– Фархат!
– Здесь, товарищ начальник.
– Позови товарища Немировскую, пусть сейчас же идёт в контору. Скажи: надо написать несколько писем, чтобы завтра с утра отправить. Не забудешь? Я тебя от чая оторвал? Ничего, потом допьёшь.
– Иду, товарищ начальник.
Ерёмин прошёл в свой кабинет.
Она была сейчас в белом с поперечными чёрными крапинками, похожая на берёзу, зыбкая блондинка с мягкой гривой свёрнутых на холке свежевымытых волос.
Она услышала, как скрипит пол, исчерканный большими шагами Ерёмина, и, пройдя к своему столику, тихо достала карандаш и бумагу.
– Большое письмо?
– Да, докладная записка. Приготовили? Пишите: «В ЦК КП(б) Тадж.».
– Готово.
– Подождите, надо подумать.
Она встала и мягко положила ему руки на плечи.
– Неприятности? Изнервничался на заседании? Отдохни. Посидим здесь. Отложи, завтра напишем.
– Нет, нельзя.
Он взял её руки в свои огромные лапы, как берут птенца, осторожно, чтобы не раздавить.
– Видишь ли, я думаю, что обязан тебе об этом сообщить. Я должен отдать под суд твоего мужа.
– А за что? Или это секрет?
– Нет, к сожалению, это ни для кого не секрет. И оснований слишком много.
– Именно?
– Прежде всего за сознательное разложение сектора механизации, иными словами, за срыв всего строительства. Это достаточное основание.
– И ты полагаешь, что это исключительно его вина и что это с его стороны сознательное преступление?
– Совершенно уверен. Я слишком долго глядел на это сквозь пальцы, пока другие не собрали и не представили мне материала, раскрывающего всю его работу.
– Другие – это кто? Синицын?
– Это безразлично. Собраны сведения с его предыдущего места работы, где только своевременный отъезд позволил ему избежать суда.
– Ты не знаешь, это было до речи Сталина. Там его травили как беспартийного специалиста.
– Здесь его не травили, – наоборот, предоставили самую широкую свободу действий, которой он не преминул соответствующим образом воспользоваться.
– Ошибаешься, уверяю тебя. Знаю даже, кто наговорил: Синицын. Он терпеть не может Немировского.
– Не говори глупостей.
– Это ты говоришь глупости. Не сердись, но мне смешно слушать. Поверь мне, я, кажется, достаточно хорошо знаю Немировского и никак не могу представить его в роли политического вредителя, этакого романтического злодея. Это просто нелепо. Немировский – типичный спец, спец-середняк, без особого энтузиазма к строительству социализма, но вполне лояльный. И самое главное – ходячая посредственность, физически неспособная на активное сопротивление окружающей среде, даже на мало-мальски самостоятельное решение, – на всё, что требует от человека какой-то доли гражданского мужества. Он, во-первых, безумно труслив, политики боится, как огня. Он умер бы, наверное, от страха, вообразив себя на минуту впутанным в политический заговор.
– Это меня мало интересует. Действовал ли он в сговоре, или по собственному почину, это покажет следствие.
– Да, но само обвинение нелепо. Он мог напутать, не справиться, наконец даже плохо работать, но никогда не поверю, чтобы он сознательно что-либо разлаживал с твёрдой целью повредить строительству.
– Ты будешь иметь возможность всегда высказать своё субъективное мнение. К сожалению, у нас привыкли считаться с фактами, а фактов не опровергнешь никакой психологией.
– Но ведь нелепо же обвинять невиновного человека! Это компрометирует только обвиняющих.
– Я вижу, что инженер Немировский нашёл в тебе очень рьяную защитницу.
– Не могу же я только потому, что с ним больше не живу, радоваться или даже молчать, когда невиновного человека, все недочёты которого я превосходно знаю, хотят посадить в тюрьму, обвиняют в преступлении, к которому он не способен. Это была бы с моей стороны подлость.
– Так… А знаешь, люди полагают, что он сознательно подсунул мне тебя и закрыл глаза, чтобы связать мне руки.
– Не знаю, с каких это пор ты стал принимать во внимание, что говорят пошляки. Как это Немировский мог меня подсунуть? Что я – вещь? И это говорит коммунист!
– На предыдущей работе инженера Немировского ситуация была почти тождественная.
– Я не знала, что ты собираешь материал по истории моих бывших связей. Надо было обратиться непосредственно ко мне, я бы тебе дала более исчерпывающие сведения, из первоисточника. Я никогда, кажется, не разыгрывала из себя девственницы и не клялась, что до тебя у меня не было любовников. Думаю, отчёта в этом я никому давать не обязана.
– Просто любопытно, что любовники твои вербуются всегда из начальников твоего мужа и твои любовные увлечения замечательно совпадают с интересами инженера Немировского.
– Хочешь меня оскорбить? Это тебе не удастся. Я вижу тебя насквозь. Ты просто ревнуешь меня к Немировскому.
– Что-о-о? Ты ещё смеешь подозревать меня в каких-то глупостях! Мне нельзя арестовать вредителя, потому что я сплю с его женой, – так, что ли?
– Не кричи. Ночь. Люди сбегутся. Подумают, что вызвал меня в контору и устраиваешь сцену ревности. И без того достаточно сплетен о нас ходит. Ну, успокойся, – она закинула ему руки на шею. – Любимый мой! Сильный! Глупенький Ник выдумал, что он Ник Картер и везде ему чудятся преступники. Истрепался, изнервничался среди подлецов. На себя стал непохож. Ну давай сядем здесь, в углу. Не будем больше говорить об этом. Ты сиди тихо и молчи. Не надо говорить. Дай рот. Вот так. Сиди смирно. Я тебе расскажу что-нибудь. Помнишь, ты меня раз спрашивал, почему у меня мизинец на левой руке вывернут? Хочешь, расскажу?
Было это ещё задолго до того, как я познакомилась с Немировским. Любила я тогда одного молодого советского учёного, климатолога, и разошлись мы с ним исключительно по моей вине. Я вернулась в театр и уехала с выездной труппой в Киев. Он остался в Москве. Я ждала, что он приедет за мной. Он заупрямился. Наконец пришло письмо. Он писал, что любит меня по-прежнему, но простить не может и жить в одном и том же городе, в одной и той же стране не сумеет. Поэтому он выхлопотал научную командировку и отправляется с международной экспедицией на Шпицберген. В конце сообщал кратко, что улетает из Москвы в Берлин такого-то числа. И хотя тон письма был сухой, суровый, эта последняя фраза звучала невысказанной надеждой, что я приеду с ним повидаться.
Я два дня носила письмо, не распечатывала. Потом раскрыла, ожидала упрёков и просьб и вдруг, когда дочитала до конца, что-то схватило меня за горло. Показалось мне, что люблю этого человека так, как никого больше не смогу любить, что надо сейчас же, сию минуту, бежать, остановить его, удержать, навсегда оставаться вместе, не разлучаясь.
Отлёт его должен был состояться послезавтра. Воздушного сообщения между Киевом и Москвой не было. Я кинулась на станцию. Поезд уходил через час. Каких чудовищных усилий и ухищрений стоило мне достать билет! Я узнала по расписанию пассажирских самолётов, что самолёт из Москвы в Берлин вылетает в шесть часов утра. Мой поезд по расписанию приходил в Москву в пять часов двадцать минут. Оставалось сорок минут, чтобы схватить такси и примчаться на аэродром.
Половину дороги я обдумывала, что ему скажу. Потом легла спать. Ночью поезд подолгу застаивался на станциях.
Утром я узнала, что мы опаздываем на три часа. Проводник, заметив, должно быть, как я побледнела, стал меня утешать, что, может быть, ещё нагоним. Поезд шёл медленно и опять подолгу стоял на станциях. Я не спрашивала больше о времени. Я понимала, что опоздание наше не уменьшается.
Я ненавидела в это время машиниста. Когда поезд стоял, я, чтобы не думать о цели моего нелепого путешествия, постепенно теряющего всякий смысл, заполняла эти мучительные пробелы тем, что представляла себе, что делает в это время ненавистный машинист. Вот он сходит с паровоза. По этой линии он ездит давно, на каждой станции у него знакомые. Вот он заходит к ним. Расспрашивает о новостях. Перед ним ставят чай с вареньем. Он пьёт невозмутимо медленно. Потом просит второй стакан, потом третий, а поезд стоит. Наконец он напился, узнал подробно обо всех происшествиях. Поезд трогается.
Я ненавидела всех начальников станции: после второго звонка они ещё долго медлили, пока не давали свистка к отправлению.
Я ненавидела стрелочников, выходивших неожиданно на разъезде с красным флажком, знаменовавшим не революцию, а новую продолжительную остановку.
Я ненавидела проводников, невозмутимо разносивших по купе свой чай, безучастных к тому, приедем ли мы сегодня или послезавтра. Всё равно их жизнь проходит в дороге.
А когда на следующее утро один пассажир, проснувшись, спросил другого – сколько времени, и тот, достав часы, спокойно сообщил: шесть, а мы стояли в поле далеко-далеко от Москвы, – я, чтобы не кинуться и не разбить ему голову его же часами, взяла мизинец левой руки и медленно вывернула его, пока он не принял горизонтального положения. Потом, и в этот день, и на следующий, я долго пыталась вправить его, но он никогда уже не вернулся на своё место.
Как ты был похож на меня, Ник, сегодня, после твоего неудачного заседания! Ты убедился, что поезд твой безнадёжно запаздывает и не в состоянии нагнать намеченных сроков. И вместо того, чтобы трезво отдать себе отчёт, что виноваты неполадки в общем расписании, скрещивающиеся где-то за тысячи километров рельсы причин, минутные задержки, которые, помноженные на расстояние, вырастают в недели и месяцы, ты возомнил, как и я, что виноваты безвольные пешки, обслуживающие твой злополучный поезд: коварный машинист или тупой стрелочник, невозмутимо безразличные к тому, приедешь ли ты к сроку. И вместо того, чтобы в тупом отчаянии выламывать себе пальцы, ты пустился на ещё более нелепую операцию: попытался отсечь и отбросить меня, которую ты любишь, ведь любишь по-прежнему? Ну, пойдём, Ник. Я знаю, тебе тяжело, что ты очень одинок. Я не оставлю тебя в таком состоянии. Пойдём к тебе. Плевать мне на Немировского. Останусь у тебя, пока не уснёшь.
Возвращаясь домой с бурного совещания, Кларк у большой чинары внезапно споткнулся о какой-то длинный предмет и чуть не упал. Предмет при более тщательном осмотре оказался человеческим телом, распростёртым на земле, лицом вниз. В спине лежащего на высоте поясницы торчала блестящая рукоятка кинжала.
У Кларка по спине пробежал холодок. Басмачи? Здесь, в городе? Или, может быть, мексиканская вендетта на местный манер?
Он не знал, что ему делать. Позвать людей? Кругом не было ни души. Лохматые тропические звёзды колыхались, как репейники, на чёрной рясе неба.
Он нагнулся над лежащим и потрогал его за спину. Блестящая рукоятка со звоном покатилась на землю. Кларк удивлённо нащупал её рукой и вдруг прыснул со смеха. То, что он принял за рукоятку кинжала, оказалось бутылкой водки, торчавшей из кармана брюк.
Кларк зашагал дальше. Его искренне забавлял весь инцидент – первый промах в поисках так быстро развенчанной экзотики. Он вспомнил длинные рассказы о басмачах, скачущих по горам на легконогих афганских конях, и улыбнулся. Всё это сильно отдавало балетом.
Он поднялся на веранду, повернул ключ и зажёг электричество. Только здесь, в комнате, он почувствовал накопившуюся усталость. Он стал быстро раздеваться, снял воротник и бросил его на стол. На столе, аккуратно разложенный на самой середине, лежал лист бумаги с каким-то рисунком. Кларк нагнулся и присмотрелся внимательно.
На бумаге обыкновенным карандашом неуклюже, но вполне разборчиво был нарисован поезд, рядом с поездом пароход и справа несколько высоких домиков. Над домиками латинскими печатными буквами было выведено «Америка». Над рисунком шла длинная стрела. Стрела указывала направление поезда и парохода и упиралась в слово «Америка». Внизу листа были нарисованы большой череп и две скрещенных кости.
Кларк долго и внимательно изучал рисунок. Рука, выводившая его, несомненно редко держала в пальцах карандаш. Тем не менее смысл иероглифов был ясен. Это означало: «Уезжай поскорее обратно, не уедешь – кокнем».
На Кларка второй раз подуло холодком. Он оглядел комнату. Когда он уходил отсюда – никакого письма на столе не было. Дверь была заперта на ключ. Он подошёл к окну и толкнул его рукой. Окно было заперто изнутри. Кларк ещё раз оглядел комнату. Он нагнулся и посмотрел под кровать. Потом под стол. Больше мебели не было.
Он опять взял в руки рисунок и зачем-то посмотрел на свет. Достал из заднего кармана брюк браунинг, проверил предохранитель и положил револьвер на табуретку. После этого он ещё раз внимательно осмотрел окно. Убедившись, что оно плотно закрыто, он вытянулся на кровати и закурил. В комнату в его отсутствие ни в окно, ни в дверь никто проникнуть не мог. Была другая возможность: бумажку мог положить кто-нибудь из людей, приходивших в присутствии Кларка, и он мог этого не заметить. Было здесь только трое, Мурри – отпадает. Полозова? Отпадает. Уртабаев?…
Кларк докурил папиросу, сунул под подушку револьвер, быстро разделся, потушил свет и лёг, натянув на себя простыню. Спал плохо, мешали комары.
Глава третья
Проснулся от звуков заунывной причудливой музыки гортанных флейт, рассекаемой на такты размеренными ударами бубна. Играли на улице. Кларк соскочил с постели и толкнул рукой окно. Утренний воздух, свежий, как родниковая вода, смыл с лица тонкую паутину сна.
Улица, в лимонно-розовом свете подымающегося солнца, лежала ослепительно голая после ночной купели, не окутанная ещё зыбким покрывалом зноя, вдыхая последние крупинки тающей тени.
По дороге двигалось необыкновенное шествие. Впереди на крошечных осликах ехали два полосатых дехканина; каждый держал древко красного плаката. За ними вдоль улицы тянулась длинная кавалькада пёстрых всадников на осликах. Ослики деловито семенили, помахивая мышиными хвостами. Ноги всадников почти касались земли. Всадники плыли над землёй, торжественные и громоздкие в своих пухлых цветастых халатах, вылинявших чалмах и засаленных тюбетеях.
Впереди кавалькады, вслед за всадниками с плакатом, шли четыре музыканта. Музыканты дули в длинные тоненькие зурны, и зурны звенели носовой картавой трелью. Крайний размеренно ударял в бубен, глухой и утробный, как глиняный сосуд.
Перед музыкантами, лицом к кавалькаде, вытаптывая туфлями узорную дорожку, плыл танцор в потёртом халате, перехваченном в талии расшитым платком. Беспокойные руки танцора в набухших рукавах, вскинутые горизонтально ладонями вниз, одна согнутая в локте, другая легко брошенная в воздух, извивались и вздрагивали в лад переливам зурн. Бронзовая голова танцора плыла по воздуху, невозмутимо неподвижная, словно покоилась на ней не простая тюбетейка, а незримый сосуд, наполненный водой.
Из окна, по другую сторону веранды, выглянула растрёпанная женская голова.
– Саша, – прозвучал уже знакомый Кларку капризный голос. – Что там такое?
Немировский, кончавший мыться в углу террасы, снял с гвоздя полотенце, выбросил изо рта на дорогу длинную струю воды и сказал, вытираясь:
– Это колхозники. Приходили на хашар в совхоз. Вчера кончили и возвращаются домой.
– Чего ж они с пяти часов утра спать не дают! – раздосадованно потянулась женщина.
– А они издалека, некоторые за двадцать-тридцать километров отсюда. Вышли пораньше, чтобы успеть до жары.
– Никогда не дадут выспаться, идиоты, со своими свистульками.
– Не ложись спать в четыре часа утра, тогда выспишься.
– Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала!.. – Она широко зевнула и с досадой задёрнула занавеску.
Кларк, впрочем, ничего не понял из этого разговора и долго ещё стоял в окне, ловя ухом отдаляющиеся переливы флейт.
Только когда утихли последние звуки, он потянулся к часам и, убедившись, что уже половина шестого, начал быстро одеваться. Он взял со стола лист с рисунком, сложил его, сунул в бумажник и вышел завтракать в столовую.
Когда он вернулся, перед верандой стояла легковая машина. На террасе ждала Полозова.
– Я думала, вы ещё спите, а вы, оказывается, и позавтракать успели. Вот и машина за вами.
– Разрешите, я только зайду на минуту в комнату, возьму блокнот и кое-какую мелочь.
Он раскрыл чемодан, вынул записную книжку, белый колониальный шлем, и, закрыв чемодан, надел шлем на голову.
– Знаете что, – услышал он над собой голос Полозовой; она стояла, опершись на подоконник. – Хотите послушать товарищеский совет, – не надевайте этого. Оставьте этот котелок дома. Возьмите кепку.
– А почему? – смутился Кларк.
– Это, конечно, пустяк, но колониальные шлемы имеют уже своеобразный политический стиль. По ту сторону границы, в Индии, они отличают господина-колонизатора от раба туземца. У нас этот стиль колет глаза. Мы все носим здесь тюбетейки. Это и проще, и легче, и практичнее. Хотите, я вам завтра достану тюбетейку?
Заметив смущение Кларка, она поспешно добавила:
– Вы, пожалуйста, не обижайтесь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69