«В подлиннике Гегель оказывался более похож на философов XVII века и даже на схоластиков, чем на того Гегеля, каким являлся он в русских изложениях его системы».
От взгляда юноши не укрылось тогда, что мысли Гегеля «не дышат нововведениями», что выводы его робки, что «он раб настоящего положения вещей, настоящего устройства общества».
Примечательно, что и предшественники Чернышевского – Герцен и Белинский, – каждый по-своему, также способствовали освобождению русской философской мысли от ига «гегельянщины». С нескрываемой и законной гордостью Герцен писал: «…Мы скоро увидим, как русский дух переработал Гегелево учение и как наша живая натура, несмотря на все пострижения в философские монахи, берет свое».
С такой же гордостью и Чернышевский впоследствии (в 1855 году) говорил о том, что развитие последовательных воззрений из двусмысленных и лишенных всякого применения намеков Гегеля совершалось у нас собственными силами и не зависело ни от каких посторонних авторитетов. Об этом ярком поворотном моменте в истории русской общественной мысли рассказано в шестой главе «Очерков гоголевского периода русской литературы».
«Тут в первый раз умственная жизнь нашего отечества, – шикал Чернышевский, – произвела людей, которые шли наряду с мыслителями Европы, а не в свате их учеников, как бывало прежде. Прежде каждый у нас имел между европейскими писателями оракула или оракулов; одни находили их во французской, другие – в немецкой литературе. С того времени, как представители нашего умственного движения самостоятельно подвергли критике гегелеву систему, оно уже не подчинялось никакому чужому авторитету».
Одного этого примера с Гегелем было бы уже достаточно, чтобы судить о проницательности молодого Чернышевского. Но есть еще и другие, не менее красноречивые примеры, говорящие о том же.
Каждое замечаний Чернышевского о Фурье, высказанное им при первом знакомстве с сочинениями французского утописта, показывает, что Чернышевский сразу сумел обнаружить в них зародыши великих истин, скрытые под причудливым покровом. Не закрывая глаз на слабости французского мыслителя, на известную ограниченность его взглядов и неосновательность его притязаний, Чернышевский тем не менее понял, что это глава целой школы, которая, неоспоримо, займет значительное место в истории.
Форма, в которую были облечены рассуждения Фурье, напоминала порой Чернышевскому о гоголевских «Записках сумасшедшего», мистическая окраска иных мечтаний великого утописта заставляла Чернышевского сравнивать Фурье со средневековыми мистиками и с нашими раскольниками. И все же он сразу увидел, что в книгах Фурье таятся истоки плодотворных специальных идей.
В это же время Чернышевский познакомился с системой главы позитивистов – Огюста Конта, которая произвела на него неблагоприятное впечатление. «Может быть, это просто довольно ограниченная голова вздумала подвести под свою математическую систему социальные и исторические и философские науки», – кратко резюмировал Чернышевский.
Спустя более четверти века в письме к сыновьям из вилюйского острога он в несколько иных выражениях и более подробно повторил эту оценку позитивной философии «бедняги» Огюста Конта, «вообразившего себя гением».
Мысль Чернышевского смолоду не знала над собою слепой власти авторитетов. Истина была ему дороже любых имен, какими бы общепризнанными ни были эти имена.
Обнаружив ложную идею даже у великого мыслителя, он, не колеблясь, отвергал ее. Вот один из многих примеров. Известно, что Чернышевский всю жизнь был непримиримым противником «расовой теории» во всех ее разновидностях.
Начало такому взгляду Чернышевского на «расизм» было положено еще в университетские годы. Статья Е. Ковалевского «Негриция. Из путешествия во внутреннюю Африку», напечатанная в «Отечественных записках» в 1849 году, привлекла тогда внимание юноши потому, что автор ее, говоря о неграх, подчеркивал, что они «ровно ничем не хуже нас».
«…С этим я от души согласен, – пишет в дневнике Чернышевский, – когда говорят противное, мне всегда кажется, что это такой же вздор, как слова Аристотеля, что народы (живущие) на север от Греции самим климатом и своею расою осуждены на рабство и варварство».
VII. Первые беллетристические опыты
Желание писать и печататься все сильнее овладевало Чернышевским. Он верил, что недалек, может быть, тот день, когда двери редакций распахнутся перед ним и он войдет в них полноправно и смело.
С некоторых пор каждый новый том «Отечественных записок» и «Современника» он уже рассматривал не просто как читатель, а словно бы участник изданий, которому важна и интересна всякая мелочь: формат листов, шрифты, расположение статей внутри отделов, подзаголовки.
В это время у Чернышевского созревал замысел описать полную драматизма историю, слышанную им от знакомого земляка, – историю одной девушки, попавшей в дурное общество и очутившейся в конце концов на скамье подсудимых.
Некоторое время он колебался, не зная, остановиться ли ему на повествовательной форме, или написать нечто вроде рассуждения о воспитании.
Горестная история Жозефины (так звали эту девушку) заинтересовала Чернышевского как яркое подтверждение его мыслей о негодности принятой системы воспитания.
Следуя ей, все стараются скрывать от детей темные стороны жизни, тогда как надлежало бы объяснять им все, безбоязненно показывать все в истинном свете, быть товарищами во всей их жизни, чтобы не было у детей причин замыкаться и таить от взрослых что бы то ни было.
Писалась «История Жозефины» трудно и медленно. Только предисловие, в котором Чернышевский доказывал необходимость знакомить детей с отрицательными сторонами действительности, вылилось у него свободно и легко. А потом стали одолевать его всевозможные сомнения.
Несмотря на то, что он из предосторожности решил назвать в повести девушку не настоящим ее именем, а Казимирою, все же подлинность события стесняла его свободу, – он опасался, что сочинение это может когда-нибудь попасть в руки тех, кто без труда узнает в героине Жозефину.
Написанное казалось ему временами настолько невыразительным и бледным, что у него пропадала всякая охота продолжать. Он видел, что достоверность происшествия исчезает под его пером, а придать этой истории характер поэтической истины он еще не умел. Несколько раз Чернышевский вовсе бросал повесть, но потом опять возвращался к ней и снова испытывал изнуряющие муки авторства. И все-таки мало» помалу она двигалась вперед и приближалась к концу.
Контора «Современника» помещалась у Аничкова моста, в доме Лопатина. Бывая в гостях у своего однокурсника Славинского, жившего поблизости от этого дома, Чернышевский часто проходил мимо редакции и на раз испытывал острое желание хоть одним глазком взглянуть на скрытую от посторонних взглядов обстановку, в которой создавался журнал. Он был одним из тех читателей «Современника», которые с волнением ждали в начале каждого месяца появления очередного номера журнала. Пока что он был только читателем. Несколько лет отделяло тогда Чернышевского от той короткой, но необыкновенно бурной поры его жизни, когда, вступив в редакцию, он сам стал у руля «Современника».
Намеченный Чернышевским день для похода в «Современник» с повестью «История Жозефины» падал на среду. Накануне вечером он набросал короткое письмо в редакцию, в котором объяснял цель своего сочинения, основанного на достоверном происшествии, и окончательно проверил большую часть аккуратна переписанной рукописи.
Сдав ее в «Современник») Чернышевский долго с нетерпением ждал ответа из редакции, но проходили дни и месяцы, а никакого известия не было.
Между тем предстояли переходные экзамены. Он намеревался писать у Срезневского сочинение «на медаль», если окончательно выяснится, что в «Современник» его повесть не принята.
Немногие из профессоров умели так увлечь студентов как это удавалось Срезневскому. Он заставил их горяча полюбить Колара, Мицкевича, славянскую речь и славянскую музу. Но вместе с тем не многие из профессоров были так взыскательны, так неподкупно строги, как Срезневский. После экзаменов симпатии студентов к нему сразу остыли. Наиболее нерадивые из них роптали на него и требовали от других, чтобы и они «прекратили сношения с Срезневским».
Чернышевский и Корелкин считались лучшими учениками Срезневского на втором и третьем курсе. Оба они работали для него над словарем к русским летописям, и оба начали готовить в 1848 году сочинение «на медаль» по кафедре славянских наречий, за что и подверглись нападкам со стороны товарищей. Корелкин, однако, остался глух к упрекам недовольных и продолжал искать сближения с профессором. Но Чернышевского эти выпады смутили и заставили задуматься. После долгих колебаний он принял все-таки окончательное решение не писать «на медаль». Оставив мысль о сочинении, он не бросал, однако, работы над словарем к летописям, надеясь довести ее до конца, сколько бы времени это ни потребовало. Если Срезневский не переменится и отношения с ним останутся натянутыми, то работу можно будет представить непосредственно в Академию наук.
В глубине души Чернышевский жалел, что сам лишил себя возможности представить сочинение «на медаль». И чем меньше оставалось времени до акта, на котором объявлялись результаты соискания студентами наград, тем острее становилось его сожаление. Ведь на 1849 год будут объявлены темы сочинений по другим кафедрам, и со славянской филологией придется проститься…
Ежегодно 8 февраля, в день открытия университета, происходил торжественный акт в присутствии министра просвещения, попечителя учебного округа, представителей знатнейшего духовенства, почетных членов университета и других высокопоставленных лиц. По заведенному обычаю, ректор делал в этот день годичный отчет о работе университета. Затем следовал ученый доклад кого-либо из профессоров, а в заключение – раздача наград за сочинения. Тайна конкурса позволяла участвовать в нем не только тем, кто мог безошибочно рассчитывать на успех, но даже и тем, кто уповал лишь на слепую удачу. Фамилии авторов были скрыты под девизом. По рассмотрении сочинений сначала каждым профессором «по принадлежности предмета», а потом в факультетских собраниях заключения последних поступали на утверждение совета, в присутствии которого вскрывались пакеты с именами тех, чьи сочинения оказались не отвергнутыми.
Таким образом, самолюбие потерпевших неудачу не подвергалось публичному испытанию. Существовало три вида наград: почетный отзыв, серебряная и золотая медали. Получение золотой освобождало награжденного от обязанности представлять впоследствии особую диссертацию на степень кандидата.
Чаще всего сочинения «на медаль» писались студентами старших курсов, успевшими присмотреться к профессорам и до некоторой степени освоить избранную дисциплину.
Когда в феврале 1848 года по философскому факультету были предложены две «задачи» – одна относительно летописи Нестора, а другая касательно персидских поэтов Саади и Гафиза, – большинство однокурсников Чернышевского считало, что ему обеспечена золотая медаль по первой теме. И только немногим, рьяно руководившим «борьбою» против Срезневского, еще в середине года стало известно, что Николай Гаврилович отказался на этот раз от мысли подавать свою работу. Но и они, впрочем, не были окончательно убеждены в том, что Чернышевский останется верен своему заявлению и действительно удержится от соблазна получить неоспоримую награду.
После краткого выступления Срезневского, прочитавшего очерк истории русского языка, приступили к раздаче наград.
Чернышевский знал, что за диссертацию о летописи Нестора, которую он не захотел окончить и подать, награда будет дана сегодня Корелкину. И все же он несколько пожалел о том, что не стал писать сочинения «на медаль», когда услышал, как зачитывали, что «В силу 103-го параграфа устава императорских российских университетов диссертация под девизом: «А словеньск язык и русской – един» призвана достойной издания в свет иждивением университета, а сочинитель ее, студент 3-го курса разряда общей словесности Николай Корелкин, по определению совета университета, награждается золотой медалью…»
После оглашения тем на 1849 год Чернышевский решил непременно представить сочинение на тему «Жизнеописание афинянина Клеена».
Чем более приближалась пора окончания университета, тем настойчивее вставал перед ним вопрос об избрании будущего пути. Завязать связи с журналами все не удавалось. Ни «Отечественные записки», куда он пробовал обращаться несколько раз с прошлого, 1848 года, ни «Современник», в который он отнес «Историю Жозефины», не открыли перед ним дверей.
Надо было запастись терпением и подумать об иных возможностях зарабатывать на существование. Надо было искать сближения с профессорами факультета и готовиться к научному поприщу.
В мае 1849 года прошли последние переходные экзамены. Чернышевский почти не готовился к ним и все-таки получил пятерки по всем предметам, кроме греческого.
По рекомендации Срезневского Чернышевский некоторое время работал сотрудником «у исследователя Сибири, члена Географического общества И.Д. Булычева, делая выписки различных сведений о Сибири для будущего ученого труда этого исследователя.
Случилось так, что и Чернышевский и его будущий ближайший соратник по «Современнику» Добролюбов, оба прошли в разное время «школу Срезневского». Начало научно-литературной деятельности того и другого связано с этой школой. У Чернышевского – в 1848–1853 годах, у Добролюбова – в 1853–1856 годах. И узнали они друг о друге (еще до личного знакомства) через своего профессора.
Убеждения, характер дарований, темперамент Чернышевского и Добролюбова не позволили им замкнуться в узко научной сфере филологии. Рано или поздно они должны были «изменить» и своему учителю и его дисциплине.
Покровительство, проявленное Срезневским по отношению к двум будущим вождям освободительного движения шестидесятых годов на заре их юности, примечательно и вовсе не так уж случайно. Отчасти по собственному опыту, а еще более по биографии своего отца Срезневский превосходно видел, что значило тогда выбраться на дорогу даже и весьма талантливому человеку из среды разночинцев.
Несгибаемого упорства и выдержки требовала жизнь от людей этого круга, и он не мог не сочувствовать их стремлению проложить себе путь к науке.
Чернышевский принадлежал к первому поколению учеников Срезневского по философскому факультету Петербургского университета. Из всех профессоров, которых довелось ему здесь слушать, самое сильное впечатление осталось у него от Срезневокого. Привлекал он к себе оригинальным окладом ума, вдохновенного и иронического одновременно, смелостью анализа, насмешливым отношением ко всякой казенщине, к «приказным», как называл он администрацию университета, и главное – неугасимой верой в науку, энергией и трудолюбием, желанием пробудить в каждом ученике самостоятельность взглядов.
Срезневский старался привлечь лучших студентов в возделыватели того поприща, на котором подвизался сам. Теперь уже окончательно убедился Чернышевский, что хотя и очень строг и требователен молодой профессор, но вместе с тем справедлив и сердечен к людям. И чем ближе узнавал Измаила Ивановича, тем большим уважением проникался к нему и даже готов был последовать его советам посвятить себя всецело изучению славянских наречий, несмотря на то, что предмет этот привлекал Чернышевского гораздо менее, чем история или философия.
То была самая живая пора славянских увлечений Срезневского. Он хлопотал перед Академией наук о периодическом издании, посвященном славистике. Второе отделение Академии наук, образованное из бывшей Российской академии, словно ожило с появлением в нем первого в России доктора славяно-русской филологии. И когда он сказал Чернышевскому, что пришла пора подготовлять исподволь работу, которую можно будет опубликовать в будущем журнале, тот, ни слова не говоря, ревностно принялся – благо подошли каникулы – за оставленный им с прошлого года словарь к летописи Нестора.
Много предстояло ему потрудиться, но упорству его не было границ. Обдумав сперва самую систему составления словаря, испробовав всевозможные способы расположения материала и остановившись на том, который показался ему наилучшим, он приступил к делу, не подозревая, насколько трудоемкой окажется эта работа.
В прошлом, 1848 году Чернышевский ограничился лишь отрывочными опытами – он начал тогда прямо с княжения Изяслава. Теперь его труд должен был охватить всю «Повесть временных лет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
От взгляда юноши не укрылось тогда, что мысли Гегеля «не дышат нововведениями», что выводы его робки, что «он раб настоящего положения вещей, настоящего устройства общества».
Примечательно, что и предшественники Чернышевского – Герцен и Белинский, – каждый по-своему, также способствовали освобождению русской философской мысли от ига «гегельянщины». С нескрываемой и законной гордостью Герцен писал: «…Мы скоро увидим, как русский дух переработал Гегелево учение и как наша живая натура, несмотря на все пострижения в философские монахи, берет свое».
С такой же гордостью и Чернышевский впоследствии (в 1855 году) говорил о том, что развитие последовательных воззрений из двусмысленных и лишенных всякого применения намеков Гегеля совершалось у нас собственными силами и не зависело ни от каких посторонних авторитетов. Об этом ярком поворотном моменте в истории русской общественной мысли рассказано в шестой главе «Очерков гоголевского периода русской литературы».
«Тут в первый раз умственная жизнь нашего отечества, – шикал Чернышевский, – произвела людей, которые шли наряду с мыслителями Европы, а не в свате их учеников, как бывало прежде. Прежде каждый у нас имел между европейскими писателями оракула или оракулов; одни находили их во французской, другие – в немецкой литературе. С того времени, как представители нашего умственного движения самостоятельно подвергли критике гегелеву систему, оно уже не подчинялось никакому чужому авторитету».
Одного этого примера с Гегелем было бы уже достаточно, чтобы судить о проницательности молодого Чернышевского. Но есть еще и другие, не менее красноречивые примеры, говорящие о том же.
Каждое замечаний Чернышевского о Фурье, высказанное им при первом знакомстве с сочинениями французского утописта, показывает, что Чернышевский сразу сумел обнаружить в них зародыши великих истин, скрытые под причудливым покровом. Не закрывая глаз на слабости французского мыслителя, на известную ограниченность его взглядов и неосновательность его притязаний, Чернышевский тем не менее понял, что это глава целой школы, которая, неоспоримо, займет значительное место в истории.
Форма, в которую были облечены рассуждения Фурье, напоминала порой Чернышевскому о гоголевских «Записках сумасшедшего», мистическая окраска иных мечтаний великого утописта заставляла Чернышевского сравнивать Фурье со средневековыми мистиками и с нашими раскольниками. И все же он сразу увидел, что в книгах Фурье таятся истоки плодотворных специальных идей.
В это же время Чернышевский познакомился с системой главы позитивистов – Огюста Конта, которая произвела на него неблагоприятное впечатление. «Может быть, это просто довольно ограниченная голова вздумала подвести под свою математическую систему социальные и исторические и философские науки», – кратко резюмировал Чернышевский.
Спустя более четверти века в письме к сыновьям из вилюйского острога он в несколько иных выражениях и более подробно повторил эту оценку позитивной философии «бедняги» Огюста Конта, «вообразившего себя гением».
Мысль Чернышевского смолоду не знала над собою слепой власти авторитетов. Истина была ему дороже любых имен, какими бы общепризнанными ни были эти имена.
Обнаружив ложную идею даже у великого мыслителя, он, не колеблясь, отвергал ее. Вот один из многих примеров. Известно, что Чернышевский всю жизнь был непримиримым противником «расовой теории» во всех ее разновидностях.
Начало такому взгляду Чернышевского на «расизм» было положено еще в университетские годы. Статья Е. Ковалевского «Негриция. Из путешествия во внутреннюю Африку», напечатанная в «Отечественных записках» в 1849 году, привлекла тогда внимание юноши потому, что автор ее, говоря о неграх, подчеркивал, что они «ровно ничем не хуже нас».
«…С этим я от души согласен, – пишет в дневнике Чернышевский, – когда говорят противное, мне всегда кажется, что это такой же вздор, как слова Аристотеля, что народы (живущие) на север от Греции самим климатом и своею расою осуждены на рабство и варварство».
VII. Первые беллетристические опыты
Желание писать и печататься все сильнее овладевало Чернышевским. Он верил, что недалек, может быть, тот день, когда двери редакций распахнутся перед ним и он войдет в них полноправно и смело.
С некоторых пор каждый новый том «Отечественных записок» и «Современника» он уже рассматривал не просто как читатель, а словно бы участник изданий, которому важна и интересна всякая мелочь: формат листов, шрифты, расположение статей внутри отделов, подзаголовки.
В это время у Чернышевского созревал замысел описать полную драматизма историю, слышанную им от знакомого земляка, – историю одной девушки, попавшей в дурное общество и очутившейся в конце концов на скамье подсудимых.
Некоторое время он колебался, не зная, остановиться ли ему на повествовательной форме, или написать нечто вроде рассуждения о воспитании.
Горестная история Жозефины (так звали эту девушку) заинтересовала Чернышевского как яркое подтверждение его мыслей о негодности принятой системы воспитания.
Следуя ей, все стараются скрывать от детей темные стороны жизни, тогда как надлежало бы объяснять им все, безбоязненно показывать все в истинном свете, быть товарищами во всей их жизни, чтобы не было у детей причин замыкаться и таить от взрослых что бы то ни было.
Писалась «История Жозефины» трудно и медленно. Только предисловие, в котором Чернышевский доказывал необходимость знакомить детей с отрицательными сторонами действительности, вылилось у него свободно и легко. А потом стали одолевать его всевозможные сомнения.
Несмотря на то, что он из предосторожности решил назвать в повести девушку не настоящим ее именем, а Казимирою, все же подлинность события стесняла его свободу, – он опасался, что сочинение это может когда-нибудь попасть в руки тех, кто без труда узнает в героине Жозефину.
Написанное казалось ему временами настолько невыразительным и бледным, что у него пропадала всякая охота продолжать. Он видел, что достоверность происшествия исчезает под его пером, а придать этой истории характер поэтической истины он еще не умел. Несколько раз Чернышевский вовсе бросал повесть, но потом опять возвращался к ней и снова испытывал изнуряющие муки авторства. И все-таки мало» помалу она двигалась вперед и приближалась к концу.
Контора «Современника» помещалась у Аничкова моста, в доме Лопатина. Бывая в гостях у своего однокурсника Славинского, жившего поблизости от этого дома, Чернышевский часто проходил мимо редакции и на раз испытывал острое желание хоть одним глазком взглянуть на скрытую от посторонних взглядов обстановку, в которой создавался журнал. Он был одним из тех читателей «Современника», которые с волнением ждали в начале каждого месяца появления очередного номера журнала. Пока что он был только читателем. Несколько лет отделяло тогда Чернышевского от той короткой, но необыкновенно бурной поры его жизни, когда, вступив в редакцию, он сам стал у руля «Современника».
Намеченный Чернышевским день для похода в «Современник» с повестью «История Жозефины» падал на среду. Накануне вечером он набросал короткое письмо в редакцию, в котором объяснял цель своего сочинения, основанного на достоверном происшествии, и окончательно проверил большую часть аккуратна переписанной рукописи.
Сдав ее в «Современник») Чернышевский долго с нетерпением ждал ответа из редакции, но проходили дни и месяцы, а никакого известия не было.
Между тем предстояли переходные экзамены. Он намеревался писать у Срезневского сочинение «на медаль», если окончательно выяснится, что в «Современник» его повесть не принята.
Немногие из профессоров умели так увлечь студентов как это удавалось Срезневскому. Он заставил их горяча полюбить Колара, Мицкевича, славянскую речь и славянскую музу. Но вместе с тем не многие из профессоров были так взыскательны, так неподкупно строги, как Срезневский. После экзаменов симпатии студентов к нему сразу остыли. Наиболее нерадивые из них роптали на него и требовали от других, чтобы и они «прекратили сношения с Срезневским».
Чернышевский и Корелкин считались лучшими учениками Срезневского на втором и третьем курсе. Оба они работали для него над словарем к русским летописям, и оба начали готовить в 1848 году сочинение «на медаль» по кафедре славянских наречий, за что и подверглись нападкам со стороны товарищей. Корелкин, однако, остался глух к упрекам недовольных и продолжал искать сближения с профессором. Но Чернышевского эти выпады смутили и заставили задуматься. После долгих колебаний он принял все-таки окончательное решение не писать «на медаль». Оставив мысль о сочинении, он не бросал, однако, работы над словарем к летописям, надеясь довести ее до конца, сколько бы времени это ни потребовало. Если Срезневский не переменится и отношения с ним останутся натянутыми, то работу можно будет представить непосредственно в Академию наук.
В глубине души Чернышевский жалел, что сам лишил себя возможности представить сочинение «на медаль». И чем меньше оставалось времени до акта, на котором объявлялись результаты соискания студентами наград, тем острее становилось его сожаление. Ведь на 1849 год будут объявлены темы сочинений по другим кафедрам, и со славянской филологией придется проститься…
Ежегодно 8 февраля, в день открытия университета, происходил торжественный акт в присутствии министра просвещения, попечителя учебного округа, представителей знатнейшего духовенства, почетных членов университета и других высокопоставленных лиц. По заведенному обычаю, ректор делал в этот день годичный отчет о работе университета. Затем следовал ученый доклад кого-либо из профессоров, а в заключение – раздача наград за сочинения. Тайна конкурса позволяла участвовать в нем не только тем, кто мог безошибочно рассчитывать на успех, но даже и тем, кто уповал лишь на слепую удачу. Фамилии авторов были скрыты под девизом. По рассмотрении сочинений сначала каждым профессором «по принадлежности предмета», а потом в факультетских собраниях заключения последних поступали на утверждение совета, в присутствии которого вскрывались пакеты с именами тех, чьи сочинения оказались не отвергнутыми.
Таким образом, самолюбие потерпевших неудачу не подвергалось публичному испытанию. Существовало три вида наград: почетный отзыв, серебряная и золотая медали. Получение золотой освобождало награжденного от обязанности представлять впоследствии особую диссертацию на степень кандидата.
Чаще всего сочинения «на медаль» писались студентами старших курсов, успевшими присмотреться к профессорам и до некоторой степени освоить избранную дисциплину.
Когда в феврале 1848 года по философскому факультету были предложены две «задачи» – одна относительно летописи Нестора, а другая касательно персидских поэтов Саади и Гафиза, – большинство однокурсников Чернышевского считало, что ему обеспечена золотая медаль по первой теме. И только немногим, рьяно руководившим «борьбою» против Срезневского, еще в середине года стало известно, что Николай Гаврилович отказался на этот раз от мысли подавать свою работу. Но и они, впрочем, не были окончательно убеждены в том, что Чернышевский останется верен своему заявлению и действительно удержится от соблазна получить неоспоримую награду.
После краткого выступления Срезневского, прочитавшего очерк истории русского языка, приступили к раздаче наград.
Чернышевский знал, что за диссертацию о летописи Нестора, которую он не захотел окончить и подать, награда будет дана сегодня Корелкину. И все же он несколько пожалел о том, что не стал писать сочинения «на медаль», когда услышал, как зачитывали, что «В силу 103-го параграфа устава императорских российских университетов диссертация под девизом: «А словеньск язык и русской – един» призвана достойной издания в свет иждивением университета, а сочинитель ее, студент 3-го курса разряда общей словесности Николай Корелкин, по определению совета университета, награждается золотой медалью…»
После оглашения тем на 1849 год Чернышевский решил непременно представить сочинение на тему «Жизнеописание афинянина Клеена».
Чем более приближалась пора окончания университета, тем настойчивее вставал перед ним вопрос об избрании будущего пути. Завязать связи с журналами все не удавалось. Ни «Отечественные записки», куда он пробовал обращаться несколько раз с прошлого, 1848 года, ни «Современник», в который он отнес «Историю Жозефины», не открыли перед ним дверей.
Надо было запастись терпением и подумать об иных возможностях зарабатывать на существование. Надо было искать сближения с профессорами факультета и готовиться к научному поприщу.
В мае 1849 года прошли последние переходные экзамены. Чернышевский почти не готовился к ним и все-таки получил пятерки по всем предметам, кроме греческого.
По рекомендации Срезневского Чернышевский некоторое время работал сотрудником «у исследователя Сибири, члена Географического общества И.Д. Булычева, делая выписки различных сведений о Сибири для будущего ученого труда этого исследователя.
Случилось так, что и Чернышевский и его будущий ближайший соратник по «Современнику» Добролюбов, оба прошли в разное время «школу Срезневского». Начало научно-литературной деятельности того и другого связано с этой школой. У Чернышевского – в 1848–1853 годах, у Добролюбова – в 1853–1856 годах. И узнали они друг о друге (еще до личного знакомства) через своего профессора.
Убеждения, характер дарований, темперамент Чернышевского и Добролюбова не позволили им замкнуться в узко научной сфере филологии. Рано или поздно они должны были «изменить» и своему учителю и его дисциплине.
Покровительство, проявленное Срезневским по отношению к двум будущим вождям освободительного движения шестидесятых годов на заре их юности, примечательно и вовсе не так уж случайно. Отчасти по собственному опыту, а еще более по биографии своего отца Срезневский превосходно видел, что значило тогда выбраться на дорогу даже и весьма талантливому человеку из среды разночинцев.
Несгибаемого упорства и выдержки требовала жизнь от людей этого круга, и он не мог не сочувствовать их стремлению проложить себе путь к науке.
Чернышевский принадлежал к первому поколению учеников Срезневского по философскому факультету Петербургского университета. Из всех профессоров, которых довелось ему здесь слушать, самое сильное впечатление осталось у него от Срезневокого. Привлекал он к себе оригинальным окладом ума, вдохновенного и иронического одновременно, смелостью анализа, насмешливым отношением ко всякой казенщине, к «приказным», как называл он администрацию университета, и главное – неугасимой верой в науку, энергией и трудолюбием, желанием пробудить в каждом ученике самостоятельность взглядов.
Срезневский старался привлечь лучших студентов в возделыватели того поприща, на котором подвизался сам. Теперь уже окончательно убедился Чернышевский, что хотя и очень строг и требователен молодой профессор, но вместе с тем справедлив и сердечен к людям. И чем ближе узнавал Измаила Ивановича, тем большим уважением проникался к нему и даже готов был последовать его советам посвятить себя всецело изучению славянских наречий, несмотря на то, что предмет этот привлекал Чернышевского гораздо менее, чем история или философия.
То была самая живая пора славянских увлечений Срезневского. Он хлопотал перед Академией наук о периодическом издании, посвященном славистике. Второе отделение Академии наук, образованное из бывшей Российской академии, словно ожило с появлением в нем первого в России доктора славяно-русской филологии. И когда он сказал Чернышевскому, что пришла пора подготовлять исподволь работу, которую можно будет опубликовать в будущем журнале, тот, ни слова не говоря, ревностно принялся – благо подошли каникулы – за оставленный им с прошлого года словарь к летописи Нестора.
Много предстояло ему потрудиться, но упорству его не было границ. Обдумав сперва самую систему составления словаря, испробовав всевозможные способы расположения материала и остановившись на том, который показался ему наилучшим, он приступил к делу, не подозревая, насколько трудоемкой окажется эта работа.
В прошлом, 1848 году Чернышевский ограничился лишь отрывочными опытами – он начал тогда прямо с княжения Изяслава. Теперь его труд должен был охватить всю «Повесть временных лет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52