Без денег жить невозможно: нужно иметь одежду, хороший дом, радио, автомобиль, теннисную ракетку и прочее, и прочее. Я сказал им, что ничего из этого у меня нет и тем не менее я счастлив, что порвал с Америкой, как раз потому, что все эти вещи ничего для меня не значат. Они отвечали, что им в жизни не попадался более странный американец. Но я им понравился. Во все время нашего плавания они не отставали от меня со всяческими забавными вопросами, но втолковать им что-нибудь было невозможно. Вечера я проводил с греком. У нас с ним было больше, куда больше взаимопонимания, несмотря на его преклонение перед Германией и германским regime . Он, разумеется, тоже собирался когда-нибудь отправиться в Америку. Каждый грек мечтает отправиться в Америку и сколотить капиталец. Я не пытался отговаривать его; я просто рассказал ему об Америке все, что знал, все, что видел и пережил сам. Это как будто слегка его напугало: он признался, что такого об Америке ему еще не доводилось слышать.
— Поезжай, — сказал я, — и посмотри сам. Я могу ошибаться. Я говорю только о том, что знаю по собственному опыту. Вспомни, — добавил я, — Кнуту Гамсуну жилось там не так уж сладко, да и твоему любимому Эдгару Аллану По тоже...
Был на пароходе француз археолог, возвращавшийся в Грецию, который за обеденным столом сидел напротив меня; он много чего мог бы порассказать о Греции, но я ни разу не дал ему шанса, невзлюбив его с первого взгляда. Кто мне по-настоящему понравился, так это итальянец из Аргентины. Парень был невероятно невежественный и в то же время обаятельный. В Неаполе мы вместе сошли на берег, чтобы поесть как следует, разнообразив корабельный рацион, и посетить Помпеи, о которых он даже не слыхал. Невзирая на изнуряющую жару, поездка в Помпеи доставила мне удовольствие, чего не произошло бы, отправься я с занудой археологом. В Пирее он сошел со мной, чтобы взглянуть на Акрополь. Жара была еще невыносимей, чем в Помпеях. В девять утра на солнце было, наверно, не меньше ста двадцати по Фаренгейту. Не успели мы пройти калитку пристани, как попали в лапы проныре греку, который знал несколько слов по-английски и по-французски и брался за скромную сумму показать нам все самое интересное. Мы попытались выяснить, сколько он хочет за свою услугу, но безрезультатно. Было слишком жарко, чтобы торговаться; мы рухнули на сиденье такси и велели везти нас прямо к Акрополю. На пароходе я разменял франки на драхмы; карман топорщился от здоровенной пачки купюр, и я был уверен, что сумею расплатиться с нашим гидом, сколько бы он ни заломил. Я знал, что он нас надует, и с удовольствием предвкушал забавную сцену. Я был совершенно убежден, что грекам нельзя доверять, и был бы разочарован, если бы в нашем гиде обнаружились великодушие и благородство. Моего спутника наше положение, напротив, несколько беспокоило. Ему предстояло добираться до Бейрута. Я прямо-таки слышал, как в голове у него потрескивает, совершая сложные подсчеты, арифмометр, пока машина катила среди удушающей жары и облаков пыли.
Поездка из Пирея в Афины — превосходное предисловие к Греции. От нее не получаешь ни малейшего удовольствия. Только недоумеваешь, чего ради тебя понесло в эту страну. В окружающем безводии и безлюдии есть что-то жуткое. Ощущение такое, будто с тебя содрали кожу, выпотрошили, почти ничего от тебя не оставили. Водитель был как бессловесное животное, которое сверхъестественным образом научили управлять взбесившейся машиной: наш проводник то и дело командовал ему поворачивать то направо, то налево, словно ни тот, ни другой никогда не ездили по этой дороге. Я очень сочувствовал водителю, которого явно тоже надули. У меня было такое ощущение, что он, дай бог, до ста способен сосчитать; и еще у меня было ощущение, что если ему скажут, то он послушно свернет и в кювет. Когда мы добрались до места — с нашей стороны было безумием сразу отправляться туда, — то увидели толпу в несколько сотен человек, штурмом бравших ворота, которые вели на территорию Акрополя. К этому времени жара стала настолько чудовищной, что все мои мысли были о том, чтобы отыскать хотя бы кусочек тени. Найдя наконец сказочно прохладное местечко, я уселся, дожидаясь, когда аргентинец разменяет свои деньги. Проводник передал нас одному из профессиональных гидов и остался с таксистом возле ворот. Он собирался сопровождать нас к храму Юпитера, к Тесейону и невесть куда еще, когда мы будем сыты Акрополем. Мы, конечно, никуда больше не поехали. Велели ему везти нас в город, в какое-нибудь заведенье, где попрохладней, и заказать мороженое. Около половины десятого мы расположились на террасе кафе. У всех от жары был изнуренный вид, даже у греков. Мы набросились на мороженое и воду со льдом, потом заказали еще — мороженого и воды со льдом. Затем я попросил принести горячего чаю, внезапно вспомнив, что кто-то однажды говорил мне, что горячий чай хорошо охлаждает организм.
Такси с включенным мотором ждало у тротуара. Наш гид, казалось, был единственный, кто не обращал никакого внимания на жару. Полагаю, он рассчитывал, что, немного придя в себя, мы снова побежим по солнцепеку осматривать руины и древние памятники. Наконец мы сказали, что не нуждаемся в его услугах. На что он ответил, что не торопится, что никаких срочных дел у него нет и он счастлив составить нам компанию. Мы сказали, что на сегодня уже достаточно насмотрелись и хотели бы с ним расплатиться. Он подозвал официанта и оплатил счет из собственных денег. Мы настойчиво пытались узнать, сколько он дал. Он отнекивался с невероятно скромным видом. Потом спросил, как мы вознаградим его услуги. Мы отвечали, что нам трудно сказать, — пусть он сам назовет сумму. Он долго молчал, оценивающе оглядывал нас, почесывался, сдвигал шляпу на затылок, утирал пот со лба и наконец хладнокровно заявил, что две с половиной тысячи драхм его бы устроили. Я оглянулся на своего спутника и скомандовал открыть ответный огонь. Грек, разумеется, ждал такой нашей реакции. Должен признаться, что это — лукавство и хитрость — как раз и нравится мне в греках. Почти сразу же он отступил на заранее подготовленные позиции.
— Ну ладно, — сказал он, — если, по-вашему, моя цена слишком высока, тогда назовите свою .
Мы так и сделали. И назвали цену настолько же несуразно низкую, насколько высокую заломил наш гид. Тому, похоже, понравилось, как мы беззастенчиво торгуемся. Откровенно говоря, нам всем это нравилось. Торговля превращала его услуги во что-то, что имеет денежное выражение, что реально, как товар. Мы их взвешивали и разглядывали, мы подбрасывали их на ладони, как спелый помидор или кукурузный початок. И наконец сошлись — не на настоящей цене, потому что это значило бы оскорбить профессиональную гордость нашего гида, но сошлись — ради исключения и учитывая жару, учитывая, что мы не все успели осмотреть и т. д. и т. п. — на некоторой сумме и после этого расстались добрыми друзьями. Мы еще долго спорили по поводу одной мелочи: сколько наш гид-доброхот заплатил своему официальному коллеге у Акрополя. Он клялся, что выложил сто пятьдесят драхм. Я был свидетелем сделки и знал, что он сунул тому только пятерку. Он настаивал на своем, говоря, что меня, мол, обмануло зрение. Мы замяли этот вопрос, выдвинув предположение, что он обмишулился, ненароком дав гиду сверх положенного лишнюю сотню, — казуистика, столь чуждая природе грека, что реши он в тот момент обобрать нас до нитки, его бы поняли и оправдали в любом греческом суде.
Час спустя я распрощался со своим спутником, нашел комнату в маленьком отельчике за двойную против принятого цену, содрал с себя липкую одежду и до девяти вечера провалялся голый, в луже пота, на постели. В девять нашел ресторан, попытался было поесть, но не смог. В жизни я так не страдал от жары. Сидеть рядом с настольной лампой было пыткой. Выпив несколько стаканов холодной воды, я покинул террасу ресторана и направился в парк. Было уже, надо сказать, около одиннадцати. Со всех сторон в том же направлении тянулись люди, множество людей. Это напоминало Нью-Йорк душным августовским вечером. Опять я почувствовал себя посреди человеческого стада, чего никогда не испытывал в Париже, за исключением времени неудавшейся революции. Я неторопливо шел по направлению к храму Юпитера. На пыльных аллеях за расставленными как попало столиками сидели в темноте пары, негромко разговаривая за стаканом воды. Стакан воды ... всюду мне виделся стакан воды. Просто наваждение. Я начал смотреть на воду по-новому, как на новый основной элемент жизни. Земля, воздух, огонь, вода. В данный момент вода имела первостепенную важность. Парочки, сидящие за столиками и негромко переговаривающиеся среди покоя и тишины, помогли мне увидеть греческий характер в ином свете. Пыль, жара, нищета, скудость природы и сдержанность людей — и повсюду вода в небольших стаканчиках, стоящих между влюбленными, от которых исходят мир и покой, — все это родило ощущение, что есть в этой земле что-то святое, что-то дающее силы и опору. Я бродил по парку, зачарованный этой первой ночью в Запионе. Он живет в моей памяти, как ни один из известных мне парков. Это квинтэссенция всех парков. Нечто подобное чувствуешь иногда, стоя перед полотном художника или мечтая о краях, в которых хотелось бы, но невозможно побывать. Мне еще предстояло открыть, что утром парк тоже прекрасен. Но ночью, опускающейся из ниоткуда, когда идешь по нему, ощущая жесткую землю под ногами и слыша тихое журчание чужеязыкой речи, он преисполнен волшебной силы — тем более волшебной для меня, что я думаю о людях, заполнявших его, беднейших и благороднейших людях в мире. Я рад, что явился в Афины с волной немыслимой жары, рад, что город предстал передо мной в своем самом неприглядном виде. Я почувствовал неприкрытую мощь его людей, их чистоту, величие, смиренность. Я видел их детей, и на душе у меня становилось тепло, потому что я приехал из Франции, где казалось, что мир — бездетен, что дети вообще перестали рождаться. Я видел людей в лохмотьях, и это тоже было очистительным зрелищем. Грек умеет жить, не стесняясь своего рванья: лохмотья нимало не унижают и не оскверняют его, не в пример беднякам в других странах, где мне доводилось бывать.
* * *
На другой день я решил отправиться пароходом на Корфу, где меня ждал мой друг Даррелл. Мы отплыли из Пирея в пять пополудни, солнце еще пылало, как жаровня. Я совершил ошибку, взяв билет во второй класс. Увидев поднимающийся по сходням домашний скот, свернутые постели и прочий немыслимый скарб, который греки волокли с собой на пароход, я немедля поменял билет на первый, стоивший лишь немногим дороже. В жизни я еще не путешествовал первым классом, ни на каком виде транспорта, исключая парижское метро, — мне это представлялось настоящим роскошеством. Стюард постоянно обходил пассажиров с подносом, уставленным стаканами с водой. Это первое греческое слово, которое я запомнил: nero (вода), — и это было красивое слово. Вечерело, вдалеке, не желая опускаться на воду, парили над морем смутно видневшиеся острова. Высыпали изумительно яркие звезды, дул мягкий, освежающий бриз. Во мне мгновенно родилось понимание, что такое Греция, чем она была и какой пребудет всегда, даже если ей придется пережить такую напасть, как толпы американских туристов. Когда стюард спросил, что я желаю на обед, когда до меня дошло, какое меню предлагается, я едва удержался, чтобы не расплакаться. То, как кормят на греческом пароходе, ошеломляет. Добрая греческая еда понравилась мне больше французской, хотя признаться в этом — значит прослыть еретиком. Кормили и поили как на убой, добавьте к этому свежий морской воздух и небо, полное звезд. Покидая Париж, я обещал себе, что целый год не притронусь к работе. Это были первые мои настоящие каникулы за двадцать лет, и я настроился провести их как полагается, то есть в полном безделье. Все, кажется, складывалось удачно. Времени больше не существовало, был только я, плывущий на тихом пароходике, готовый ко встречам с новыми людьми и новым приключениям. По сторонам, словно сам Гомер устроил это для меня, всплывали из морских глубин острова, одинокие, пустынные и таинственные в угасающем свете. Я не мог желать большего, да мне и не нужно было больше ничего. У меня было все, что только может пожелать человек, и я это понимал. А еще я понимал, что вряд ли все это повторится. Я чувствовал, что приближается война — с каждым днем она становилась все неотвратимей. Но еще какое-то время будет мир, и люди смогут вести себя, как подобает людям.
* * *
Мы не пошли Коринфским каналом, обмелевшим из-за оползней, и практически обогнули весь Пелопоннес. На вторую ночь мы подплыли к Патрам, напротив Миссолунги. Позже я не однажды бывал в этой гавани, всегда примерно в одно и то же время суток, и всякий раз открывающийся вид неизменно завораживал меня. Судно двигалось прямо на большой мыс, впивающийся, как стрела, в склон горы. Фонари вдоль берега создавали прямо-таки японский эффект; в освещении всех греческих гаваней есть какая-то импровизация, что-то, создающее впечатление грядущего праздника. Корабль входит в гавань, и навстречу ему плывут лодчонки; они переполнены пассажирами, ручной кладью, домашним скотом, свернутыми матрасами и мебелью. Мужчины гребут стоя, от себя, а не на себя. Они будто совершенно не ведают усталости, посылая послушные тяжело груженные суденышки вперед ловким и неуловимым движеньем запястья. Лодки подплывают к борту, и тут начинается ад кромешный: толчея, неразбериха, суета, хаос, гвалт. Но никогда никто не теряется, ничего не бывает украдено, не возникает драк. Эта своего рода возбужденность порождена тем фактом, что для грека всякое событие, каким бы обыденным оно ни было, всегда несет в себе свежесть новизны. Привычное он всегда делает, как в первый раз: ему свойственно любопытство, жадное любопытство, и страсть к эксперименту. К эксперименту ради эксперимента, а не ради того, чтобы найти способ делать что-то лучше и эффективней. Он любит делать что-то руками, всем телом и, я бы добавил, душой. Так Гомер продолжает жить. Хотя я не прочел ни строчки Гомера, убежден, что современный грек не очень отличается от древнего. Если уж на то пошло, сегодня он больше грек, чем когда-либо. Здесь я должен сделать отступление и поведать вам о моем друге Майо, художнике, которого я знавал в Париже. Настоящее его имя было Маллиаракис и, думаю, родом он был с Крита. Как бы то ни было, когда мы входили в патраскую гавань, я понял наконец все, что он пытался мне объяснить в тот вечер, и очень пожалел, что в этот момент его не было со мной, чтобы разделить мое восхищение. Я вспомнил, как он долго рассказывал мне о своей стране и под конец сказал со спокойной и твердой уверенностью: «Миллер, тебе понравится Греция, я в этом убежден». Почему-то эти его последние слова произвели на меня впечатление и больше, нежели весь его рассказ, врезались в память. Она тебе понравится ... «Господи, она мне нравится!» — вновь и вновь мысленно повторял я, стоя у поручней и упиваясь плавным движением судна и поднявшейся суетой. Я откинулся назад и поднял голову. Никогда прежде не видел я такого неба. Такого изумительного неба. Я чувствовал себя совершенно оторванным от Европы. Я ступил в новое царство свободного человека — все объединилось, чтобы произвести на меня впечатление небывалое и оплодотворяющее. Боже мой, я был счастлив! Но впервые в жизни, будучи счастлив, я полностью это осознавал. Замечательно, когда просто испытываешь обыкновенное счастье; еще лучше, когда знаешь, что счастлив; но понимать, что ты счастлив, и знать, отчего и насколько, в силу какого стечения событий и обстоятельств, и все же испытывать счастье, испытывать счастье от этого состояния и знания, — это больше, чем счастье, это блаженство, и если у тебя хватает ума, следует, не сходя с места, покончить с собой, остановить, так сказать, мгновение. Именно это со мной произошло — за исключением того, что мне недостало ни сил, ни мужества тут же и расстаться с жизнью. И хорошо, что я этого не сделал, потому что меня ждали мгновения еще более восхитительные, нечто, чего не выразить даже и словом «блаженство», нечто такое, во что, попытайся кто описать мне, я вряд ли бы поверил. Я не знал тогда, что в один прекрасный день окажусь в Микенах или Фесте или что однажды утром проснусь и собственными глазами увижу в иллюминатор место, которое описал в своей книге, совершенно не подозревая ни того, что оно существует, ни того, что оно называется так же, как я назвал его в воображении. Удивительные вещи случаются с человеком, попавшим в Грецию, — удивительно замечательные , какие не случаются больше нигде на земле. Так или иначе, почти как если бы Он одобрительно кивал ей с высоты, Греция поныне остается под покровительством Создателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Поезжай, — сказал я, — и посмотри сам. Я могу ошибаться. Я говорю только о том, что знаю по собственному опыту. Вспомни, — добавил я, — Кнуту Гамсуну жилось там не так уж сладко, да и твоему любимому Эдгару Аллану По тоже...
Был на пароходе француз археолог, возвращавшийся в Грецию, который за обеденным столом сидел напротив меня; он много чего мог бы порассказать о Греции, но я ни разу не дал ему шанса, невзлюбив его с первого взгляда. Кто мне по-настоящему понравился, так это итальянец из Аргентины. Парень был невероятно невежественный и в то же время обаятельный. В Неаполе мы вместе сошли на берег, чтобы поесть как следует, разнообразив корабельный рацион, и посетить Помпеи, о которых он даже не слыхал. Невзирая на изнуряющую жару, поездка в Помпеи доставила мне удовольствие, чего не произошло бы, отправься я с занудой археологом. В Пирее он сошел со мной, чтобы взглянуть на Акрополь. Жара была еще невыносимей, чем в Помпеях. В девять утра на солнце было, наверно, не меньше ста двадцати по Фаренгейту. Не успели мы пройти калитку пристани, как попали в лапы проныре греку, который знал несколько слов по-английски и по-французски и брался за скромную сумму показать нам все самое интересное. Мы попытались выяснить, сколько он хочет за свою услугу, но безрезультатно. Было слишком жарко, чтобы торговаться; мы рухнули на сиденье такси и велели везти нас прямо к Акрополю. На пароходе я разменял франки на драхмы; карман топорщился от здоровенной пачки купюр, и я был уверен, что сумею расплатиться с нашим гидом, сколько бы он ни заломил. Я знал, что он нас надует, и с удовольствием предвкушал забавную сцену. Я был совершенно убежден, что грекам нельзя доверять, и был бы разочарован, если бы в нашем гиде обнаружились великодушие и благородство. Моего спутника наше положение, напротив, несколько беспокоило. Ему предстояло добираться до Бейрута. Я прямо-таки слышал, как в голове у него потрескивает, совершая сложные подсчеты, арифмометр, пока машина катила среди удушающей жары и облаков пыли.
Поездка из Пирея в Афины — превосходное предисловие к Греции. От нее не получаешь ни малейшего удовольствия. Только недоумеваешь, чего ради тебя понесло в эту страну. В окружающем безводии и безлюдии есть что-то жуткое. Ощущение такое, будто с тебя содрали кожу, выпотрошили, почти ничего от тебя не оставили. Водитель был как бессловесное животное, которое сверхъестественным образом научили управлять взбесившейся машиной: наш проводник то и дело командовал ему поворачивать то направо, то налево, словно ни тот, ни другой никогда не ездили по этой дороге. Я очень сочувствовал водителю, которого явно тоже надули. У меня было такое ощущение, что он, дай бог, до ста способен сосчитать; и еще у меня было ощущение, что если ему скажут, то он послушно свернет и в кювет. Когда мы добрались до места — с нашей стороны было безумием сразу отправляться туда, — то увидели толпу в несколько сотен человек, штурмом бравших ворота, которые вели на территорию Акрополя. К этому времени жара стала настолько чудовищной, что все мои мысли были о том, чтобы отыскать хотя бы кусочек тени. Найдя наконец сказочно прохладное местечко, я уселся, дожидаясь, когда аргентинец разменяет свои деньги. Проводник передал нас одному из профессиональных гидов и остался с таксистом возле ворот. Он собирался сопровождать нас к храму Юпитера, к Тесейону и невесть куда еще, когда мы будем сыты Акрополем. Мы, конечно, никуда больше не поехали. Велели ему везти нас в город, в какое-нибудь заведенье, где попрохладней, и заказать мороженое. Около половины десятого мы расположились на террасе кафе. У всех от жары был изнуренный вид, даже у греков. Мы набросились на мороженое и воду со льдом, потом заказали еще — мороженого и воды со льдом. Затем я попросил принести горячего чаю, внезапно вспомнив, что кто-то однажды говорил мне, что горячий чай хорошо охлаждает организм.
Такси с включенным мотором ждало у тротуара. Наш гид, казалось, был единственный, кто не обращал никакого внимания на жару. Полагаю, он рассчитывал, что, немного придя в себя, мы снова побежим по солнцепеку осматривать руины и древние памятники. Наконец мы сказали, что не нуждаемся в его услугах. На что он ответил, что не торопится, что никаких срочных дел у него нет и он счастлив составить нам компанию. Мы сказали, что на сегодня уже достаточно насмотрелись и хотели бы с ним расплатиться. Он подозвал официанта и оплатил счет из собственных денег. Мы настойчиво пытались узнать, сколько он дал. Он отнекивался с невероятно скромным видом. Потом спросил, как мы вознаградим его услуги. Мы отвечали, что нам трудно сказать, — пусть он сам назовет сумму. Он долго молчал, оценивающе оглядывал нас, почесывался, сдвигал шляпу на затылок, утирал пот со лба и наконец хладнокровно заявил, что две с половиной тысячи драхм его бы устроили. Я оглянулся на своего спутника и скомандовал открыть ответный огонь. Грек, разумеется, ждал такой нашей реакции. Должен признаться, что это — лукавство и хитрость — как раз и нравится мне в греках. Почти сразу же он отступил на заранее подготовленные позиции.
— Ну ладно, — сказал он, — если, по-вашему, моя цена слишком высока, тогда назовите свою .
Мы так и сделали. И назвали цену настолько же несуразно низкую, насколько высокую заломил наш гид. Тому, похоже, понравилось, как мы беззастенчиво торгуемся. Откровенно говоря, нам всем это нравилось. Торговля превращала его услуги во что-то, что имеет денежное выражение, что реально, как товар. Мы их взвешивали и разглядывали, мы подбрасывали их на ладони, как спелый помидор или кукурузный початок. И наконец сошлись — не на настоящей цене, потому что это значило бы оскорбить профессиональную гордость нашего гида, но сошлись — ради исключения и учитывая жару, учитывая, что мы не все успели осмотреть и т. д. и т. п. — на некоторой сумме и после этого расстались добрыми друзьями. Мы еще долго спорили по поводу одной мелочи: сколько наш гид-доброхот заплатил своему официальному коллеге у Акрополя. Он клялся, что выложил сто пятьдесят драхм. Я был свидетелем сделки и знал, что он сунул тому только пятерку. Он настаивал на своем, говоря, что меня, мол, обмануло зрение. Мы замяли этот вопрос, выдвинув предположение, что он обмишулился, ненароком дав гиду сверх положенного лишнюю сотню, — казуистика, столь чуждая природе грека, что реши он в тот момент обобрать нас до нитки, его бы поняли и оправдали в любом греческом суде.
Час спустя я распрощался со своим спутником, нашел комнату в маленьком отельчике за двойную против принятого цену, содрал с себя липкую одежду и до девяти вечера провалялся голый, в луже пота, на постели. В девять нашел ресторан, попытался было поесть, но не смог. В жизни я так не страдал от жары. Сидеть рядом с настольной лампой было пыткой. Выпив несколько стаканов холодной воды, я покинул террасу ресторана и направился в парк. Было уже, надо сказать, около одиннадцати. Со всех сторон в том же направлении тянулись люди, множество людей. Это напоминало Нью-Йорк душным августовским вечером. Опять я почувствовал себя посреди человеческого стада, чего никогда не испытывал в Париже, за исключением времени неудавшейся революции. Я неторопливо шел по направлению к храму Юпитера. На пыльных аллеях за расставленными как попало столиками сидели в темноте пары, негромко разговаривая за стаканом воды. Стакан воды ... всюду мне виделся стакан воды. Просто наваждение. Я начал смотреть на воду по-новому, как на новый основной элемент жизни. Земля, воздух, огонь, вода. В данный момент вода имела первостепенную важность. Парочки, сидящие за столиками и негромко переговаривающиеся среди покоя и тишины, помогли мне увидеть греческий характер в ином свете. Пыль, жара, нищета, скудость природы и сдержанность людей — и повсюду вода в небольших стаканчиках, стоящих между влюбленными, от которых исходят мир и покой, — все это родило ощущение, что есть в этой земле что-то святое, что-то дающее силы и опору. Я бродил по парку, зачарованный этой первой ночью в Запионе. Он живет в моей памяти, как ни один из известных мне парков. Это квинтэссенция всех парков. Нечто подобное чувствуешь иногда, стоя перед полотном художника или мечтая о краях, в которых хотелось бы, но невозможно побывать. Мне еще предстояло открыть, что утром парк тоже прекрасен. Но ночью, опускающейся из ниоткуда, когда идешь по нему, ощущая жесткую землю под ногами и слыша тихое журчание чужеязыкой речи, он преисполнен волшебной силы — тем более волшебной для меня, что я думаю о людях, заполнявших его, беднейших и благороднейших людях в мире. Я рад, что явился в Афины с волной немыслимой жары, рад, что город предстал передо мной в своем самом неприглядном виде. Я почувствовал неприкрытую мощь его людей, их чистоту, величие, смиренность. Я видел их детей, и на душе у меня становилось тепло, потому что я приехал из Франции, где казалось, что мир — бездетен, что дети вообще перестали рождаться. Я видел людей в лохмотьях, и это тоже было очистительным зрелищем. Грек умеет жить, не стесняясь своего рванья: лохмотья нимало не унижают и не оскверняют его, не в пример беднякам в других странах, где мне доводилось бывать.
* * *
На другой день я решил отправиться пароходом на Корфу, где меня ждал мой друг Даррелл. Мы отплыли из Пирея в пять пополудни, солнце еще пылало, как жаровня. Я совершил ошибку, взяв билет во второй класс. Увидев поднимающийся по сходням домашний скот, свернутые постели и прочий немыслимый скарб, который греки волокли с собой на пароход, я немедля поменял билет на первый, стоивший лишь немногим дороже. В жизни я еще не путешествовал первым классом, ни на каком виде транспорта, исключая парижское метро, — мне это представлялось настоящим роскошеством. Стюард постоянно обходил пассажиров с подносом, уставленным стаканами с водой. Это первое греческое слово, которое я запомнил: nero (вода), — и это было красивое слово. Вечерело, вдалеке, не желая опускаться на воду, парили над морем смутно видневшиеся острова. Высыпали изумительно яркие звезды, дул мягкий, освежающий бриз. Во мне мгновенно родилось понимание, что такое Греция, чем она была и какой пребудет всегда, даже если ей придется пережить такую напасть, как толпы американских туристов. Когда стюард спросил, что я желаю на обед, когда до меня дошло, какое меню предлагается, я едва удержался, чтобы не расплакаться. То, как кормят на греческом пароходе, ошеломляет. Добрая греческая еда понравилась мне больше французской, хотя признаться в этом — значит прослыть еретиком. Кормили и поили как на убой, добавьте к этому свежий морской воздух и небо, полное звезд. Покидая Париж, я обещал себе, что целый год не притронусь к работе. Это были первые мои настоящие каникулы за двадцать лет, и я настроился провести их как полагается, то есть в полном безделье. Все, кажется, складывалось удачно. Времени больше не существовало, был только я, плывущий на тихом пароходике, готовый ко встречам с новыми людьми и новым приключениям. По сторонам, словно сам Гомер устроил это для меня, всплывали из морских глубин острова, одинокие, пустынные и таинственные в угасающем свете. Я не мог желать большего, да мне и не нужно было больше ничего. У меня было все, что только может пожелать человек, и я это понимал. А еще я понимал, что вряд ли все это повторится. Я чувствовал, что приближается война — с каждым днем она становилась все неотвратимей. Но еще какое-то время будет мир, и люди смогут вести себя, как подобает людям.
* * *
Мы не пошли Коринфским каналом, обмелевшим из-за оползней, и практически обогнули весь Пелопоннес. На вторую ночь мы подплыли к Патрам, напротив Миссолунги. Позже я не однажды бывал в этой гавани, всегда примерно в одно и то же время суток, и всякий раз открывающийся вид неизменно завораживал меня. Судно двигалось прямо на большой мыс, впивающийся, как стрела, в склон горы. Фонари вдоль берега создавали прямо-таки японский эффект; в освещении всех греческих гаваней есть какая-то импровизация, что-то, создающее впечатление грядущего праздника. Корабль входит в гавань, и навстречу ему плывут лодчонки; они переполнены пассажирами, ручной кладью, домашним скотом, свернутыми матрасами и мебелью. Мужчины гребут стоя, от себя, а не на себя. Они будто совершенно не ведают усталости, посылая послушные тяжело груженные суденышки вперед ловким и неуловимым движеньем запястья. Лодки подплывают к борту, и тут начинается ад кромешный: толчея, неразбериха, суета, хаос, гвалт. Но никогда никто не теряется, ничего не бывает украдено, не возникает драк. Эта своего рода возбужденность порождена тем фактом, что для грека всякое событие, каким бы обыденным оно ни было, всегда несет в себе свежесть новизны. Привычное он всегда делает, как в первый раз: ему свойственно любопытство, жадное любопытство, и страсть к эксперименту. К эксперименту ради эксперимента, а не ради того, чтобы найти способ делать что-то лучше и эффективней. Он любит делать что-то руками, всем телом и, я бы добавил, душой. Так Гомер продолжает жить. Хотя я не прочел ни строчки Гомера, убежден, что современный грек не очень отличается от древнего. Если уж на то пошло, сегодня он больше грек, чем когда-либо. Здесь я должен сделать отступление и поведать вам о моем друге Майо, художнике, которого я знавал в Париже. Настоящее его имя было Маллиаракис и, думаю, родом он был с Крита. Как бы то ни было, когда мы входили в патраскую гавань, я понял наконец все, что он пытался мне объяснить в тот вечер, и очень пожалел, что в этот момент его не было со мной, чтобы разделить мое восхищение. Я вспомнил, как он долго рассказывал мне о своей стране и под конец сказал со спокойной и твердой уверенностью: «Миллер, тебе понравится Греция, я в этом убежден». Почему-то эти его последние слова произвели на меня впечатление и больше, нежели весь его рассказ, врезались в память. Она тебе понравится ... «Господи, она мне нравится!» — вновь и вновь мысленно повторял я, стоя у поручней и упиваясь плавным движением судна и поднявшейся суетой. Я откинулся назад и поднял голову. Никогда прежде не видел я такого неба. Такого изумительного неба. Я чувствовал себя совершенно оторванным от Европы. Я ступил в новое царство свободного человека — все объединилось, чтобы произвести на меня впечатление небывалое и оплодотворяющее. Боже мой, я был счастлив! Но впервые в жизни, будучи счастлив, я полностью это осознавал. Замечательно, когда просто испытываешь обыкновенное счастье; еще лучше, когда знаешь, что счастлив; но понимать, что ты счастлив, и знать, отчего и насколько, в силу какого стечения событий и обстоятельств, и все же испытывать счастье, испытывать счастье от этого состояния и знания, — это больше, чем счастье, это блаженство, и если у тебя хватает ума, следует, не сходя с места, покончить с собой, остановить, так сказать, мгновение. Именно это со мной произошло — за исключением того, что мне недостало ни сил, ни мужества тут же и расстаться с жизнью. И хорошо, что я этого не сделал, потому что меня ждали мгновения еще более восхитительные, нечто, чего не выразить даже и словом «блаженство», нечто такое, во что, попытайся кто описать мне, я вряд ли бы поверил. Я не знал тогда, что в один прекрасный день окажусь в Микенах или Фесте или что однажды утром проснусь и собственными глазами увижу в иллюминатор место, которое описал в своей книге, совершенно не подозревая ни того, что оно существует, ни того, что оно называется так же, как я назвал его в воображении. Удивительные вещи случаются с человеком, попавшим в Грецию, — удивительно замечательные , какие не случаются больше нигде на земле. Так или иначе, почти как если бы Он одобрительно кивал ей с высоты, Греция поныне остается под покровительством Создателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22