— Строгановы на том и стоят, что берут не то, что позволено по закону, а то, чего пожелают!
***
— Дуняшка, да не смейся ты, — Максимка сердито надул щеки и дернул девушку за рукав нарядного сарафана. — Вон, как перед парнями вырядилась! Небось, ночью вместе с другими в лес пойдешь?
— Все идут, и я пойду, не куковать же мне в городке с мужними бабами! — девушка посмотрела на Максимку, пожимая плечами. — Тебе какая печаль?
— Что если на кострах целоваться станут, да в реке купаться нагими… — волнуясь промолвил Максимка. — Ты тоже будешь?
— Мал ты еще, чтобы тебе о таких вещах сказывать! — захихикала Дуняша. — Может, и буду, а может, только на других глядеть стану! Не решила того. Был бы ты постарше, о сем бы вдоволь потолковали.
От волнения Максимка до крови закусил губу:
— Вот Истома считает, что я вовсе не мал. Как с ровным говорит. Приказчик, и тот со мною честь знает…
— Ну это он не тебе, себе честь делает, — заметила Дуняша. — Истома, хоть и приказчик, а на деле холоп строгановский! Вот и надеется по-холопьему, что ты подрастешь, и его не забудешь, за его рабскую учтивость заплатишь милостью.
— А ты от меня милости не хочешь подождать? — Максимка с надеждою заглянул в смеющиеся девичьи глаза. — Еще годков пять, и я в силу войду. Мы, Строгановы, ранние…
— Как же ты меня вознаградишь, коли услужу? — лукаво прищурилась Дуняша. — Денег дашь, али светлым теремом пожалуешь?
— Коли не станешь с мужиками знаться, и замуж ни за кого не пойдешь, так я за твою верность на тебе женюсь! — выпалил Максимка, утирая рукавом выступивший на лбу пот.
— Так тебе батюшка и позволил на простой девке ожениться! —рассмеялась Дуняша. — Вам девок из другого теста подыскивают, все одно, что породистых кобылиц!
— Супротив строгановского слова никто не устоит! — целуя нательный крест, истово перекрестился Максимка. — И батюшка про то крепко знает. Про то сам Аника всем своим потомкам заповедовал!
Дуняша снисходительно посмотрела на мальчика и ласково потрепала его по вихрастой голове:
— Ты малец еще, чего с неоперившегося отрока возьмешь? Нашлепает батюшка по заду вицей — и все твои словеса растают, как соль в водице.
— Коли сказал — так и будет! Строганов говорит все одно, что по живому режет. Старик то был или малец, не все ли равно? Отрезанный ломоть назад не приставишь.
Дуняша смеясь толкнула от себя Максимку и, видя как он неловко растянулся перед ней на земле, задорно сказала:
— Будет чушь-то молоть! Скоро к девкам на хороводы убегу, вот веселие где будет! Парни в шитых рубахах станут степенно похаживать мимо, да так и будут глазки о нас точить! — девушка мечтательно зажмурилась. — Хочешь, светик мой ясный, пока что для тебя одного спою да станцую?
В ответ Максимка утвердительно качнул головою.
Разгоряченная танцем, объятая радостным нетерпением Дуняша казалась мальчику алым цветком, который кружится в порыве ветра всего мгновение, который был рядом, да ускользнул из рук.
***
Купальская ночь томила, дразня возбужденными, не то человечьими, не то звериными, вскриками, заманивала в запретное лесное лоно, рассыпая по еще не успевшей остыть земле мерцающих светляков.
Максимка, внимая купальской ночи, дрожал от страха, прижимая к груди подсунутый Истомою охотничий свисток, для отпугивания беспокойных лешаков и неугомонных русалок.
— Ты, Максимушка, коли леший шалить будет, али встретишь в лесу какого паскудника за срамным делом, нагую русалию, то близко не подходи, что есть мочи свисти, да скорее ворочайся назад, — наставлял приказчик строгановского сына. — Я с самопалом поджидать стану, коли нечисть погонится, тут мы ее и окрестим!
— Нечистых пули не берут, — задумчиво пробурчал Максимка, — разве серебряных пуль налил?
— Помилуй, зачем же пули? — удивился Истома. — Отборной солью снаряжу! Потом будут, паскудники, до самых Петров и Павлов вымачивать.
— Серебряной пулей было бы вернее.
— Бог с тобой, Максим Яклевич! — рассмеялся Истома, — бесовщины на белом свете столь развелось, что на всех серебра не наберешься! А зарядишь в них солью, так соль опосля к тебе и возвратится! И беса помучишь, и убытку не потерпишь!
Максимка схватил свисток и сломя голову кинулся в темноту, туда, где слышался громкий мужской смех, откуда раздавались веселые манящие девичьи вскрики.
Укрывшись за обросшей мхом почернелой еловой корягой и затаив дыхание, Максимка впервые погружался в настоящую купальскую ночь, таинственную и терпкую, совсем не такую, о которой доводилось ему слышать от старой стряпухи Ярихи.
Посреди большой поляны, глухо закрытой лесом от посторонних взглядов, горело три костра, распаленные живым огнем: маленький, в локоть, другой побольше, в аршин, и просторный, не меньше сажени. Парни и девки, босоногие, одетые в одни рубахи, да увенчатые семитравными венками, с обязательно завитыми в них Иваном-да-Марьей, богородицкой травой и медвежьими ушками, взявшись за руки, вокруг костров вели посолонь нескончаемый хоровод.
Купальная ночка мала,
Златы ключи брала,
Зорю размыкала, росу отпускала,
Роса медовая, трава шелковая…
«Неужели здесь и моя Дуняша? — Максимка напряженно вглядывался в сокрытые большими венками девичьи лица. — Пожалуй, вот эта похожа…» Мальчик с досадою ударил рукою по мягкому мху. Повеяло сырым, холодным колодезным духом. Максимка суеверно оглянулся вокруг, ища глазами притаившегося в чащобе лешего, и поспешно перекрестясь, прошептал: «Спасова рука, Богородицын замок, Ангела стрела, сохраните душу мою. Поди прочь, леший!»
Хоровод двигался все быстрее и быстрее, плавные, неспешные движения сменялись порывистыми и быстрыми, размеренные шаги путались, танцующие то и дело начинали семенить, ломая и нарушая прежний, совпадающий с пением ритм. Разгоряченные парни внезапно освобождали руки и, не останавливаясь, обхватывали девушек повыше пояса, стараясь под тонкими рубахами, поймать в ладони колышущиеся девичьи груди. Над кружащимся хороводом послышались тоненькие восклицания и томные вздохи, переливающиеся в неровное пение:
Во купальскую ноченьку
Расплясался, разыгрался,
Расчудился черный конь.
Разбивал он белый камень:
Во том камне ядра нет, —
Так у парней правды нет.
А в орехе ядро есть, —
Так у девок правда есть.
При этих словах хоровод рассыпался и все принялись прыгать через прогорающие костры: парни над тремя сразу, а девки, накрест, через один. Та из девок, что рискнула прыгнуть наравне с парнями, сумев не заступить в огонь, визжа и заливаясь смехом, бросалась со всех ног бежать прочь в густую непроглядную лесную чащобу. Следом за ней срывались с купальской поляны те парни, кто надеялся настигнуть ее во тьме первым.
«Дуняшка моя вон как сиганула, только пятки над кострами блеснули!» — с гордостью подумал Максимка, но тут же ужаснулся, догадавшись, к чему она это сделала. Трепеща, он жадно следил, как его Дуняша радостно закричала, скрываясь за мохнатыми еловыми ветвями, как по-звериному сцепились промеж собой побежавшие за ней парни, и как жестоко кулаками отстоял свое право самый дюжий из них.
«От престола Господня грозная туча, гром и молния…»—дрожащим голосом шептал Максимка, напролом продираясь сквозь немилостивые острые ветви, раздирающие на нем одежду сотнями незримых когтей.
В неверном лунном свете, с трудом просачивавшемся через мглистые еловые лапы, показались извивавшиеся, жарко сплетавшиеся друг с другом обнаженные тела. Девушка утробно урчала, в кровь раздирая ногтями спину покрывавшего ее парня, жарко, до крови впиваясь в его дрожащие губы. Наткнувшийся на них Максимка замер в неописуемом ужасе. Там, внизу, под блестящей от пота и крови широкой мужской спиной в сладострастном забытье бесновалась его Дуняша!
Пошарив рукой по земле, и нащупав большой острый сук, Максимка подкрался к забывшейся в любовной схватке паре и, что было сил, принялся наносить удары лежащему сверху парню, целясь острым концом в затылок. Парень взвыл от боли, и хотел вырваться, но не мог: обвив его тело ногами Дуняша не размыкала объятий, продолжала неистовствовать, удерживая любовника до тех пор, пока он не обмяк, заваливаясь на ней бесчувственным кулем.
Спустя мгновение девушка открыла глаза и вскрикнула, увидав неподвижное тело любовника и бледное, забрызганное кровью лицо мальчика. Она вздрогнула, подтягивая колени к обнаженной груди, и от ее внезапного, судорожного движения, тело безжизненно отвалилось в сторону.
— Максимка… — с трудом прошептала Дуняша. — Ты как здесь… ты чего… зачем…
— Распута! — рыдая закричал мальчик и бросил к ее ногам окровавленный сук. — Проклятая!
Не разбирая дороги Максимка уже бежал прочь, не чувствуя прежней усталости и страха. Он то и дело налетал на большие шершавые стволы деревьев, падал в сокрытые тьмой овраги, увязал в хлюпающей топкой жиже. Теперь ему было легко, и он чувствовал себя настоящим бойцом, победившим врага в смертельной схватке.
***
Купальская ночь истаяла быстро, как брошенная на раскаленные камни восковая свеча, осыпаясь по утру теплыми целебными росами. Немощные, на деревянных подпорках, изжившие свой век старики и старухи с наброшенными на иссохшие тела самоткаными саванами, увечные, с обмотанными тряпицами костылями — все потянулись в предрассветный лес, искать у Купалы избавления недугов, либо легкой и скорой смерти. Забывая о сраме, люди скидывали с себя одежды и покрывала, принимая земное благословение томимою мукою, исстрадавшейся наготой. В местах иных, потаенных, возле бойных молниями обоженных да выскирных деревьев, вместо Иоанновой молитвы слышались всхлипывающие перезвоны медных колокольчиков, да глухой, трещащий смех шаркунцов. Там заправляли знахари, больше полагавшиеся не на силу веры, а на целящую жалость Божьих трав от начала времен откликавшейся на страдания каждой дышащей твари.
Не замечая болящих, из темной лесной неги брели пары, опаленные купальской ночью. Парни шли усмиренные, покорно ступая за скромно потупившими глаза девками. Обессилевшие, в рубахах, перепачканных землею и кровью, они направлялись к сонной Чусовой, чтобы, омывшись, возвратиться невинными к привычной жизни.
Запахи дыма ночных костров рассеялись, взамен их, под расцветающим летним небом, стелился медвяный аромат вошедших в полную силу лесных трав. Горизонт неумолимо светлел, приготовляя мир к встрече обновленного солнца. Вдалеке послышалось радостное, торжествующее пение петухов.
Глава 11. Чей берег, того и рыба
Ощетинившаяся плотной еловой стеной, густая, буреломная, топкая Парма стала заметно раздвигаться и редеть, уступая высокому светлому лесу.
Василько весело оглядел расцветившие лесную зелень белые стволы берез, лихо заломил на голове шапку и поправил изодранный в клочья кафтан:
— Ах, ты, красота-то какая! Будто бы и не на Камне еси, а на святой Руси!
Чудом уйдя от вогульской погони, но разминувшись с Данилою, Василько заплутал в непролазной пермской чащобе, не ведая, куда ведут его звериные тропы, но веруя, что судьбинушка выведет его к вожделенной казацкой воле. Возвращаться на Чусовую он не хотел, расценивая свое спасение от вогул чудесным знамением новой жизни. Он брел уже несколько дней, может, неделю, питаясь одними ягодами да кореньями, но, к своему удивлению, становясь от скудного лесного харча выносливее и сильнее.
«А все ж не зря надел тогда под кафтан булатную кольчужку, — Василько стянул шапку и перекрестился. — Эх, Григорий Аникиевич! Сколь жить стану, столь про тебя помнить буду!»
На медных, шероховатых стволах сосен еще играли запоздалые солнечные лучи; веселые, беспечные, не торопились уступить ускользающее время робким июльским сумеркам.
«В лесу ночь коротать, что брови щипать», — вспомнив строгановскую присказку, Василько улыбнулся, и принялся неспешно подыскивать место для ночлега. Покружив окрест и не найдя, где устроить себе лежбище, Василько раздосадовано кинул шапкой в стремительно чернеющие кроны деревьев.
По верхушкам деревьев пробежали приглушенные шепоты, гулко заохал филин, а когда смолк, послышались еле различимые человеческие голоса.
«Никак вогульцы нагнали? Жаль, самопал обронил, — казак пошарил в темноте рукой и, найдя подходящий черень, внимательно его осмотрел в наступившей полумгле леса. — Хоть не пальнет, так на дуру пужнуть сгодится…»
Изготовив к бою саблю, Василько не торопясь, крадучись, двинулся на еле слышные голоса наступившей ночи.
Подле ручейка, а может, небольшой речушки, стремительно извивавшегося между гнилыми корягами когда-то могучих деревьев, двое мужиков с зажженными ветками неспешно рачили по берегам. Ловко обшаривая руками рачьи норки, стремительно подхватывали зазевавшихся раков и, выхватывая из воды, небрежно кидали в большую корзину, плетеную из ивовых ветвей.
— Бог помощь вам, рыла навозные! — зычно крикнул ловцам Василько, наводя на них длинным черенем словно пищалью.
Здоровенный, с лопатистой бородой, не спеша поднял на Васильку глаза и широко осклабился:
— Глянь, Кузьма, что за дурень еще выискался?
— Почем, Фролушка, мне знать? — негромко ответил второй, сухонький мужичок с отрезанными под корень ушами. — Толечко беда, совсем упустил рака. Стал было заходить с хвоста, уж и спинки коснулся, как ентот свищ оглашенный прям над душой как завопит!
— Нехорошо! — недовольно хмыкнул Фрол. — Стало быть, надобно егоными ребрышками прохрустнуть, дабы сбить у дурня охотку.
— Надобно, ой как надобно! — согласно закивал Кузьма. — Ты, братец, уж порадей Христа ради, глядишь, за доброе дело и повесомее грехи Бог отпустит!
Фрол вытер об закатанные порты руки и неторопливо двинулся на казака.
— Подхаживай, подхаживай, — ухмыльнулся Василько, — топереча и не целясь аминь тебе сотворю!
— Ты из гнилушки пальнуть попробуешь, а я из своего самопальца!
За спиной послышался глубокий девичий смех, мелодичный и страстный, какой Васильке доводилось слышать в жизни только раз, в Орле-городе, у своей возлюбленной Акулины.
Казак повернулся: черноволосая коротко стриженая девка в мужской рубахе и портах держала на изготовке снаряженный для стрельбы самопал.
— Лешачиха! — забывая про все на свете, Василько бросился на смеющуюся девку, но тяжелый удар подоспевшего Фрола сбил с ног, заставляя судорожно хватать ртом воздух, подобно выброшенной на берег рыбе…
Щурясь от нестерпимого света, жалящего, бросающего в пот, Василько вздрогнул и с трудом приоткрыл глаза. Возле лица — горящая смоляная ветка, из-за которой с трудом угадывались расплывчатые людские тени. Василько глубоко вздохнул, пробуя расправить плечи или хотя бы двинуть рукой и, накрепко привязанный к дереву, не смог.
Стоящие подле него мужики дружно расхохотались:
— Своеное, казачок, отгулял! — неторопливо заметил безухий Кузьма. — Не беда, что в бою не посекли, мы дело зараз поправим! Знать, через душегубство наше подгадала тебя смертушка.
— Может, садануть кистенем, да и к ракам? — поигрывая тяжелым чугунным шаром, подвешенным сыромятной кожей к короткой рукояти, небрежно обронил Фрол. — Раки нынче прут, как грибы опосля дождичка, до новой луны до косточек обчистят!
— Болтливые больно… не душегубцы, бабы базарные… — Василька облизнул пересохшие губы и рассмеялся неожиданно подкараулившей смерти. — Кабы не девка, сами бы у меня раков кормили.
— О сем не печалуйся, — участливо заметил Кузьма, — считай, твой грех на себя приняли, так что, коли воспаришь на небеси, так не премени о нас словечко замолвить. Кончай его, Фролушка.
— Постой, постой! — завопил казак. — Послушай, чего скажу!
Фрол опустил занесенный для удара кистень и с неохотой, лениво промямлил:
— Чего тянуть-то? Тюк, и «со святыми упокой…»
— Коли сам от рода обиженным вышел, так хоть тем, кто правильно вышел, дай послушать дело!
— Сказывай, что ли, — Кузьма кивнул Фролу, приказывая повременить. — Да нас, мил человек, не томи! Да и раки, в ручейке тебя поджидаючи, заскучали, вона, все дно исползали да клешнями перепахали.
— Заговоренный я… от смерти заговоренный. Убьете, самим худо станет!
— Экий баснопевец! — рассмеялся Фрол. — Вот и баял бы деткам сказки, а не разбойных людей по лесам палками пугал!
— Никита из Чусового заговаривал, — Василько тряхнул головой и угрожающе посмотрел на Фрола. — Он знахарь знатный…
Разбойники переглянулись промеж собой.
— Кузнец тамошний? — наконец спросил Фрол.
— Нет, поп-расстрига! — казак выругался и, пытаясь выскользнуть из пут, бесполезно дернул руками.
Отойдя в сторону и немного пошептавшись, разбойники вернулись назад, принявшись развязывать узлы.
— Давно бы так! — довольно осклабился казак. — Сдается, знаете его ведовскую силу!
— Дурак ты! — к Васильке подошла стриженая девка и, возвращая казаку отобранную саблю, сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
***
— Дуняшка, да не смейся ты, — Максимка сердито надул щеки и дернул девушку за рукав нарядного сарафана. — Вон, как перед парнями вырядилась! Небось, ночью вместе с другими в лес пойдешь?
— Все идут, и я пойду, не куковать же мне в городке с мужними бабами! — девушка посмотрела на Максимку, пожимая плечами. — Тебе какая печаль?
— Что если на кострах целоваться станут, да в реке купаться нагими… — волнуясь промолвил Максимка. — Ты тоже будешь?
— Мал ты еще, чтобы тебе о таких вещах сказывать! — захихикала Дуняша. — Может, и буду, а может, только на других глядеть стану! Не решила того. Был бы ты постарше, о сем бы вдоволь потолковали.
От волнения Максимка до крови закусил губу:
— Вот Истома считает, что я вовсе не мал. Как с ровным говорит. Приказчик, и тот со мною честь знает…
— Ну это он не тебе, себе честь делает, — заметила Дуняша. — Истома, хоть и приказчик, а на деле холоп строгановский! Вот и надеется по-холопьему, что ты подрастешь, и его не забудешь, за его рабскую учтивость заплатишь милостью.
— А ты от меня милости не хочешь подождать? — Максимка с надеждою заглянул в смеющиеся девичьи глаза. — Еще годков пять, и я в силу войду. Мы, Строгановы, ранние…
— Как же ты меня вознаградишь, коли услужу? — лукаво прищурилась Дуняша. — Денег дашь, али светлым теремом пожалуешь?
— Коли не станешь с мужиками знаться, и замуж ни за кого не пойдешь, так я за твою верность на тебе женюсь! — выпалил Максимка, утирая рукавом выступивший на лбу пот.
— Так тебе батюшка и позволил на простой девке ожениться! —рассмеялась Дуняша. — Вам девок из другого теста подыскивают, все одно, что породистых кобылиц!
— Супротив строгановского слова никто не устоит! — целуя нательный крест, истово перекрестился Максимка. — И батюшка про то крепко знает. Про то сам Аника всем своим потомкам заповедовал!
Дуняша снисходительно посмотрела на мальчика и ласково потрепала его по вихрастой голове:
— Ты малец еще, чего с неоперившегося отрока возьмешь? Нашлепает батюшка по заду вицей — и все твои словеса растают, как соль в водице.
— Коли сказал — так и будет! Строганов говорит все одно, что по живому режет. Старик то был или малец, не все ли равно? Отрезанный ломоть назад не приставишь.
Дуняша смеясь толкнула от себя Максимку и, видя как он неловко растянулся перед ней на земле, задорно сказала:
— Будет чушь-то молоть! Скоро к девкам на хороводы убегу, вот веселие где будет! Парни в шитых рубахах станут степенно похаживать мимо, да так и будут глазки о нас точить! — девушка мечтательно зажмурилась. — Хочешь, светик мой ясный, пока что для тебя одного спою да станцую?
В ответ Максимка утвердительно качнул головою.
Разгоряченная танцем, объятая радостным нетерпением Дуняша казалась мальчику алым цветком, который кружится в порыве ветра всего мгновение, который был рядом, да ускользнул из рук.
***
Купальская ночь томила, дразня возбужденными, не то человечьими, не то звериными, вскриками, заманивала в запретное лесное лоно, рассыпая по еще не успевшей остыть земле мерцающих светляков.
Максимка, внимая купальской ночи, дрожал от страха, прижимая к груди подсунутый Истомою охотничий свисток, для отпугивания беспокойных лешаков и неугомонных русалок.
— Ты, Максимушка, коли леший шалить будет, али встретишь в лесу какого паскудника за срамным делом, нагую русалию, то близко не подходи, что есть мочи свисти, да скорее ворочайся назад, — наставлял приказчик строгановского сына. — Я с самопалом поджидать стану, коли нечисть погонится, тут мы ее и окрестим!
— Нечистых пули не берут, — задумчиво пробурчал Максимка, — разве серебряных пуль налил?
— Помилуй, зачем же пули? — удивился Истома. — Отборной солью снаряжу! Потом будут, паскудники, до самых Петров и Павлов вымачивать.
— Серебряной пулей было бы вернее.
— Бог с тобой, Максим Яклевич! — рассмеялся Истома, — бесовщины на белом свете столь развелось, что на всех серебра не наберешься! А зарядишь в них солью, так соль опосля к тебе и возвратится! И беса помучишь, и убытку не потерпишь!
Максимка схватил свисток и сломя голову кинулся в темноту, туда, где слышался громкий мужской смех, откуда раздавались веселые манящие девичьи вскрики.
Укрывшись за обросшей мхом почернелой еловой корягой и затаив дыхание, Максимка впервые погружался в настоящую купальскую ночь, таинственную и терпкую, совсем не такую, о которой доводилось ему слышать от старой стряпухи Ярихи.
Посреди большой поляны, глухо закрытой лесом от посторонних взглядов, горело три костра, распаленные живым огнем: маленький, в локоть, другой побольше, в аршин, и просторный, не меньше сажени. Парни и девки, босоногие, одетые в одни рубахи, да увенчатые семитравными венками, с обязательно завитыми в них Иваном-да-Марьей, богородицкой травой и медвежьими ушками, взявшись за руки, вокруг костров вели посолонь нескончаемый хоровод.
Купальная ночка мала,
Златы ключи брала,
Зорю размыкала, росу отпускала,
Роса медовая, трава шелковая…
«Неужели здесь и моя Дуняша? — Максимка напряженно вглядывался в сокрытые большими венками девичьи лица. — Пожалуй, вот эта похожа…» Мальчик с досадою ударил рукою по мягкому мху. Повеяло сырым, холодным колодезным духом. Максимка суеверно оглянулся вокруг, ища глазами притаившегося в чащобе лешего, и поспешно перекрестясь, прошептал: «Спасова рука, Богородицын замок, Ангела стрела, сохраните душу мою. Поди прочь, леший!»
Хоровод двигался все быстрее и быстрее, плавные, неспешные движения сменялись порывистыми и быстрыми, размеренные шаги путались, танцующие то и дело начинали семенить, ломая и нарушая прежний, совпадающий с пением ритм. Разгоряченные парни внезапно освобождали руки и, не останавливаясь, обхватывали девушек повыше пояса, стараясь под тонкими рубахами, поймать в ладони колышущиеся девичьи груди. Над кружащимся хороводом послышались тоненькие восклицания и томные вздохи, переливающиеся в неровное пение:
Во купальскую ноченьку
Расплясался, разыгрался,
Расчудился черный конь.
Разбивал он белый камень:
Во том камне ядра нет, —
Так у парней правды нет.
А в орехе ядро есть, —
Так у девок правда есть.
При этих словах хоровод рассыпался и все принялись прыгать через прогорающие костры: парни над тремя сразу, а девки, накрест, через один. Та из девок, что рискнула прыгнуть наравне с парнями, сумев не заступить в огонь, визжа и заливаясь смехом, бросалась со всех ног бежать прочь в густую непроглядную лесную чащобу. Следом за ней срывались с купальской поляны те парни, кто надеялся настигнуть ее во тьме первым.
«Дуняшка моя вон как сиганула, только пятки над кострами блеснули!» — с гордостью подумал Максимка, но тут же ужаснулся, догадавшись, к чему она это сделала. Трепеща, он жадно следил, как его Дуняша радостно закричала, скрываясь за мохнатыми еловыми ветвями, как по-звериному сцепились промеж собой побежавшие за ней парни, и как жестоко кулаками отстоял свое право самый дюжий из них.
«От престола Господня грозная туча, гром и молния…»—дрожащим голосом шептал Максимка, напролом продираясь сквозь немилостивые острые ветви, раздирающие на нем одежду сотнями незримых когтей.
В неверном лунном свете, с трудом просачивавшемся через мглистые еловые лапы, показались извивавшиеся, жарко сплетавшиеся друг с другом обнаженные тела. Девушка утробно урчала, в кровь раздирая ногтями спину покрывавшего ее парня, жарко, до крови впиваясь в его дрожащие губы. Наткнувшийся на них Максимка замер в неописуемом ужасе. Там, внизу, под блестящей от пота и крови широкой мужской спиной в сладострастном забытье бесновалась его Дуняша!
Пошарив рукой по земле, и нащупав большой острый сук, Максимка подкрался к забывшейся в любовной схватке паре и, что было сил, принялся наносить удары лежащему сверху парню, целясь острым концом в затылок. Парень взвыл от боли, и хотел вырваться, но не мог: обвив его тело ногами Дуняша не размыкала объятий, продолжала неистовствовать, удерживая любовника до тех пор, пока он не обмяк, заваливаясь на ней бесчувственным кулем.
Спустя мгновение девушка открыла глаза и вскрикнула, увидав неподвижное тело любовника и бледное, забрызганное кровью лицо мальчика. Она вздрогнула, подтягивая колени к обнаженной груди, и от ее внезапного, судорожного движения, тело безжизненно отвалилось в сторону.
— Максимка… — с трудом прошептала Дуняша. — Ты как здесь… ты чего… зачем…
— Распута! — рыдая закричал мальчик и бросил к ее ногам окровавленный сук. — Проклятая!
Не разбирая дороги Максимка уже бежал прочь, не чувствуя прежней усталости и страха. Он то и дело налетал на большие шершавые стволы деревьев, падал в сокрытые тьмой овраги, увязал в хлюпающей топкой жиже. Теперь ему было легко, и он чувствовал себя настоящим бойцом, победившим врага в смертельной схватке.
***
Купальская ночь истаяла быстро, как брошенная на раскаленные камни восковая свеча, осыпаясь по утру теплыми целебными росами. Немощные, на деревянных подпорках, изжившие свой век старики и старухи с наброшенными на иссохшие тела самоткаными саванами, увечные, с обмотанными тряпицами костылями — все потянулись в предрассветный лес, искать у Купалы избавления недугов, либо легкой и скорой смерти. Забывая о сраме, люди скидывали с себя одежды и покрывала, принимая земное благословение томимою мукою, исстрадавшейся наготой. В местах иных, потаенных, возле бойных молниями обоженных да выскирных деревьев, вместо Иоанновой молитвы слышались всхлипывающие перезвоны медных колокольчиков, да глухой, трещащий смех шаркунцов. Там заправляли знахари, больше полагавшиеся не на силу веры, а на целящую жалость Божьих трав от начала времен откликавшейся на страдания каждой дышащей твари.
Не замечая болящих, из темной лесной неги брели пары, опаленные купальской ночью. Парни шли усмиренные, покорно ступая за скромно потупившими глаза девками. Обессилевшие, в рубахах, перепачканных землею и кровью, они направлялись к сонной Чусовой, чтобы, омывшись, возвратиться невинными к привычной жизни.
Запахи дыма ночных костров рассеялись, взамен их, под расцветающим летним небом, стелился медвяный аромат вошедших в полную силу лесных трав. Горизонт неумолимо светлел, приготовляя мир к встрече обновленного солнца. Вдалеке послышалось радостное, торжествующее пение петухов.
Глава 11. Чей берег, того и рыба
Ощетинившаяся плотной еловой стеной, густая, буреломная, топкая Парма стала заметно раздвигаться и редеть, уступая высокому светлому лесу.
Василько весело оглядел расцветившие лесную зелень белые стволы берез, лихо заломил на голове шапку и поправил изодранный в клочья кафтан:
— Ах, ты, красота-то какая! Будто бы и не на Камне еси, а на святой Руси!
Чудом уйдя от вогульской погони, но разминувшись с Данилою, Василько заплутал в непролазной пермской чащобе, не ведая, куда ведут его звериные тропы, но веруя, что судьбинушка выведет его к вожделенной казацкой воле. Возвращаться на Чусовую он не хотел, расценивая свое спасение от вогул чудесным знамением новой жизни. Он брел уже несколько дней, может, неделю, питаясь одними ягодами да кореньями, но, к своему удивлению, становясь от скудного лесного харча выносливее и сильнее.
«А все ж не зря надел тогда под кафтан булатную кольчужку, — Василько стянул шапку и перекрестился. — Эх, Григорий Аникиевич! Сколь жить стану, столь про тебя помнить буду!»
На медных, шероховатых стволах сосен еще играли запоздалые солнечные лучи; веселые, беспечные, не торопились уступить ускользающее время робким июльским сумеркам.
«В лесу ночь коротать, что брови щипать», — вспомнив строгановскую присказку, Василько улыбнулся, и принялся неспешно подыскивать место для ночлега. Покружив окрест и не найдя, где устроить себе лежбище, Василько раздосадовано кинул шапкой в стремительно чернеющие кроны деревьев.
По верхушкам деревьев пробежали приглушенные шепоты, гулко заохал филин, а когда смолк, послышались еле различимые человеческие голоса.
«Никак вогульцы нагнали? Жаль, самопал обронил, — казак пошарил в темноте рукой и, найдя подходящий черень, внимательно его осмотрел в наступившей полумгле леса. — Хоть не пальнет, так на дуру пужнуть сгодится…»
Изготовив к бою саблю, Василько не торопясь, крадучись, двинулся на еле слышные голоса наступившей ночи.
Подле ручейка, а может, небольшой речушки, стремительно извивавшегося между гнилыми корягами когда-то могучих деревьев, двое мужиков с зажженными ветками неспешно рачили по берегам. Ловко обшаривая руками рачьи норки, стремительно подхватывали зазевавшихся раков и, выхватывая из воды, небрежно кидали в большую корзину, плетеную из ивовых ветвей.
— Бог помощь вам, рыла навозные! — зычно крикнул ловцам Василько, наводя на них длинным черенем словно пищалью.
Здоровенный, с лопатистой бородой, не спеша поднял на Васильку глаза и широко осклабился:
— Глянь, Кузьма, что за дурень еще выискался?
— Почем, Фролушка, мне знать? — негромко ответил второй, сухонький мужичок с отрезанными под корень ушами. — Толечко беда, совсем упустил рака. Стал было заходить с хвоста, уж и спинки коснулся, как ентот свищ оглашенный прям над душой как завопит!
— Нехорошо! — недовольно хмыкнул Фрол. — Стало быть, надобно егоными ребрышками прохрустнуть, дабы сбить у дурня охотку.
— Надобно, ой как надобно! — согласно закивал Кузьма. — Ты, братец, уж порадей Христа ради, глядишь, за доброе дело и повесомее грехи Бог отпустит!
Фрол вытер об закатанные порты руки и неторопливо двинулся на казака.
— Подхаживай, подхаживай, — ухмыльнулся Василько, — топереча и не целясь аминь тебе сотворю!
— Ты из гнилушки пальнуть попробуешь, а я из своего самопальца!
За спиной послышался глубокий девичий смех, мелодичный и страстный, какой Васильке доводилось слышать в жизни только раз, в Орле-городе, у своей возлюбленной Акулины.
Казак повернулся: черноволосая коротко стриженая девка в мужской рубахе и портах держала на изготовке снаряженный для стрельбы самопал.
— Лешачиха! — забывая про все на свете, Василько бросился на смеющуюся девку, но тяжелый удар подоспевшего Фрола сбил с ног, заставляя судорожно хватать ртом воздух, подобно выброшенной на берег рыбе…
Щурясь от нестерпимого света, жалящего, бросающего в пот, Василько вздрогнул и с трудом приоткрыл глаза. Возле лица — горящая смоляная ветка, из-за которой с трудом угадывались расплывчатые людские тени. Василько глубоко вздохнул, пробуя расправить плечи или хотя бы двинуть рукой и, накрепко привязанный к дереву, не смог.
Стоящие подле него мужики дружно расхохотались:
— Своеное, казачок, отгулял! — неторопливо заметил безухий Кузьма. — Не беда, что в бою не посекли, мы дело зараз поправим! Знать, через душегубство наше подгадала тебя смертушка.
— Может, садануть кистенем, да и к ракам? — поигрывая тяжелым чугунным шаром, подвешенным сыромятной кожей к короткой рукояти, небрежно обронил Фрол. — Раки нынче прут, как грибы опосля дождичка, до новой луны до косточек обчистят!
— Болтливые больно… не душегубцы, бабы базарные… — Василька облизнул пересохшие губы и рассмеялся неожиданно подкараулившей смерти. — Кабы не девка, сами бы у меня раков кормили.
— О сем не печалуйся, — участливо заметил Кузьма, — считай, твой грех на себя приняли, так что, коли воспаришь на небеси, так не премени о нас словечко замолвить. Кончай его, Фролушка.
— Постой, постой! — завопил казак. — Послушай, чего скажу!
Фрол опустил занесенный для удара кистень и с неохотой, лениво промямлил:
— Чего тянуть-то? Тюк, и «со святыми упокой…»
— Коли сам от рода обиженным вышел, так хоть тем, кто правильно вышел, дай послушать дело!
— Сказывай, что ли, — Кузьма кивнул Фролу, приказывая повременить. — Да нас, мил человек, не томи! Да и раки, в ручейке тебя поджидаючи, заскучали, вона, все дно исползали да клешнями перепахали.
— Заговоренный я… от смерти заговоренный. Убьете, самим худо станет!
— Экий баснопевец! — рассмеялся Фрол. — Вот и баял бы деткам сказки, а не разбойных людей по лесам палками пугал!
— Никита из Чусового заговаривал, — Василько тряхнул головой и угрожающе посмотрел на Фрола. — Он знахарь знатный…
Разбойники переглянулись промеж собой.
— Кузнец тамошний? — наконец спросил Фрол.
— Нет, поп-расстрига! — казак выругался и, пытаясь выскользнуть из пут, бесполезно дернул руками.
Отойдя в сторону и немного пошептавшись, разбойники вернулись назад, принявшись развязывать узлы.
— Давно бы так! — довольно осклабился казак. — Сдается, знаете его ведовскую силу!
— Дурак ты! — к Васильке подошла стриженая девка и, возвращая казаку отобранную саблю, сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26