Тотчас выпрямился. Важно оставаться начеку. Машина свернула и теперь проезжала бакалею Козловски, где в зеленоватом свете уличного фонаря на краю мусорного бака, подобрав под грудь лапы, сидела ржавого цвета кошка. В темной витрине Хартер разглядел телеграфный столб, а сквозь него – смутную пирамиду растворимых супов. На секунду закрыл глаза, а открыв, увидел, как мимо промчались бензоколонка и автосервис. По улице ехали угрюмые грузовики, огромные, восемнадцатиколесные – направлялись к шоссе. Под белесыми фонарями мерцали два малиновых насоса, а в ярко-желтой забегаловке склонился над чашкой человек в куртке на молнии. Хлопнула дверца грузовика. Потом машина вплыла на шоссе, и оттуда Хартер взглянул вниз, на зелено-оранжевые огни петляющих улиц, на темные фабрики с разбитыми стеклами, нефтяные цистерны, похожие на громадные коробки обувного крема на фоне пасмурной полосы неба.
– Куда, вы сказали, мы? – услышал Хартер собственный голос, и ему показалось, что в ответ прозвучало слово «рандеву» – оно засело у него в мозгу: ранда вуранда вуранда, – и он смутно удивился: куда подевались старые уличные фонари, утешительные уличные фонари, что, казалось, светили добрее, чем эти? Потом его подбрасывало на разбитой дороге меж лугами с высокой травой и рядами некрашеных заборов. Машина остановилась на травянистом склоне под деревом.
Хартер почувствовал, как она слегка накренилась. На фоне бледневшего неба чернели деревья. В десяти футах стояла другая машина.
«Они меня убьют», – подумал Хартер и, выйдя из машины, остановился, сделав шаг.
– Не знаю, что вы задумали, – сказал он, – но я туда не пойду.
Провожатые обменялись взглядами и отвернулись.
– Разумеется, – сказал старший с неожиданной усталостью в голосе, – это целиком ваше дело.
– Он понизил голос. – Мне не следует это говорить, но должен признаться, что мне не слишком нравится такой способ решать проблемы. – И чуть громче: – Полагаю, я должен добавить, что бояться вам нечего. Мы вам не друзья, мистер Хартер, – отнюдь. Мы его друзья, и нам совершенно безразлично, как именно вы себя повели по отношению к нему. Но было бы ошибкой делать вывод, что мы ваши враги, хоть мы и привезли вас сюда по его просьбе. Мы не можем насильно отвести вас на эту встречу – и не стали бы, если бы могли. Это исключительно ваше дело. Разумеется, он опять с вами свяжется. Он не из тех, кто забывает, особенно если речь идет о болезненных вопросах, подобных этому. Он будет настаивать на встрече с вами. Он ни за что не сдастся. Рано или поздно…
– Ох, давайте к делу уже, – сказал Хартер, поскольку все приключение вдруг стало каким-то нелепым. Двое мужчин, занимающаяся заря, мрачный лес – на самом деле, Линкольн-Форест, куда он всего неделю назад ездил на пикник, – вся эта ахинея из старых фильмов, названия которых невозможно запомнить. Он оскорбил человечка и теперь должен подниматься среди ночи и участвовать в ритуалах какого-то фарсового свидания. Это, по крайней мере, ясно. Двое мужчин посмотрели друг на друга, словно сомневаясь, и повернули к тропинке. Хартер последовал за ними, кинув взгляд на другую машину. Машина Марты? Он был в этом уверен. Конечно же: человечкина машина. На мгновение он представил себе Марту внутри – связана, с кляпом во рту, отбивается, корчится, – но резко качнул головой и пошел по тропинке.
Вставало солнце, небо впереди стало темно-серым с белесой полосой, но за лесную тропинку все еще цеплялась ночь. Они шли друг за другом – сначала старший, потом Хартер, за ним второй.
От резких лесных запахов Хартеру жгло глаза: запах влажной земли, сладкий аромат гниющего дерева и пышных папоротников размером с павлиний хвост. Странное возбуждение овладело им, он втянул в себя резкий свежий воздух, от которого защекотало в носу, а на глаза навернулись слезы. Он готов исправиться. Он скажет человечку все, что тот потребует. Да разве сам факт его присутствия – не доказательство его добрых намерений? Он ни секунды не хотел причинять вреда.
Чувства Хартера распахнулись, он словно все принимал: огромные жесткие белые наросты на стволе, точно прилипшие к дереву блюдца, желтую обертку от жвачки возле корня, бледный, совсем бледный голубой клочок неба в черной листве, тук-тук-тук какой-то птицы, будто ложка постукивает по ободку деревянной салатницы.
Тропинка свернула и, кажется, посветлела. Что происходит? На вершине гниющего пня росли рыжие грибы, небо над головами – серо-белое и бледно-голубое. Хартеру чудилось, будто тьма оставляет и его самого. Он никому не хотел причинять боль, однако же сделал это. Он сделал больно Марте, а потом – ее маленькому мужу. Теперь он исправится. Хартеру казалось, что найди он правильные слова, – и ему удастся помочь их примирению и даже их новой и более глубокой жизни вместе. Новой жизни! Да, а что с его собственной жизнью? С ней-то что? Он глубоко вздохнул, втянув резкий запах земли и зелени. Он позволил себе впасть в убожество. Он все изменит. Он влип в собственную жизнь, а теперь нашел выход. Все это как-то связано с пряными запахами, странными рыжими грибами и светлеющим небом. Он ощутил теплую трогательную нежность к этим людям, что вытряхнули его из спячки, а теперь ведут к освобождению, сами, естественно, того не ведая. Жизнь открывалась ему, выстреливала деталями, которых он раньше не трудился замечать. Он будет обращать внимание на все. Изменит свою жизнь. И при мысли об огромности того, что он собирается сказать, сомнения затопили его, и что-то странное зашевелилось в животе. Надо взять себя в руки, подумал Хартер. Тропинка взбиралась выше, и он с силой глубоко вдыхал резкий воздух.
– Сюда. Прошу, – сказал старший, и Хартер вслед за ним сошел с тропинки и пошел под деревьями с почти гладкими полянками между ними. Все виделось очень четко. Казалось, все имеет значение – это значение присутствовало всегда, только он никак не понимал, словно всю жизнь глядел не в ту сторону. Неожиданно они вышли на поляну. Утренний свет заливал траву, доходившую до колен. Верхушки самых высоких деревьев уже поймали солнечный свет. В темноте на краю поляны стоял человечек – напряженный и неподвижный. На нем был темный костюм, через руку перекинут плащ.
Двое провожатых Хартера пошли к человечку. Из травы взлетела желтая бабочка, и Хартер оцепенело наблюдал за ее сумасшедшим нервическим полетом.
Двое прошли в центр поляны, о чем-то поговорили, и старший медленно и осторожно начал отходить от второго. Никто, казалось, не обращал внимания на Хартера, и он внезапно смутился, точно школьник, ожидающий, когда директор заметит его в своем буром кожаном кабинете.
Старший остановился и каблуком поскреб землю. Хартер чувствовал, как холодок уступает утреннему теплу. Будет жаркий солнечный осенний день.
Теперь старший направлялся к Хартеру. Тот удивленно взглянул, точно забыл, где находится.
Маленький муж недвижно стоял в тени, глядя прямо перед собой. И Хартеру показалось, что он никогда, никогда не сможет заговорить с этим человеком, запертым в своем недвижном раскаленном добела гневе. Хартер подумал, как чудесно было бы ненадолго прилечь в мягкую траву и закрыть глаза; и занервничал, пытаясь вспомнить, что же он собирался сказать. -…у этой отметки, – говорил старший. Он перевел Хартера через поляну и теперь показывал на землю. Вложил что-то Хартеру в руку, и Хартер удивился – такой маленький предмет, и такой тяжелый. Пиф-паф, ой-ой-ой. Где-то в лесу птица вновь постучала ложкой об салатницу, и Хартер вдруг вспомнил: он лежит в постели под открытым окном, дуется, а в комнату заходит отец с новыми комиксами. Можно выглянуть в окно на задний двор, стиснутый двумя замусоренными дорожками, на две дикие яблони, на огород со стеблями кукурузы и высокими подпорками для помидоров. На одной подпорке сидит птица – она вдруг взлетает и поднимается в синее небо все выше и выше. Хартер опустил глаза на пистолет в руке. Он стоит в поле с пистолетом, и все это совершенно нелепо, настолько нелепо, что ему хотелось громко расхохотаться, но при мысли об этом громком хохоте, что прозвенит на тихой поляне, ему стало неловко, и он напомнил себе, что надо внимательнее следить за происходящим. Старший что-то ему объяснил и отошел, и тут из тени появился маленький муж в своем темном костюме, но без плаща – куда он дел плащ? – вышел на поляну в тусклом утреннем свете и остановился. В этом свете он был очень бледен.
Открытые виски казались хрупкими, словно яичная скорлупа. Хартер попытался вспомнить, что хотел сказать человечку, когда шел по тропинке, давным-давно, но он был до предела вымотан, сдавило грудь, и он зачарованно наблюдал, как бледный человечек напротив него стоит наготове, прижав руку к телу. Хартеру почудилось, что если сделать шаг и ткнуть указательным пальцем человечку в висок, тот рухнет на траву. Внезапно Хартер очень ясно понял, что происходит, и спросил себя, не закричать ли, не помчаться ли прочь, но голова закружилась, и он представил себе, как разразится сейчас оглушительным истерическим хохотом – и в следующую секунду они все захохочут, и огромные слезы градом польются у них по щекам. Кто-то сказал ему несколько слов, и Хартер, быстро качнув головой, ответил «нет» и отбросил пистолет. Посмотрел, как пистолет пролетел и утонул в высокой траве. Сделал шаг вперед и увидел, что человечек поднял негнущуюся руку. Рука напомнила Хартеру о чем-то виденном давным-давно, в детстве, или еще когда-то – да, вспомнил: рука ковбоя в зале игральных автоматов. Но как давно было давнымдавно?
Хартер услышал звук, похожий на выстрел.
– Вот и все, – громко сказал Хартер и сделал еще шаг, прежде чем земля выскользнула у него из-под ног. Им овладело неистовое желание что-то объяснить, что-то крайне важное, но трудно было собраться с мыслями, потому что в груди свербило, где-то ревел поезд, и сотни желтых бабочек как безумные били крыльями.
КОВРЫ-САМОЛЕТЫ
В длинные летние дни моего детства игры вспыхивали внезапно, пылали ослепительно и выгорали без следа. Лето было такое долгое, что постепенно становилось длиннее всего года, медленно выползало за грань жизни, но в каждой точке этой бесконечности стремилось к завершению, ибо по большей части только и делало, что дразнило нас концом, безостановочно перетекая в длинную тень, что вытягивалась у нас за спиной к концу каникул. А поскольку лето всегда кончалось и притом длилось бесконечно, игры начинали нас раздражать, мы жаждали новых, более насыщенных. Августовские сверчки трещали все громче, одинокий красный лист выглядывал с зеленой летней ветки, мы, словно в отчаянии, кидались в новые приключения, а долгие неизменные дни тяжелели от скуки и тоски.
Я впервые увидел ковры на задних дворах по соседству. Они мелькали за гаражами, разноцветно вспыхивали за домами на две семьи, где бельевые веревки на шкивах тянулись от переднего крыльца к высоким серым шестам, и старики-итальянцы в соломенных шляпах копались в земле меж грядками помидоров и кукурузы по пояс. Однажды я видел один в дальнем конце узкого заросшего травой прохода между оштукатуренными домами – ковер легко скользил над землей не выше мусорных баков. Я их замечал, но интересовался ими не больше, чем прыжками через скакалку, за которыми лениво наблюдал на школьной площадке, или опасными играми с перочинным ножом, которыми развлекались парни постарше на задворках кондитерской. Как-то утром я увидел ковер на соседнем дворе; четыре мальчика стояли вокруг и неотрывно за ним следили. Я не удивился, когда спустя несколько дней отец пришел с работы с длинным свертком подмышкой – в толстой коричневой бумаге, перевязанной желтоватой бечевкой, из которой выбивались короткие колючие волоски.
Тусклее, чем я надеялся, не такой волшебный – бордовый с зеленым: темно-зеленые завитушки и кольца на фоне бордового, почти бурого. По краям бахрома из толстых жестких шнурков. Я мечтал о кроваво-красных, изумрудных, оранжевых цветах экзотических птиц. Основой была грубая шершавая материя вроде мешковины; в одном углу я нашел маленькую черную метку, обведенную красным, в форме буквы «Н» с косой чертой посередине. Я осторожно тренировался на заднем дворе – невысоко, как велели расплывчатые синие указания на листке руководства, таком тонком, что я сквозь него видел собственные пальцы. Фокус был в том, чтобы правильно переносить вес: сидя по-турецки почти посередине ковра, слегка наклоняешься вперед, чтобы ковер летел прямо, налево – чтобы повернул налево, направо – направо. Ковер поднимался, если приподнять пальцами оба края, снижался – если их чуть-чуть опустить. Тормозил и останавливался он, чувствуя под собою поверхность.
По ночам он лежал у меня в ногах, свернутый трубкой, – в узкой щели в недрах книжного шкафа вместе со старыми головоломками.
Много дней я довольствовался тем, что скользил туда-сюда по двору, пролетал под ветвями диких яблонь, протискивался между сиденьем и боковой лестницей желтых качелей или под нижними краями простыней на веревке, дрейфовал над клумбой цинний в углу сада, а затем несся над морковью, редиской и тремя грядками кукурузы, летал туда-сюда над деревянным полом старого курятника – просто крыша на столбах за гаражом, – а мать с тревогой наблюдала за мной из окна кухни. Подняться в небо мне хотелось не больше, чем гонять на велике с холма, скрестив руки на груди. Порой мне нравилось смотреть, как движется по земле тень моего ковра – чуть позади и сбоку. В соседском дворе какой-нибудь мальчик постарше то и дело взмывал на своем ковре выше кухонного окна или пролетал над сверкающей под солнцем кровлей гаража.
Иногда ко мне на двор через низкий частокол перелетал мой друг Джои. Тогда я гонялся за ним кругами вокруг диких яблонь и по открытому курятнику. Он летал быстрее меня, низко наклонялся вперед, резко дергался вбок. Он даже нападал на меня сверху, и тогда надо мной мелькала тень.
Однажды он приземлился на плоской толевой крыше курятника, и я тут же к нему присоединился.
Я стоял, уперев руки в бока, под обжигающим солнцем, и за высокой изгородью заднего двора видел заросшую сорняками лужайку, где раньше охотился летом на ужей и лягушек. За лужайкой вдоль извилистой, сверкающей под солнцем дороги взбирались на холм дома и телеграфные провода; и повсюду на задних дворах, затянутых бельевыми веревками, у покрытых дранкой белых стен, над перилами веранд и косыми дверями погребов, над фонтанчиками садовых поливальных установок я видел детей на красных, зеленых и синих коврах, что мчались в солнечном воздухе.
Как-то днем, когда отец был на работе, а мать лежала в сумрачной спальне, влажно дыша в астматическом припадке, я достал ковер, развернул и уселся ждать. Мне не разрешалось летать на ковре, когда мать не смотрела из кухонного окна. Джои уехал в другой город к кузине Мэрилин, жившей возле универмага с эскалатором. Я подумал, как один эскалатор едет вверх, другой вниз, один вверх, другой вниз, ступеньки сплющиваются и распрямляются, – от мысли об этом мне стало противно и скучно. Через оконную сетку тиканьем гигантских часов доносились резкие отчетливые удары молотка. Я слышал цвирк-цвирк садовых ножниц – звук напоминал лязг мечей в кино; шероховатое жужжание неровного полета пчелы. Я приподнял края ковра и поплыл по комнате.
Через некоторое время вылетел в дверь, спустился по лестнице в маленькую гостиную, а затем в большую желтую кухню, но там все время натыкался на кастрюли и спинки стульев. Вскоре я взлетел по лестнице, приземлился на кровати и выглянул в окно на задний двор. На траве четко и черно лежала тень качелей. Руки и ноги покалывало или тянуло. Словно во сне, я поднял раму и открыл сетку.
Некоторое время я скользил по комнате, потом наклонился, подлетев к открытому окну, и стал протискиваться наружу. Поднятая рама скребла по спине, меня сдавливали боковые деревяшки.
Точно во сне, когда пытаешься втиснуться в узкий проход, стараешься изо всех сил, кости болят, кожа горит – и вдруг на свободе. Какую-то секунду я парил у окна; внизу виднелись кольца зеленого шланга на крючке, тени ручек на крышках металлических мусорных баков, горный лавр, прижавшийся к подвальному окну. Потом я поплыл над качелями и дикими яблонями; тень ковра текла по траве; а пролетев высоко над изгородью, над пустой лужайкой, я взглянул вниз на высокую залитую солнцем траву, на макушки молочая и розовый чертополох, на зеленую бутылку из-под «колы», сверкающую на солнце. За лужайкой на холме сгрудились дома, красные трубы четко вырисовывались на синем небе; все залито солнцем, все безмятежно и недвижно; жужжание насекомых; далекими ножницами еле различимо зудит ручная косилка; приглушенные детские голоса в теплом, усыпляющем воздухе;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
– Куда, вы сказали, мы? – услышал Хартер собственный голос, и ему показалось, что в ответ прозвучало слово «рандеву» – оно засело у него в мозгу: ранда вуранда вуранда, – и он смутно удивился: куда подевались старые уличные фонари, утешительные уличные фонари, что, казалось, светили добрее, чем эти? Потом его подбрасывало на разбитой дороге меж лугами с высокой травой и рядами некрашеных заборов. Машина остановилась на травянистом склоне под деревом.
Хартер почувствовал, как она слегка накренилась. На фоне бледневшего неба чернели деревья. В десяти футах стояла другая машина.
«Они меня убьют», – подумал Хартер и, выйдя из машины, остановился, сделав шаг.
– Не знаю, что вы задумали, – сказал он, – но я туда не пойду.
Провожатые обменялись взглядами и отвернулись.
– Разумеется, – сказал старший с неожиданной усталостью в голосе, – это целиком ваше дело.
– Он понизил голос. – Мне не следует это говорить, но должен признаться, что мне не слишком нравится такой способ решать проблемы. – И чуть громче: – Полагаю, я должен добавить, что бояться вам нечего. Мы вам не друзья, мистер Хартер, – отнюдь. Мы его друзья, и нам совершенно безразлично, как именно вы себя повели по отношению к нему. Но было бы ошибкой делать вывод, что мы ваши враги, хоть мы и привезли вас сюда по его просьбе. Мы не можем насильно отвести вас на эту встречу – и не стали бы, если бы могли. Это исключительно ваше дело. Разумеется, он опять с вами свяжется. Он не из тех, кто забывает, особенно если речь идет о болезненных вопросах, подобных этому. Он будет настаивать на встрече с вами. Он ни за что не сдастся. Рано или поздно…
– Ох, давайте к делу уже, – сказал Хартер, поскольку все приключение вдруг стало каким-то нелепым. Двое мужчин, занимающаяся заря, мрачный лес – на самом деле, Линкольн-Форест, куда он всего неделю назад ездил на пикник, – вся эта ахинея из старых фильмов, названия которых невозможно запомнить. Он оскорбил человечка и теперь должен подниматься среди ночи и участвовать в ритуалах какого-то фарсового свидания. Это, по крайней мере, ясно. Двое мужчин посмотрели друг на друга, словно сомневаясь, и повернули к тропинке. Хартер последовал за ними, кинув взгляд на другую машину. Машина Марты? Он был в этом уверен. Конечно же: человечкина машина. На мгновение он представил себе Марту внутри – связана, с кляпом во рту, отбивается, корчится, – но резко качнул головой и пошел по тропинке.
Вставало солнце, небо впереди стало темно-серым с белесой полосой, но за лесную тропинку все еще цеплялась ночь. Они шли друг за другом – сначала старший, потом Хартер, за ним второй.
От резких лесных запахов Хартеру жгло глаза: запах влажной земли, сладкий аромат гниющего дерева и пышных папоротников размером с павлиний хвост. Странное возбуждение овладело им, он втянул в себя резкий свежий воздух, от которого защекотало в носу, а на глаза навернулись слезы. Он готов исправиться. Он скажет человечку все, что тот потребует. Да разве сам факт его присутствия – не доказательство его добрых намерений? Он ни секунды не хотел причинять вреда.
Чувства Хартера распахнулись, он словно все принимал: огромные жесткие белые наросты на стволе, точно прилипшие к дереву блюдца, желтую обертку от жвачки возле корня, бледный, совсем бледный голубой клочок неба в черной листве, тук-тук-тук какой-то птицы, будто ложка постукивает по ободку деревянной салатницы.
Тропинка свернула и, кажется, посветлела. Что происходит? На вершине гниющего пня росли рыжие грибы, небо над головами – серо-белое и бледно-голубое. Хартеру чудилось, будто тьма оставляет и его самого. Он никому не хотел причинять боль, однако же сделал это. Он сделал больно Марте, а потом – ее маленькому мужу. Теперь он исправится. Хартеру казалось, что найди он правильные слова, – и ему удастся помочь их примирению и даже их новой и более глубокой жизни вместе. Новой жизни! Да, а что с его собственной жизнью? С ней-то что? Он глубоко вздохнул, втянув резкий запах земли и зелени. Он позволил себе впасть в убожество. Он все изменит. Он влип в собственную жизнь, а теперь нашел выход. Все это как-то связано с пряными запахами, странными рыжими грибами и светлеющим небом. Он ощутил теплую трогательную нежность к этим людям, что вытряхнули его из спячки, а теперь ведут к освобождению, сами, естественно, того не ведая. Жизнь открывалась ему, выстреливала деталями, которых он раньше не трудился замечать. Он будет обращать внимание на все. Изменит свою жизнь. И при мысли об огромности того, что он собирается сказать, сомнения затопили его, и что-то странное зашевелилось в животе. Надо взять себя в руки, подумал Хартер. Тропинка взбиралась выше, и он с силой глубоко вдыхал резкий воздух.
– Сюда. Прошу, – сказал старший, и Хартер вслед за ним сошел с тропинки и пошел под деревьями с почти гладкими полянками между ними. Все виделось очень четко. Казалось, все имеет значение – это значение присутствовало всегда, только он никак не понимал, словно всю жизнь глядел не в ту сторону. Неожиданно они вышли на поляну. Утренний свет заливал траву, доходившую до колен. Верхушки самых высоких деревьев уже поймали солнечный свет. В темноте на краю поляны стоял человечек – напряженный и неподвижный. На нем был темный костюм, через руку перекинут плащ.
Двое провожатых Хартера пошли к человечку. Из травы взлетела желтая бабочка, и Хартер оцепенело наблюдал за ее сумасшедшим нервическим полетом.
Двое прошли в центр поляны, о чем-то поговорили, и старший медленно и осторожно начал отходить от второго. Никто, казалось, не обращал внимания на Хартера, и он внезапно смутился, точно школьник, ожидающий, когда директор заметит его в своем буром кожаном кабинете.
Старший остановился и каблуком поскреб землю. Хартер чувствовал, как холодок уступает утреннему теплу. Будет жаркий солнечный осенний день.
Теперь старший направлялся к Хартеру. Тот удивленно взглянул, точно забыл, где находится.
Маленький муж недвижно стоял в тени, глядя прямо перед собой. И Хартеру показалось, что он никогда, никогда не сможет заговорить с этим человеком, запертым в своем недвижном раскаленном добела гневе. Хартер подумал, как чудесно было бы ненадолго прилечь в мягкую траву и закрыть глаза; и занервничал, пытаясь вспомнить, что же он собирался сказать. -…у этой отметки, – говорил старший. Он перевел Хартера через поляну и теперь показывал на землю. Вложил что-то Хартеру в руку, и Хартер удивился – такой маленький предмет, и такой тяжелый. Пиф-паф, ой-ой-ой. Где-то в лесу птица вновь постучала ложкой об салатницу, и Хартер вдруг вспомнил: он лежит в постели под открытым окном, дуется, а в комнату заходит отец с новыми комиксами. Можно выглянуть в окно на задний двор, стиснутый двумя замусоренными дорожками, на две дикие яблони, на огород со стеблями кукурузы и высокими подпорками для помидоров. На одной подпорке сидит птица – она вдруг взлетает и поднимается в синее небо все выше и выше. Хартер опустил глаза на пистолет в руке. Он стоит в поле с пистолетом, и все это совершенно нелепо, настолько нелепо, что ему хотелось громко расхохотаться, но при мысли об этом громком хохоте, что прозвенит на тихой поляне, ему стало неловко, и он напомнил себе, что надо внимательнее следить за происходящим. Старший что-то ему объяснил и отошел, и тут из тени появился маленький муж в своем темном костюме, но без плаща – куда он дел плащ? – вышел на поляну в тусклом утреннем свете и остановился. В этом свете он был очень бледен.
Открытые виски казались хрупкими, словно яичная скорлупа. Хартер попытался вспомнить, что хотел сказать человечку, когда шел по тропинке, давным-давно, но он был до предела вымотан, сдавило грудь, и он зачарованно наблюдал, как бледный человечек напротив него стоит наготове, прижав руку к телу. Хартеру почудилось, что если сделать шаг и ткнуть указательным пальцем человечку в висок, тот рухнет на траву. Внезапно Хартер очень ясно понял, что происходит, и спросил себя, не закричать ли, не помчаться ли прочь, но голова закружилась, и он представил себе, как разразится сейчас оглушительным истерическим хохотом – и в следующую секунду они все захохочут, и огромные слезы градом польются у них по щекам. Кто-то сказал ему несколько слов, и Хартер, быстро качнув головой, ответил «нет» и отбросил пистолет. Посмотрел, как пистолет пролетел и утонул в высокой траве. Сделал шаг вперед и увидел, что человечек поднял негнущуюся руку. Рука напомнила Хартеру о чем-то виденном давным-давно, в детстве, или еще когда-то – да, вспомнил: рука ковбоя в зале игральных автоматов. Но как давно было давнымдавно?
Хартер услышал звук, похожий на выстрел.
– Вот и все, – громко сказал Хартер и сделал еще шаг, прежде чем земля выскользнула у него из-под ног. Им овладело неистовое желание что-то объяснить, что-то крайне важное, но трудно было собраться с мыслями, потому что в груди свербило, где-то ревел поезд, и сотни желтых бабочек как безумные били крыльями.
КОВРЫ-САМОЛЕТЫ
В длинные летние дни моего детства игры вспыхивали внезапно, пылали ослепительно и выгорали без следа. Лето было такое долгое, что постепенно становилось длиннее всего года, медленно выползало за грань жизни, но в каждой точке этой бесконечности стремилось к завершению, ибо по большей части только и делало, что дразнило нас концом, безостановочно перетекая в длинную тень, что вытягивалась у нас за спиной к концу каникул. А поскольку лето всегда кончалось и притом длилось бесконечно, игры начинали нас раздражать, мы жаждали новых, более насыщенных. Августовские сверчки трещали все громче, одинокий красный лист выглядывал с зеленой летней ветки, мы, словно в отчаянии, кидались в новые приключения, а долгие неизменные дни тяжелели от скуки и тоски.
Я впервые увидел ковры на задних дворах по соседству. Они мелькали за гаражами, разноцветно вспыхивали за домами на две семьи, где бельевые веревки на шкивах тянулись от переднего крыльца к высоким серым шестам, и старики-итальянцы в соломенных шляпах копались в земле меж грядками помидоров и кукурузы по пояс. Однажды я видел один в дальнем конце узкого заросшего травой прохода между оштукатуренными домами – ковер легко скользил над землей не выше мусорных баков. Я их замечал, но интересовался ими не больше, чем прыжками через скакалку, за которыми лениво наблюдал на школьной площадке, или опасными играми с перочинным ножом, которыми развлекались парни постарше на задворках кондитерской. Как-то утром я увидел ковер на соседнем дворе; четыре мальчика стояли вокруг и неотрывно за ним следили. Я не удивился, когда спустя несколько дней отец пришел с работы с длинным свертком подмышкой – в толстой коричневой бумаге, перевязанной желтоватой бечевкой, из которой выбивались короткие колючие волоски.
Тусклее, чем я надеялся, не такой волшебный – бордовый с зеленым: темно-зеленые завитушки и кольца на фоне бордового, почти бурого. По краям бахрома из толстых жестких шнурков. Я мечтал о кроваво-красных, изумрудных, оранжевых цветах экзотических птиц. Основой была грубая шершавая материя вроде мешковины; в одном углу я нашел маленькую черную метку, обведенную красным, в форме буквы «Н» с косой чертой посередине. Я осторожно тренировался на заднем дворе – невысоко, как велели расплывчатые синие указания на листке руководства, таком тонком, что я сквозь него видел собственные пальцы. Фокус был в том, чтобы правильно переносить вес: сидя по-турецки почти посередине ковра, слегка наклоняешься вперед, чтобы ковер летел прямо, налево – чтобы повернул налево, направо – направо. Ковер поднимался, если приподнять пальцами оба края, снижался – если их чуть-чуть опустить. Тормозил и останавливался он, чувствуя под собою поверхность.
По ночам он лежал у меня в ногах, свернутый трубкой, – в узкой щели в недрах книжного шкафа вместе со старыми головоломками.
Много дней я довольствовался тем, что скользил туда-сюда по двору, пролетал под ветвями диких яблонь, протискивался между сиденьем и боковой лестницей желтых качелей или под нижними краями простыней на веревке, дрейфовал над клумбой цинний в углу сада, а затем несся над морковью, редиской и тремя грядками кукурузы, летал туда-сюда над деревянным полом старого курятника – просто крыша на столбах за гаражом, – а мать с тревогой наблюдала за мной из окна кухни. Подняться в небо мне хотелось не больше, чем гонять на велике с холма, скрестив руки на груди. Порой мне нравилось смотреть, как движется по земле тень моего ковра – чуть позади и сбоку. В соседском дворе какой-нибудь мальчик постарше то и дело взмывал на своем ковре выше кухонного окна или пролетал над сверкающей под солнцем кровлей гаража.
Иногда ко мне на двор через низкий частокол перелетал мой друг Джои. Тогда я гонялся за ним кругами вокруг диких яблонь и по открытому курятнику. Он летал быстрее меня, низко наклонялся вперед, резко дергался вбок. Он даже нападал на меня сверху, и тогда надо мной мелькала тень.
Однажды он приземлился на плоской толевой крыше курятника, и я тут же к нему присоединился.
Я стоял, уперев руки в бока, под обжигающим солнцем, и за высокой изгородью заднего двора видел заросшую сорняками лужайку, где раньше охотился летом на ужей и лягушек. За лужайкой вдоль извилистой, сверкающей под солнцем дороги взбирались на холм дома и телеграфные провода; и повсюду на задних дворах, затянутых бельевыми веревками, у покрытых дранкой белых стен, над перилами веранд и косыми дверями погребов, над фонтанчиками садовых поливальных установок я видел детей на красных, зеленых и синих коврах, что мчались в солнечном воздухе.
Как-то днем, когда отец был на работе, а мать лежала в сумрачной спальне, влажно дыша в астматическом припадке, я достал ковер, развернул и уселся ждать. Мне не разрешалось летать на ковре, когда мать не смотрела из кухонного окна. Джои уехал в другой город к кузине Мэрилин, жившей возле универмага с эскалатором. Я подумал, как один эскалатор едет вверх, другой вниз, один вверх, другой вниз, ступеньки сплющиваются и распрямляются, – от мысли об этом мне стало противно и скучно. Через оконную сетку тиканьем гигантских часов доносились резкие отчетливые удары молотка. Я слышал цвирк-цвирк садовых ножниц – звук напоминал лязг мечей в кино; шероховатое жужжание неровного полета пчелы. Я приподнял края ковра и поплыл по комнате.
Через некоторое время вылетел в дверь, спустился по лестнице в маленькую гостиную, а затем в большую желтую кухню, но там все время натыкался на кастрюли и спинки стульев. Вскоре я взлетел по лестнице, приземлился на кровати и выглянул в окно на задний двор. На траве четко и черно лежала тень качелей. Руки и ноги покалывало или тянуло. Словно во сне, я поднял раму и открыл сетку.
Некоторое время я скользил по комнате, потом наклонился, подлетев к открытому окну, и стал протискиваться наружу. Поднятая рама скребла по спине, меня сдавливали боковые деревяшки.
Точно во сне, когда пытаешься втиснуться в узкий проход, стараешься изо всех сил, кости болят, кожа горит – и вдруг на свободе. Какую-то секунду я парил у окна; внизу виднелись кольца зеленого шланга на крючке, тени ручек на крышках металлических мусорных баков, горный лавр, прижавшийся к подвальному окну. Потом я поплыл над качелями и дикими яблонями; тень ковра текла по траве; а пролетев высоко над изгородью, над пустой лужайкой, я взглянул вниз на высокую залитую солнцем траву, на макушки молочая и розовый чертополох, на зеленую бутылку из-под «колы», сверкающую на солнце. За лужайкой на холме сгрудились дома, красные трубы четко вырисовывались на синем небе; все залито солнцем, все безмятежно и недвижно; жужжание насекомых; далекими ножницами еле различимо зудит ручная косилка; приглушенные детские голоса в теплом, усыпляющем воздухе;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21