А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Отвезти мертвого Пахомку вызвался сам Григорий Строганов. Положил в сани мальчика, накрыл холстиной, перекрестился:
— Ты уж, Пахомий, не взыщи, прими мою службу возничего.
На проезжавшего купца таращились бабы:
— Ульяне какая честь-то выказана!
— И то правда: сироту безродную сам Строганов везет!
— Теперь деньжищ без меры отсыплет!
— Озолотится баба!
— Для того мальца на верну смерть и посылала!
— Да ну?!
— Грех-то какой!
— Раньше в худой землянке без пола жила!
— Теперь как барыня заживет!
— Мужики липнуть начнут, как мухи на мед!
— Какой уж там мед?
— Знамо какой, серебряный.
— Холостых нонче, хоть пруд пруди…
— И все голозадые!
— Того и гляди, поминки справит, да замуж выйдет!
Бабы, прикрывая варежками лица, заглядывались на удаляющиеся сани с Григорием Аникиевичем.
Строганов остановился у низенькой избы. Тянул время, ждал — Ульяна не выходила. Осторожно слез с саней, медленно вошел в избу, перекрестился на образа.
Ульяна, в черном, как монашка, сидела на лавке, безжизненно опустив руки.
— Я тут… сына твого привез, — сказал Строганов запнувшись. — Иди, встречай. — Спохватившись, что сказано не так, размашисто перекрестился. — Прости, Господи! Прости, Ульяна! — Помолчав, добавил. — Забирай сыночка своего. В санях он мертвым лежит.
***
Карий пришел в храм последним, после того как отпевание уже началось, и когда исполненные болью глаза родичей перестали вглядываться в лица покойных, а устремились на проводящего обряд священника, на строгие образа и дальше, сквозь них — к Богу.
Данила не хотел видеть этих глаз. Не оттого, что чуял вину, не потому, что искал себе оправдания или раскаяния. Каждый раз, когда доводилось смотреть в заплаканные глаза сирот и вдов, чувствовал в себе лютый холод, словно под взглядами коченела душа, рвалась из ледяного плена, да только высвобождалась кусками.
Карий не знал, как выглядит ад, но врата в преисподнюю запомнил хорошо, стоя мальчиком в толчее кафинского невольничьего рынка. Тогда, ребенком, Данила усомнился в том, что есть Бог. Нет, никого нет в мире: есть только ледяное, душащее одиночество. Вокруг — скользящие тени и дьяволы. Сытые, бесцеремонные, злые, наряженные в парчу и атлас, с массивными перстнями на толстых пальцах-червях. Выбирают тела и души не спеша, подробно разглядывая, бьют по щекам стыдливых, тут же толкуя о цене девичьего срама. Потом тычат плетью в найденные изъяны, плюют живому товару в лицо, сбивая продавцам цену. Но самое страшное ждет того, кто не был продан. С вечерней зарей приходили уборщики трупов. Тогда хозяин рабов Солейман выбирал тех, чье содержание стоило дороже жизни, и небольшой палицей пробивал им головы, чтобы мертвых уволокли длинными крючьями, очищая рынок живым, которых до утра ждала длинная, как Млечный Путь, общая цепь.
Там же, на невольничьем рынке, убили его мать. И не потому, что она была больна или стара, просто хозяин заспорил с покупателем о цене, сказав, что за его деньги готов продать разве что ее кожу. Покупатель согласился…
Он не видел, как ее обдирали, не слышал криков, не запомнил, что в это время делали их хозяева. Только ее глаза: огромные, зеленые, наполненные нечеловеческой мукою, он не забудет никогда. И себя, тихонечко всхлипывающего мальчика, отгоняющего веточкой мух от умирающей, закутанной в белую окровавленную холстину, матери.
Его спасителем и светом стало черное ремесло персидских убийц. Пройдут годы и в своей секте, куда бежал из лавки торговца, он станет лучшим. Он станет убивать так же, как мать поет колыбельные песни, как дарит первый поцелуй возлюбленная, как кисть художника касается образа.
Данила нашел Солеймана умиротворенным благочестивым старцем, коротающим безмятежные дни за разведением роз в любовно отобранном гареме. Карий убил его без упреков и объяснений. И в ответ на мольбы и стоны не произнес ни слова.
Глава 17. Калики перехожие
Зимнее солнце, холодное, усталое, висело над краем земли, медлило, словно не решаясь впустить ночь; наконец дрогнуло и покатилось, цепляясь за сизые облака, в непроглядную земную бездну.
Нищие, в старых заношенных зипунах, поданных крестьянами на Рождество, вздрогнули, поворачивая вслед исчезающему солнцу обветренные лица с белыми, незрячими глазами.
— Посмотри-тка, малой, ужели солнышко пресвятое опочивать улеглося? — старик с обезображенным оспой лицом дернул за веревку поводыря.
— Истинный Бог, дядька Парфений, улеглося! — мальчик посмотрел на старика и виновато пожал плечами. — Не ведал, что не поспеем к заре.
— Далече ли ишо до Московении? — послышался из-за спины старика хриплый голос Ондрейки.
— Далече-ль, близехонько, да отсудова един Бог, не узришь! — Парфений, было, рассмеялся, но глухой кашель тут же оборвал смех, заставляя старика низко согнуться, почти до самой земли.
— Может, нас малец и по темени проведет? — не унимался однорукий Ондрейка. — Дюже боязно и хлад стоит смертный, терзает плоть, аки лютый бес.
— Веруйте, — Парфений многозначительно поднял вверх сложенные в двуперстии пальцы, — тогда и в морозе будете стыть, да не околеете, и в огнь войдете, да не спепелитесь!
— Тоды вели мальцу костерок палить!
— Хоть бы пяты отогреть, совсем от ног отстают.
— Да помолиться, дабы лукавый не принялся кастить!
— Хлебца, хлебца гретого пожевать!
— Буде языками балакать! — окрикнул калик старец. — Хуже баб раскудахталися!
Нищие зароптали, застучали об снег палками. Но их угроза не произвела на Парфения никакого действия.
— Истинно глаголю, блудные дети, что забыли вы слова Спасителя нашего! Аз, грешный и недостойный, напоминаю Его сущий глагол: «Аще кто хощет ко Мне ити, да отвержется себе». Тако! Разумеете?
Странники замолчали и, присмирев, стали молча садиться в снег на сумы-кромы. Малец подошел к старику и, обнимая за шею, тихо шепнул на ухо:
— Я мигом хвороста насобираю да еловых веток надеру! Дозволь…
— Не страшно во кромешную тьму ступать? Все равно, что во адовой бане выпариться!
— Не спужаюсь, — малец покачал головой. — Мигом обернусь.
— А коли волки? Или того хуже, бес полуночный перед тобою предстанет? — тревожно зашептал старик. — Не успеешь и знамения крестного положить на чело, как он душу вымет, да по ветру пустит. И мы без тебя куды? Как до Москвы добираться станем?
***
Пробудившись поутру, калики стали медленно разминать промерзшие и превратившиеся в снежную кору зипуны и порты, потом подниматься на ноги, чтобы окончательно отогреться на живом ходу.
Старик Парфений важно растирал заледеневшую бороду скрученными, покрасневшими от холода пальцами. Затем крикнул мальца:
— Скажи-тка, Алешенька, все ли бальки Христовы пробудилися, да белу снегу поклонилися?
— Нет, дядька Парфений, Ондрейка лежит.
Старик взял мальчика за руки и, подойдя к лежащему калачиком нищему, легонько толкнул его палкой. Ондрейка не отозвался.
— Посмотри-тка, почто наш однорученька не пробуждается?
Мальчик нагнулся над окоченевшим телом и, потеребя Ондрейку за нос, стянул со своей вихрастой головы огромный, нахлобученный по самые глаза суконный колпак:
— Окоченел…
Старик встал на колени, пробежал пальцами но застывшему лицу, затем ухом приложился к губам:
— Преставился.
Слепцы подходили к покойному, снимали шапки и отдавали земные поклоны. Затем подняли Ондрейку на руки и, подойдя к ближайшему дереву, привязали к нему тело веревкой, а затем закидали принесенными мальчиком ветками.

Из-за моря, из-за леса возворачиваются,
Ждут да и дожидаются.
А тебя, Ондреюшка,
Не дождатися, и не возвернути…

Парфений, подражая церковному песнопению, торжественно и густо затягивал слова, помахивая, словно кадилом, ветхой шапкой из овчины. Нищие, вслед за ним, подхватили причеть, распевая его на два голоса:

Так завейтеся ветры буйныя,
Разнеситеся снега белыя,
Разойдитеся леса дремучия,
Раскатитеся горы,
Божьи камешки…

Окончив требу, скоро перекрестились, взялись за веревку, и пошли прочь. Алешка-поводырь, идущий с Парфением впереди, долго молчал, ожидая, что старик скажет сам, объяснит, почему калики не схоронили Ондрейку по христианскому обычаю, а бросили мертвого посреди леса. Но Парфений молчал, и лишь изредка по-стариковски шевелил губами, подставляя лицо лучам взошедшего солнца.
— Так что же, дядька Парфений, мы Ондрейку так и оставим подле дерева, зверям на съедение, а сами в чертоги царские пожалуем? — мальчик с укоризной поглядел на старика и, раздосадовав его молчанием, с силою дернул за рукав зипуна. — Слышь, дядька Парфений, давай воротимся, пока отошли недалеко, костер запалим, да хоть на малую яму земли отогреем. Тоды по-людски дядьку Ондрея схороним. Хороший он был… — Мальчик задумался, вспоминая, как однорукий Ондрейка мучаясь, вязал ему соломенных кукол, да плел лапти из лыка. — Воротимся, а то ей Богу, брошу вас и хоть куды убегу. Хоть к самим татарам!
— Что-тка, миленькой! — старик ласково погладил мальчика по волосам. — Не проворим отмерять ножками и пары верст, как сама собою расступится под Ондрейкою нашим мать-земля, в себя примет, да камушком Господним припрет! А нам туды соваться нельзя, великий грех к наготе земли-матери прикасаться.
Впереди, на занесенной снегом непроторенной дороге, показались груженые мешками сани, рядом с которыми лежала лошадь с перебитыми передними ногами. Плюгавенький мужичонка, везший на ней муку, хлопотал перед поклажей, колотя стонущую кобылу по голове коротким еловым суком.
— Ай-ай, родимая, почто же ты, отродье кособрюхое, на полпути обезножила! Дошла бы до Слободы, там бы себе и колела! Тепереча получается, что сани на себе придется тащить?
Калики обступили возницу, и, ощупав руками воз, заговорили меж собой. Наконец, вперед вышел нестарый, с сильно заросшею волосами головой, невысокий коренастый мужик. Чуток покряхтел, переминаясь с лаптя на лапоть, и степенно сказал:
— Ненадочко столь грузить. Ужо и наст ложится, а внутри снежок мягок. Вот эндак с пригорка сани покатилися, да кобыльи-то ноженьки и прищучили.
После его слов вперед выступил другой: ссутулившийся, словно иссохший слепец, перемотанный в разноцветные тряпицы и лоскуты. Поклонившись до земли, стал неспешно показывать руками, как случилось провалиться кобыльим ногам под наст.
— Эй, дурья башка! — завопил возничий. — Какого лешего клешнями машешь? Мне что ль показать хочешь, так я и сам все видел, а дружкам своим маши не маши, не разглядят ни хрена!
— А мы, милой человек, не тебе и не себе, а самому Богу рассказываем да показываем, как приключилося энто, — выступил из-за иссохшего калики Парфений. — Нас послушай-тка, глядишь, и твоя жизнь не будет себе по кобыльему ноги гробить!
— Ты бы, Богдашко, в башке серьмяшка, вначале поразмыслил, а уж потом говорил. Господь-то всеведущ! Ему и без ваших скомороший обо всем на свете ведомо! А с вас один прибыток: в сани впрячь, да дотащить поклажу до Слободы. Зато хлебом бы накормил вволю!
— И рады бы тебе помочь, да не могем, — Парфений опустил голову. — Поспешать надобно, шибко поспешать.
— Вот балда! — расхохотался возничий. — Куды вам, убогим спешить? Кто вас окромя могилы ждать может? А она баба терпеливая, поаминет, да и дождется!
Старик поклонился на четыре стороны и с укором сказал:
— Царь в пресветлом граде Москве ждет! Пойдемте, и без того заговорилися.
Заслышав слова старца, Алешка зазвенел в колокольчик, и замерзшие калики стали с охотою нащупывать веревку и становиться друг за дружкой в ряд.
— Постой, дедок! — испуганно завопил возничий, бросился вслед уходящему Парфению и вцепился в его плечи. — Почто к царю собрались? Кто надоумил?
Старик усмехнулся:
— Знамо кто, Богородица открыла!
— А теперь, значит, и меня к вам послала! — радостно воскликнул возничий. — Чегось в Москву идти? Нету там батюшки, и не скоро в ней объявится!
— Да ну? — ахнули калики. — Куды ж он делся?
— Куды-куды, раскудыхтались! Этого вам никто не открыл? — возничий вцепился в веревку и дернул ее на себя. — Впрягайся в сани, на царев двор и повезем хлеб!
— Так в Москве двор-то, — смущенно прошептал Парфений.
— Эх, лапотники! В Москве к заутрене звонили, а на Вологде звон слышали, — возничий подошел и стал распрягать стонущую лошадь. — Почитай, как месяц царь в Слободе!
— Ну? — удивился Парфений. — Тебе почем знать?
— Внимай: у думного дворянина Григория Лукианыча Скуратого я, Семион Дуда, личный холоп!
Груженные хлебом сани медленно ползли по заснеженному лесу, оставляя за собой на снегу от полозьев широкие вьющиеся ленты, которые, уходя вдаль, бесконечно вились друг подле друга, и никак не могли соединиться вместе.
***
По прибытии в Слободу Семка сопроводил странников в подклеть, да припер там засовом, приказав дворовому мальчику Ермолаю приглядывать за убогими, а коли начнут буянить, то кликать Кузьму, чтобы как следует поучил уму-разуму. Сам, зная царскую любовь потолковать да позабавиться с юродами да нищенствующей братией, схватил старика за шиворот и, не мешкая, потащил его к государю.
Привязав Парфения кушаком к лавке, Семион проскользнул в царские покои, огляделся. Найдя Иоанна в веселом расположении духа, присел на корточки, принимаясь по-заячьи скакать у его ног.

— Зайчики-китайчики —
Головы роняем,
Хвосты задираем,
Глаза колупаем!
Иоанн ласково посмотрел на шута, погладил по голове. Затем, скользнув пальцами вниз, поймал его за ухо и стал медленно подтягивать к себе:
— Почто, дурачок, царевой мысли течь помешал? Или мыслишь, что моему сердцу от паскудства веселие будет? Пошел прочь!
С нарочитым недовольством царь оттолкнул его в сторону, но Семка не упал, а ловко перескочил на карачки и принялся подле крутиться по-собачьи:

— Я маленький холопчик,
Влез на столбчик,
В дудочку играю,
Христа забавляю…
Царь рассмеялся и поманил Семку, заставляя служить и танцевать, как собаку. Натешившись, хмыкнул:
— Пожаловал бы мясной костью, да нынче Великий пост! Обойдешься копеечкой!
Холоп жадно поцеловал царскую руку, прижался к ней щекой и зашептал:
— Калики к тебе пришли, государь. Слепые, драные, обмороженные, страшные, словно выходцы с того света. А мальчик ихний, поводырек, истинно живой покойник! Все смотрит, спрашивает, а у самого кожа прозрачная да синяя, как у мертвяка!
— Так вели их метлами гнать! Я вас собак, на что расплодил? Или без меня не только татей, но и паршивых овец испугались?
— Не можно, государюшка, не можно, родненькой их прогнать, — запричитал Дуда. — Лихо будет, проснется одноглазое, встанет у изголовья и будет по ночам душу пить. Не прогоняй юродцев запросто, умилостивись, побалакай.
— Отчего ж их прогонять нельзя? — удивился Иоанн. — На земле мне все позволено, как Богу на небе. Здесь права воля моя!
— Нет, батюшка, не все, — Дуда посмотрел в немигающие змеиные очи царя. — Богородица их послала. Чудо! Али знамение?
Иоанн подошел к нерукотворному образу Спаса:
— Веди!
Глава 18. Бездна последняя
Обмороженные ноги совсем не слушались. Переступая с трудом, Парфений стучал пальцами по ногам, пытаясь отогнать ломоту. Но боль не отступала, с каждым шагом становилась нестерпимей и, едва переступив царский порог, старик упал, расшибая лицо в кровь.
Парфений подполз к ногам Иоанна и, ухватив царя за колени, заплакал:
— Исус, Сын Давидов, помилуй мя…
Иоанн милостиво улыбнулся:
— Что ты хочешь от меня? Уже ли прозрения просить шел?
— Прозрения, царь, прозрения…
— Коли мог бы пожаловать… — Иоанн задумался. — За этим, глаголешь, Богородица являлась?
— Истинно, — старик ткнулся лбом в царские ноги.
Иоанн ласково коснулся бесцветных глаз слепца:
— Прозри! Вера твоя спасла тебя!
Парфений в ужасе отпрянул от царя:
— Что ты, батюшка! Или ты — Христос, чтобы меня зрячим делать? Одна сия мысль грех страшный!
Иоанн вздрогнул.
— Неужто ты, овца паршивая, пришел меня искушать? — разгневавшись, царь ударил старика по лицу. — Или решил испытать мою веру?
Царь поднялся с кресла, вновь подойдя к образам, заглянул в суровые очи Спаса. Смирив ярость, сказал:
— О видении правду сказывай. Ложь почую, железом пытать стану!
Старик встал на колени и, поминутно крестясь, принялся говорить сбивчиво, то и дело произнося слова навзрыд:
— Славили мы по Рождеству, от деревеньки до деревеньки, только что ни двор — горюшко, что не изба — поминки. Видано ли такое на Руси? Однако ж идем дальше, псалмы поем, Бога народившегося величаем, да на восход кланяемся, гадая, проберет ли кого морозной колун, али смилостивится Господь, да погреет Своим дыханием. Шли мы так, да с дороженьки и сбилися, куда идти — не ведомо.
Гляжу-тка, а Пресвятая Дева на ките плывет, посуху, аки по морю! Под ногами ее луна, и на главе венец из двенадцати звезд сияет! — Парфений перекрестился и обхватил царские ноги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26