаты с винтовками и автоматами, спереди и сзади двигались автомобили с пулеметами. Подвели нас к двум железнодорожным составам из товарных вагонов и разделили на группы по 50 человек. Каждая группа должна была вычистить свой вагон, вынести и помыть смрадную, загаженную парашу, вымести и помыть пол и наполнить свежей водой бочку у дверей. Воду для уборки и питья подвезли в цистернах. Когда вся работа была закончена, на каждый вагон, т.е. на 50 человек, было выдано по 25 небольших буханок хлеба и по 25 баночек мясных консервов… советского маршевого пайка. С указанием на то, что это все, что мы получим в течение всего дня, нас погрузили в вагоны и снова наглухо закрыли окна и двери. Нас также предупредили, что ехать мы будем целый день, а к вечеру нас поместят в «специальный офицерский лагерь».
В вагонах было относительно чисто и достаточно места, чтобы все могли сесть на пол, помытые параши не отравляли воздух, люди немного утолили свой голод. Дальновидные разделили паек на две части, оставив немного на вторую часть дня, а другие, меньше думающие о будущем, съели все, запили водой и улеглись спать.
Было ясно, что если к концу дня мы попадем в этот «офицерский» лагерь, то он расположен где-то на расстоянии не больше четырехсот километров, т.е. в районе Варшавы. Больше за день мы проехать не могли, а ночью, по опыту предыдущих двух дней, немцы нас не перевозили. Само название «офицерский лагерь» звучало обнадеживающе и обещающе: «Наконец попадем в человеческие условия, помоемся, почистимся, накормят нас и поспать дадут», — говорили оптимисты… «Поживем — увидим!» — сомневались пессимисты.
После трех часов езды поезд наш остановился, и охрана открывала по пять вагонов, давая людям немного размяться. Первый эшелон тоже стоял в полукилометре впереди нас. Снова поехали.
Оказались правы пессимисты! Выгрузили нас из вагонов на небольшом полустанке Поднесье, в пятнадцати километрах от города Седлецк. Первый эшелон уже стоял пустой. После короткого марша мы подошли к огромному полю, оцепленному проволочными заборами с частыми деревянными вышками для охраны. На краю этого ноля стояло несколько новеньких бараков и автомашин разнообразных размеров, почти рядом с этим «центром» был и «офицерский лагерь": три огромного размера брезентовых палатки, открытые уборные, т.е. попросту длинные ямы, редко перекрытые досками, густые проволочные заборы вокруг, две вышки с пулеметами и прожекторами, обращенными в сторону палаток, и… это все! В лагере нас ожидала „администрация": комендант лагеря, подполковник, три старшины, по количеству палаток, и человек тридцать полицейских с белыми повязками на рукавах… все советские «офицеры“. Старшиной нашей палатки был майор кавалерист Григорий Степанович Скипенко. Как и кем была подобрана эта администрация мы так и не узнали до самого конца нашего пребывания в этом лагере. Разместили нас по палаткам но тысяче человек, и старшина нашей палатки сразу прочел нам короткую лекцию. Вот что он сказал «Лагерь временный, питание — хуже придумать нельзя. Дисциплина строгая, к заборам ближе, чем на двадцать шагов, подходить не рекомендуется, могут застрелить. Отбой с заходом солнца, немцы засветят прожекторы и дадут пару очередей из пулеметов в воздух. Как только стемнеет, стреляют по всякой тени. Рядом с нами лагерь для рядовых, там их собрали больше семидесяти тысяч, просто в поле. Сегодня еды уже не дадут. Ложитесь спать сразу после первых выстрелов, не шумите и наружу до утра не показывайте даже носа. Ясно?. Вопросов не задавайте, все равно ответов не знаю?". Мне даже понравилось его короткое, но очень содержательное выступление. Разочарованные, усталые, голодные и злые, с первыми пробежавшими по палаткам лучами прожекторов и первыми строчками пулеметов, все мы укрылись в сумрак палаток и постарались поскорей заснуть
О майоре Григории Степановиче Скипенко необходимо сказать несколько слов, т. к. он в будущем сыграл значительную роль в моей жизни военнопленного. Как-то через пару дней он подошел ко мне, предложил закурить и стал расспрашивать меня о том, кто я и чем занимался до войны. Он сразу определил, что я не кадровый, не военный. Завязался разговор, я и ему стал задавать вопросы. Он был кубанский казак. Лет сорока, а может и больше, сильный, красивый, с проницательными карими глазами и чуть седеющей темной шевелюрой. После революции его мобилизовали в армию в кавалерийские части, отправили в военную школу и через два года выпустили в чине помощника командира эскадрона. Он участвовал в подавлении «басмаческого» восстания, а потом, по его словам, преднамеренно наскандалил и, как ненадежный и морально разложившийся элемент, был выброшен из рядов «рабоче-крестьянской Красной армии» Работал бухгалтером в станичном колхозном управлении до конца 38-го года. Снова его призвали в армию и назначили инструктором по обучению призывников в кавалерийский корпус Криворучко. Несмотря на прошлое, перед самой войной ему присвоили звание майора, и он был назначен начальником корпусной школы по обучению верховой езде и джигитовке, т. е. в той области, в которой он считался непревзойденным мастером, по его словам. В первые дни воины части корпуса Криворучко, сосредоточенные севернее Винницы, были брошены в диверсионный рейд, направленный на фланг немецких армий, наступающих на Киев. «Там, около Туринска, мы наделали немцам много беды, не ожидали они такой глупости, — говорил Скипенко, — шашки и карабины против танков и тяжелой пехоты. К концу дня расстреляли они нас. От всей бригады, где я был, осталась в живых горсточка». На вопрос, как он, попавший в плен на южном участке фронта, оказался среди нас, плененных на среднем, Скипенко уклончиво ответил «Так получилось».
Сразу после первых разговоров со Скипенко проявились две главные стороны его умонастроения: он был непримиримый антикоммунист и ярый юдофоб, причем в его понимании вся система советской власти и философия коммунизма были творением еврейства. «Жиды-коммунисты», «жидовская власть», «жиды захватили Россию в рабство"… Все, что произошло в России, было следствием заговора „мирового жидовскою кагала“. Такими выражениями пестрели все его высказывания, так или иначе касающиеся всего того, что осталось позади. И вообще среди пленных эта обостренная юдофобия и т. н. антисемитизм стали ярким проявлением общего настроения. Это скрытое и жестоко преследуемое советской властью, но очень распространенное в массе населения чувство отождествления евреев с коммунизмом и с советским правительством, всплыло на поверхность. Политика национал-социализма в отношении евреев вообще была тогда не совсем ясна, но некоторые уверяли, что немцы всех пленных еврейского происхождения не только изолируют от общей массы, но и просто уничтожают. Тема о евреях все время была одной из главных в течение всего нашего пребывания в Подлесье. За эти десять или двенадцать дней весь состав „офицерского“ лагеря два раза выстраивали перед палатками и появлялись немецкие офицеры. Они требовали, чтобы все пленные-евреи вышли из строя. Первый раз вышло больше пятидесяти человек, их сейчас же увели, на второй раз вышло еще несколько, их жестоко избили немцы, за то что не вышли при первом требовании, и тоже увели. Кроме того, каждый день, рано утром и потом перед отбоем, мимо лагеря по дороге проводили большую группу евреев, работающих где-то за лагерем. Шли мужчины, женщины, подростки и даже старики, с лопатами, кирками и граблями на плечах, оборванные, грязные, жалкие и усталые. На груди и на спине их рубищ были нашиты круги из желтой материи. Спереди и сзади шли по три немецких солдата, а по бокам здоровые молодые хлопцы, очевидно, из местного населения, с белыми повязками на рукавах вооруженные нагайками и палками. Эти „конвоиры“, с садистским удовольствием все время били палками и хлестали нагайками людей, без всякой к тому надобности. Немцы не обращали никакого внимания на происходящее издевательство. Именно на этой почве произошло мое первое столкновение со Скипенко. Я высказал свое возмущение жестоким издевательством над ни в чем не повинным мирным населением. Реакция услышавшего мои слова Скипенко была неожиданно резкая, грубая и угрожающая. Он сказал: "Я давно присматриваюсь к вам, господин инженер, и то, что я вижу, говорит, что вы принципиальный защитник жидов. Что это? У вас родственные связи с этой падалью? Или вы поборник жидовских идей? Мы проверим и то и другое, а пока заткните свой рот и не разводите здесь прожидовской пропаганды!»… Результат этого «начальнического окрика» сказался немедленно, на некоторое время вокруг меня образовалась как бы пустота, меня многие стали сторониться. При следующем моем визите в санитарную часть, на перевязку уже почти полностью затянувшейся раны, доктор неожиданно осмотрел ту часть моего тела, которая могла бы выдать мое иудейское происхождение, если бы я оказался евреем. Через такой «медицинский» осмотр прошли многие.
Старшим переводчиком в нашем лагере был высокий красивый лейтенант с грузинской фамилией, по прозвищу Драгун. Питание в лагере было очень скверное, вернее, его вообще не было. Привозили два раза и день, на телегах несколько бочек жидкой баланды с пшеном и картошкой. Количество того и другого уменьшалось с каждым днем, оставалась теплая вода. Хлеб, испеченный из небольшого количества муки и каких-го примесей, привозили на тех же телегах, липкий и разлезающийся, как каша, т. к. по дороге вода из бочек, на которых не было крышек, выплескивалась на него. Пользуясь положением, Драгун сосредоточил свою деятельность на «торговле». Он забирал у пленных часы, разные карманные вещи, хорошие сапоги, ремни, шинели и другое, а взамен приносил хлеб, вареную картошку, котелки жидковатой пшенной каши или еще какую-нибудь снедь… За буханку хлеба и я ему отдал свои часы.
Началась дождливая погода, палатки во многих местах протекали, снаружи лил дождь, а внутри было сыро и холодно, но по сравнению с тем, что делалось в красноармейском лагере, у нас был рай. Драгун рассказывал: «Там у красноармейцев совсем беда. Чуть ли не семьдесят тысяч их собрали. Ни палаток, ни навесов, все промокли, изголодались, сбиваются в кучи, чтобы хоть как-то согреться, много мертвых. Немцы сами не знают, что делать, у них ни продуктов нет, ни дров для кухни или костров. Никакой санитарной помощи. Ведь больше семидесяти тысяч человек здесь. Это лагерь сборный, по плану каждый день должны отсюда отправлять партиями в стационарные лагеря, а вот уже больше недели ни одной отправки».
Кончилось это взрывом. Через несколько дней после нашего прибытия, после отбоя, когда стемнело, тысячи красноармейцев одновременно поднялись и с криками, воплями и диким ревом бросились на проволочную ограду, повалили ее и, под просто ураганным обстрелом со всех вышек, стали разбегаться в темноте по окрестностям. Завыли сирены, очевидно, для острастки, несколько пулеметных строчек было пущено и по нашим палаткам, троих ранило. Спешно прибыла воинская часть, район был оцеплен, и всю ночь доносилась стрельба. Утром нас из палаток не выпустили, вокруг каждой палатки патрулировали немцы, еды тоже не привезли. Так, не зная, что происходит, мы просидели в палатках почти до конца дня. Наконец, нам разрешили выйти. И вокруг лагеря, снаружи, и внутри, у палаток, было много немецких солдат, настороженно следивших за нами. Привезли только хлеб и пару бочек холодного кофе, но и это было встречено с большой радостью. Издали было видно, что массы красноармейцев сидят на земле, оцепленные шеренгами немцев, а другие заняты работой по восстановлению ограды из колючей проволоки. Дождь прекратился с утра, у красноармейцев горели большие костры, там люди сушили свою одежду. Потом рассказывали, что при бегстве погибло больше тысячи человек; скольким удалось скрыться — никто не знал. На следующий день пришел целый караван автомашин, груженых досками, дровами, фанерой, разными деревянными обломками, а иногда даже частями стен с окнами и дверями. Все годное пошло на строительство навесов в лагере для красноармейцев, а остальное на дрова для костров. Две больших машины такого деревянного лома привезли и к нам в «офицерский блок». Наши недоумения, почему нам привезли этот горючий материал, рассеялись очень быстро: в последующие дни вместо баланды нам выдавали… сырое просо. У немцев иссякли все запасы для пропитания семидесяти тысяч человек. По всему лагерю загорелись костры, и пленные начали варить себе еду. Но непросеянное просо не так-то легко превратить в нечто съедобное. Голь на выдумки хитра. Наша группка, как и другие, занялась «ударной работой». Были найдены плоские камни, и мы все занялись растиранием проса в муку и отвеиванием шелухи. Остаток шелухи всплывал на поверхность, когда муку заливали водой и начинали кипятить на костре. Получалась просяная мучная похлебка, в которую мы добавляли дикого щавеля, в изобилии растущего на участке, и еще какой-то травы, которая, по утверждению Борисова, была не опасна для человеческого желудка. Что было хорошо, так это то, что хлебная порция была почти удвоена и хлеб привозили сухой, хотя он и по виду и по вкусу мало чем напоминал хлеб. Только внешний вид аккуратных и румяно-коричневых буханок веселил глаз… Такое питание продолжалось до самого нашего отъезда из Подлесья.
В последний день на утренней проверке произошло событие: пришли опять несколько немецких офицеров, и один из них, по-русски, обратился к строю с требованием, чтобы все политруки, комиссары и политработники вышли из рядов. Он предупредил, что у него есть список, и те лица, которые не выйдут сразу, будут все равно выявлены и понесут суровое наказание. Я стоял в первом ряду и мог наблюдать, как выходили из строя эти несчастные люди… Как на расстрел! Собралось их неожиданно много, кто-то подсчитал 109 человек. Когда последний вышел из рядов, офицер, говоривший по-русски, что-то тихо сказал двум полицейским с повязками на рукавах, пришедшим вместе с ним. Оба они подошли к нашему переводчику Драгуну, стоявшему рядом с комендантом блока, и вдруг начали избивать его короткими дубинками. Драгун упал на землю, но его продолжали зверски, беспощадно избивать перед всем строем, потом подняли его на ноги и, продолжая бить, подвели к группе политработников. Драгун был весь в крови и двигался согнувшись, обеими руками держась за живот. — «Вот вам пример! — сказал офицер. — Ротный комиссар, коммунист и жид! Если среди вас есть еще такие гады, вы должны сами их найти и выкинуть из своих рядов!" Всю группу, даже не разрешив им взять веши из палаток, сразу увели под конвоем.
На следующий день, после «завтрака», т. е. порции хлеба и почти холодного эрзац-кофе, приказали строиться «с вещами». Когда вся колонна, выйдя из офицерского блока, подошла к главной комендатуре лагеря, началась бесконечная поименная проверка, продолжавшаяся до двух часов дня. Только к трем мы опять подошли к двум эшелонам, составленным из теплушек, и погрузились по пятьдесят человек в вагон. Двери закрыли, по звуку мы поняли, что на крышу нашего вагона — наверно, конечно, не только нашего — сели немецкие конвоиры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38