Тебе кажется, что если отнять у тебя это доверие, простое человеческое доверие к мужу, у тебя не останется больше ничего, пустота. Это неверно, Женя. Ты не просто женщина, ты женщина нашего класса. И для того, чтобы спасти именно то, что в тебе есть самого ценного, эта операция необходима.
– Константин Николаевич, если б я убедилась, что он меня обманывал, это было бы так ужасно… так ужасно… Как же тогда жить? Нельзя жить без веры в людей!
– Вот видишь, я так и знал. Это самое опасное. Нельзя из трагического случая личной судьбы делать слишком далеко идущие обобщения. Из того, что ты имела несчастье полюбить человека гадкого и чужого, который обманул тебя маской благообразного партийца, вовсе еще не следует, что все люди носят маску. Разгадать притаившегося лицемера, или двурушника, как мы их сейчас называем, не так уж трудно. Нужно лишь немножко больше опыта. Из тех же фактов, которые тебе известны о Гаранине, очень легко сконструировать его подлинный образ. Не надо только завязывать глаза и называть это «взаимным доверием», без которого будто бы немыслима жизнь вообще, а семейная жизнь и подавно. Большевик, дорогая Женя, и в семейной жизни обязан сохранить известную долю настороженности и критицизма. Это шестое чувство на нашем партийном языке мы и называем бдительностью. И еще одно: нельзя страдать забывчивостью. Каждый факт в отдельности, в отрыве от других, всегда может показаться случайным. Но если на протяжении лет в биографии одного и того же человека ты подметишь три, четыре, пять таких случайных фактов и попробуешь сопоставить их вместе, ты почти всегда убедишься, что эти «случайные» факты прилегают друг к другу, как костяшки домино…
На столе задребезжал телефон. Релих снимает трубку и кладет ее на стол.
– Я пойду, – поднимается Женя. Глаза у нее матовые. – Я все равно не в состоянии переубедить вас насчет Гаранина.
Релих грустно качает головой.
– Ты не уходишь, ты бежишь. Ты боишься, чтобы сомнение, которое пускает в тебе сейчас ростки, не превратилось в очевидность. Пойми, Женя, я хочу только помочь тебе. Что ты знаешь о Гаранине? О связях с Щуко он перед тобой умолчал. Да разве только об этом? Обо всем, Женя, обо всем! Умалчивал, врал, скрывал. Возьми сопоставь факты и вообрази на одну минуту, что речь идет не о твоем муже и друге, а о неизвестном тебе разоблаченном двурушнике. Просмотри его политическую биографию. В один из ответственнейших моментов жизни страны он бросает комсомол, чтобы отсидеться на школьной скамье. Пусть другие вывозят социализм на своем горбу, мы за это время подучимся, в грамотных кадрах нехватка – живо пойдем в гору! Его стыдят, уговаривают взять заявление обратно. Он жалуется всем и всякому: трудно! Не успеваю! Вот если бы послали в Москву!… Наконец мечта осуществляется, его посылают в Москву, в КИЖ. И что же? Не прошло и года, он опять тут: «Здрасте! Не могу жить без родного завода! Буду учиться на инженера без отрыва от производства!» Жене, вероятно, говорит: «Не могу жить без тебя! Подумай, оставаться в Москве целых три года!»
– Константин Николаевич!
– Погоди, Женя! Давай попробуем разгадать: что же случилось в Москве с нашим энтузиастом учебы? Явно какай-то неувязка. А случилась вещь довольно простая. Среди преподавателей нашелся «историк» из тех, которые «историю» хотят делать револьвером из-за угла – так быстрее. «Историку» и его хозяевам до зарезу нужны кадры, предпочтительно из молодежи, затем он и стал педагогом. Нащупывание возможных кадров – дело щепетильное. Но есть порода людей, с которыми легче всего столковаться,– это карьеристы…
– Вы не имеете права так говорить!
– Я говорю о неизвестном тебе двурушнике. И вот опытный психолог от истории уже заприметил нашего юношу. Через месяц тот у него в семинаре. Для углубленной работы нужны книжки. «Заходите как-нибудь вечерком ко мне на дом». Ну, а там, естественно, и беседа. От исторических тем до современных – один шаг, на то и сушествуют исторические параллели. Для профессора наш юнец – клад: в оппозиции не был, из партии не исключался да еще, оказывается, работал на оборонном заводе.
– Константин Николаевич!…
– Погоди, Женя. Попробуем проследить до конца. Перед нашим юношей выбор: корпеть три года в КИЖе, с тем что потом пошлют куда-нибудь в районную газету, а тут – только бы работа пошла – служебная карьера обеспечена. И вот наш юнец опять на заводе – жить без производства не может! Посадили на газету. Первое дело – принюхаться. Секретарь райкома – крепкий большевик, умный, растущий работник. Но молод, а стало быть, и не совсем опытен. Горяч. У секретаря с директором нелады. Пахнет склокой. Наш юнец тут как тут! Вся беда – не знает он ни того, ни другого и не уверен еще, на чью сторону встать. Карьеру собирается делать не по партийной линии, а по линии ИТР, следовательно, поддержка дирекции как будто важнее. Недолго думая, он бежит к директору, предлагает ему свои услуги и столбцы газеты…
– Это неправда!
– Спроси у него, он тебе скажет сам. Он тебя заверит, что всегда был принципиален. Ему показалось, что в данном вопросе прав директор. Потом он убедился в ошибке, и, по-прежнему дорожа принципиальностью, он перешел на сторону райкома. В действительности, если тебе интересно, директор, разгадавший сову по полету, заявил, что ни в какой поддержке не нуждается. Тогда наш юнец решает действовать поосторожнее. Сначала несмело, потом все развязнее он начинает громить дирекцию.
– Да, этого-то вы и не можете ему простить!…
Релих грустно улыбается.
– Чем же, по-твоему, вызвана стремительная перемена фронта?
– Не знаю. Я вообще ничего не знаю. – Голос ее дает трещину, вот-вот расколется на мелкие брызги слез.
– Видишь ли, странным стечением обстоятельств как раз большинство из тех мероприятий дирекции, которые подвергались самому яростному обстрелу газеты, впоследствии неизменно получало полное одобрение наркомата и крайкома. Наконец дирекция и райком, при активном содействии вышестоящих органов, находят общий язык и в интересах производства решают изжить до конца все ненужные дрязги. Подвергается некоторым изменениям состав бюро. Умный секретарь искренне желает положить конец ненужной драке и выдвигает своим заместителем честного рабочего-производственника, слывшего любимчиком директора. Работа завода начинает налаживаться. Нашему юнцу все эти перемены не по нутру. Он старается всячески затеять склоку между секретарем и его заместителем, трубит на всех перекрестках, что новый заместитель – шляпа и подхалим, бегает-де к директору и доносит ему обо всем. Разве не так?
Она молчит, низко опустив голову.
– Но разжечь склоку все же не удается. На время наш юноша вынужден прекратить свою активность. Ему поручают поплотнее связаться с Грамбергом. Тот когда-то исключался из партии, но сумел замазать следы… К твоему сведению, Женя, сегодня ночью Грамберг арестован. В какой мере помогал ему в его махинациях Гаранин, выяснят, очевидно, соответствующие органы. Факт, что с Грамбергом он состоял в последнее время в самых близких отношениях. Печатал в своей газете грамберговские статьи и сам, под его диктовку, протаскивал в передовицах кое-какие недвусмысленные теорийки. Пока не был пойман на этом с поличным… Вот тебе и весь Гаранин.
Женя встает, в лице ее ни кровинки.
– Я не верю, я не хочу верить, чтобы это могло быть так, как вы говорите!
– Что ж, не хочешь верить – не верь. Римляне говорили когда-то: «Надеюсь вопреки отсутствию всякой надежды». Бедная жена Гаранина может сказать: «Не верю вопреки всякой очевидности». Но ведь жену Гаранина я и не брался убеждать. Я хотел спасти Женю Астафьеву. А для Жени Астафьевой одного того, что человек, которому она доверяла, оказался врагом партии, было бы, я уверен, вполне достаточно, чтобы отшатнуться от него с ненавистью и отвращением.
Она поворачивается и уходит. Комната, еще комната, передняя, лестница.
– Товарищ, вы забыли калоши!
Это кричит женщина, открывавшая ей дверь.
– Ах да, я забыла калоши…
Ступеньки лестницы бегут, как растянутая гармоника. Стоит сжать гармошку – и люди посыплются вниз. Разве если держаться за перила…
На дворе – снег. Столько хлопьев, что можно в них заблудиться. Кто-то гудит. Протяжно запели тормоза. И рядом, совсем близко, стоит протянуть руку – никелированная морда автомобиля с посаженными по-рачьи глазищами фар.
– Эй, мамзель! Уши отсидела?…
6
А на столе шепотом, застенчиво лебезит обезоруженный телефон. Релих поднимает трубку:
– Слушаю. Что? Да, да, сейчас буду!
Оказывается, уже девять.
Он берет со стола портфель, объемистый, как чемодан, и начинает в него запихивать всякую бумажную начинку. И отчего это портфелей не делают сантиметра на два пошире!
Опять звонит телефон.
– Иду! – ревет в трубку Релих и, не слушая, кладет ее на вилки.
Внизу, у подъезда, ждет автомобиль, похожий на сугроб на колесах.
* * *
«Сегодня начинается продажа хлеба без карточек!» «В Москве открыто 368 новых булочных, хлебных отделений в продовольственных магазинах и палаток. План развертывания сети выполнен на 128%. Двадцать шесть ответственных работников НКВнуторга, во главе с заместителем наркома, прикреплены к ряду булочных на первые дни широкой торговли хлебом…»
В кабинете, на письменном столе, двенадцать телефонных трубок. Каждая из них снабжена лампочкой особого цвета. Кабинет директора соединен прямым проводом со всеми основными цехами завода. Лампочки на столе загораются и тухнут, как сигнальные огни. На бюваре расписание совещаний, список вызванных лиц и большая стопка телеграмм. Направо, надо лишь повернуть голову, – огромное венецианское окно. За окном – снег, площадь, люди в папахах и ушанках, плакаты, зима.
«Советский рабочий на зависть всем работает не десять часов, а семь. Помни, что каждый час, минута даже, зря проканителенные, равносильны краже!»
Вспыхивают и тухнут лампочки. Проворно скользит по блокноту отточенный карандаш стенографистки. Нос у стенографистки остренький, как карандаш. Телефонистка в диспетчерской исполняет на стенной клавиатуре свои замысловатые упражнения.
«Пленум Колтушинского сельсовета, Пригородного района, Ленинградской области, на территории которого расположена биологическая станция академика Павлова, единодушно избрал великого ученого первым делегатом на районный съезд Советов… Академик Павлов, принимая мандат, сердечно поблагодарил делегацию за оказанное ему внимание. По словам председателя Пригородного районного комитета, академик Павлов в беседе с делегатами коснулся своих научных работ:
«О чем я мечтаю? Я мечтаю о том, чтобы добиться возможности оздоровления человечества, чтобы люди, вступающие в брак, давали физически здоровое, умное, мыслящее поколение. Этого я добиваюсь».
Четвертое совещание приближается к концу. Любое совещание не должно и не может продолжаться дольше тридцати минут. В двенадцать часов заседание в крайкоме. Первая кнопка налево: «Вызовите машину!» Третья кнопка сверху: «Личный секретарь-информатор». В обязанности его входит два раза в день – в двенадцать и в двадцать – докладывать директору обо всем, что случилось на заводе и в поселке.
– Вы должны, как братья Патэ, все видеть и все слышать, – поучал Релих, переводя на эту работу Катю Якубович. – Директор завода должен знать о том, что произошло на заводе, раньше, лучше и подробнее всех.
Кате Якубович лет за тридцать. Английская блузка с галстуком. Лицо красивое, в веснушках, волосы стрижены по-мальчишески. Сослуживцы говорят, что с ее памятью можно выступать в цирке: она знает лично всех рабочих завода и всех «итэеров» с женами и домочадцами. На заводе ее любят и называют запросто – Катя. За Релиха она готова пойти в огонь без каких-либо для этого эротических предпосылок. Релиха она обожает за четкость в работе, за американскую сжатость, за полное отсутствие неделовых элементов в отношениях с женским персоналом заводоуправления. Беседы ее с Релихом лаконичны до предела и продолжаются не больше пяти минут.
У Кати в руках блокнот для пущей деловитости, хотя все, что в нем записано, она знает наизусть.
– Слушаю.
– Сегодня ночью арестован Грамберг. Был обыск на квартире.
– Знаю. Дальше.
– В третьем цеху мастер Шавлов после новогодней попойки явился на работу пьяным. Отправлен обратно.
– Который это Шавлов? С усами, рябой?
– Да. Шавлов Никифор. В том же цеху четверо рабочих, два из бригады Лагутко и два из бригады Азаренкова, с перепоя не вышли на работу. Треугольник цеха предполагает завтра устроить над ними товарищеский суд.
– Правильно.
– В седьмом цеху по собственной неосторожности автогенной лампой обжег себе колено ударник Карелов. Отвезен в больницу. Опасности нет. В том же цеху по нераспорядительности мастера Ильина вышла из строя песко-струйка.
– Кстати, – перебивает Релих, – утром в поселок приезжала машина НКВД. Что там случилось, не знаете?
– Знаю. Это у меня в разделе бытовых: Женя Астафьева застрелила Юрия Гаранина.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
С крыши бумажной фабрики видна река, круто поворачивающая на восток, и холмистые поля в снегу, косогорами взлетающие к горизонту.
– Видите? – спрашивает Костоглод, рукой указывая на север.
Адрианов видит: с севера сплошным зеленым массивом движется лес. Вот он, перевалив через холм, быстро спускается к реке. И Адрианов не совсем уверен: нужно ли удивляться тому, что лес сам идет на фабрику, или это так и должно быть?
– Кто это организовал? – спрашивает он на всякий случай.
– Кобылянский, – говорит Костоглод. – Поехал и сагитировал. Двести гектаров!
«Молодец Кобылянский!» – думает Адрианов, и от сознания того, что фабрика, уже пять дней стоящая без баланса, заработает опять полным ходом, ему хочется петь.
Лес спустился уже к реке и вступил на лед. Лед трещит и, не выдержав тяжести, проваливается. Адрианов не успевает даже вскрикнуть. И вот сосны переходят реку вброд. Прямые, медноствольные, они шагают по пояс в воде, подняв высоко над головой зеленый ворох ветвей, словно боясь замочить одежду. Первые, взбежав по обрыву, вваливаются на фабричный двор и с грохотом ложатся наземь. Им наскоро обрубают крону и, голые, оттаскивают вглубь. Но в ворота гурьбой ломятся новые. Вот ими уже завален весь двор, вся набережная, все подъездные пути, а их все больше и больше, и под длинными красными штабелями один за другим начинают исчезать хрупкие корпуса комбината.
– Скорее! Людей! – надрываясь, кричит Адрианов. – Надо вызвать из города пожарную команду! Алло! Станция! Дайте мне город!…
И Адрианов крутит, крутит что есть сил дребезжащую ручку телефона, а телефон звенит, звенит, захлебываясь своим картавым «ррр»…
Адрианов вскакивает и сонной рукой машинально хватает за глотку раскричавшийся не в меру будильник. Половина седьмого. Пора!
Он накидывает мохнатый халат и бежит в ванную. Там для него уже приготовлен таз со снегом. Адрианов натирает докрасна снегом свое большое тридцативосьмилетнее тело, тут и там туго стянутое узлами мышц. Вытянув вперед левую руку, он смотрит не без удовольствия, как под коричневой кожей юркой мышью бегает мускул. «Нет, пока что я еще не зажирел!»
Запах снега и ощущение напряжения в мышцах вызывают смутную мечту о лыжах.
«В ближайший выходной выгоню за город все бюро. Пусть походят на лыжах. Засиделись!»
Десять минут гимнастики. Теперь можно одеваться. Застегивая рубашку, Адрианов смотрит в окно.
По противоположному тротуару продвигается человек в шубе. Именно не идет, а продвигается. Поскользнулся. Упал. Сердито отряхивается. Исчез за поворотом. Поверх соседних крыш (дом стоит на горе) виден широкий ледяной тракт – река, а за рекой – поля в холмах и белом сиянии снега.
Мысль о лыжах возвращается навязчиво и почти сердито:
«Треть года весь край под снегом – скатерть. А дураки скулят. Связь разлаживается. Не хватает людей расчищать дороги. Из колхоза в район, за каких-нибудь двадцать километров, по любому пустяку гоняют лошадей, когда лес лежит невывезенным. А секретари? А инструктора? Без машины в деревню ни ногой. Каждый день сажают машины в сугробы. Автомобилисты! А на лыжах не угодно? Быстрее – раз; вернее – два; здоровее – три. Никакого зряшного разбазаривания транспорта плюс экономия горючего».
Адрианов перед зеркалом намыливает лицо. Мысль, навеянная запахом снега в тазу, растет, наливается румянцем:
«Начать с пробегов. Втравить в это дело комсомол. Потом – великое дело сила примера! – инструктора крайкома в ближайшие районы только на лыжах! Про автомобили забудьте! Секретарям райкомов запретить зимой пользоваться машиной в радиусе меньше тридцати километров. Другой темп жизни края! До сих пор, чего греха таить, в деревне живуча старая традиция, освященная веками:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Константин Николаевич, если б я убедилась, что он меня обманывал, это было бы так ужасно… так ужасно… Как же тогда жить? Нельзя жить без веры в людей!
– Вот видишь, я так и знал. Это самое опасное. Нельзя из трагического случая личной судьбы делать слишком далеко идущие обобщения. Из того, что ты имела несчастье полюбить человека гадкого и чужого, который обманул тебя маской благообразного партийца, вовсе еще не следует, что все люди носят маску. Разгадать притаившегося лицемера, или двурушника, как мы их сейчас называем, не так уж трудно. Нужно лишь немножко больше опыта. Из тех же фактов, которые тебе известны о Гаранине, очень легко сконструировать его подлинный образ. Не надо только завязывать глаза и называть это «взаимным доверием», без которого будто бы немыслима жизнь вообще, а семейная жизнь и подавно. Большевик, дорогая Женя, и в семейной жизни обязан сохранить известную долю настороженности и критицизма. Это шестое чувство на нашем партийном языке мы и называем бдительностью. И еще одно: нельзя страдать забывчивостью. Каждый факт в отдельности, в отрыве от других, всегда может показаться случайным. Но если на протяжении лет в биографии одного и того же человека ты подметишь три, четыре, пять таких случайных фактов и попробуешь сопоставить их вместе, ты почти всегда убедишься, что эти «случайные» факты прилегают друг к другу, как костяшки домино…
На столе задребезжал телефон. Релих снимает трубку и кладет ее на стол.
– Я пойду, – поднимается Женя. Глаза у нее матовые. – Я все равно не в состоянии переубедить вас насчет Гаранина.
Релих грустно качает головой.
– Ты не уходишь, ты бежишь. Ты боишься, чтобы сомнение, которое пускает в тебе сейчас ростки, не превратилось в очевидность. Пойми, Женя, я хочу только помочь тебе. Что ты знаешь о Гаранине? О связях с Щуко он перед тобой умолчал. Да разве только об этом? Обо всем, Женя, обо всем! Умалчивал, врал, скрывал. Возьми сопоставь факты и вообрази на одну минуту, что речь идет не о твоем муже и друге, а о неизвестном тебе разоблаченном двурушнике. Просмотри его политическую биографию. В один из ответственнейших моментов жизни страны он бросает комсомол, чтобы отсидеться на школьной скамье. Пусть другие вывозят социализм на своем горбу, мы за это время подучимся, в грамотных кадрах нехватка – живо пойдем в гору! Его стыдят, уговаривают взять заявление обратно. Он жалуется всем и всякому: трудно! Не успеваю! Вот если бы послали в Москву!… Наконец мечта осуществляется, его посылают в Москву, в КИЖ. И что же? Не прошло и года, он опять тут: «Здрасте! Не могу жить без родного завода! Буду учиться на инженера без отрыва от производства!» Жене, вероятно, говорит: «Не могу жить без тебя! Подумай, оставаться в Москве целых три года!»
– Константин Николаевич!
– Погоди, Женя! Давай попробуем разгадать: что же случилось в Москве с нашим энтузиастом учебы? Явно какай-то неувязка. А случилась вещь довольно простая. Среди преподавателей нашелся «историк» из тех, которые «историю» хотят делать револьвером из-за угла – так быстрее. «Историку» и его хозяевам до зарезу нужны кадры, предпочтительно из молодежи, затем он и стал педагогом. Нащупывание возможных кадров – дело щепетильное. Но есть порода людей, с которыми легче всего столковаться,– это карьеристы…
– Вы не имеете права так говорить!
– Я говорю о неизвестном тебе двурушнике. И вот опытный психолог от истории уже заприметил нашего юношу. Через месяц тот у него в семинаре. Для углубленной работы нужны книжки. «Заходите как-нибудь вечерком ко мне на дом». Ну, а там, естественно, и беседа. От исторических тем до современных – один шаг, на то и сушествуют исторические параллели. Для профессора наш юнец – клад: в оппозиции не был, из партии не исключался да еще, оказывается, работал на оборонном заводе.
– Константин Николаевич!…
– Погоди, Женя. Попробуем проследить до конца. Перед нашим юношей выбор: корпеть три года в КИЖе, с тем что потом пошлют куда-нибудь в районную газету, а тут – только бы работа пошла – служебная карьера обеспечена. И вот наш юнец опять на заводе – жить без производства не может! Посадили на газету. Первое дело – принюхаться. Секретарь райкома – крепкий большевик, умный, растущий работник. Но молод, а стало быть, и не совсем опытен. Горяч. У секретаря с директором нелады. Пахнет склокой. Наш юнец тут как тут! Вся беда – не знает он ни того, ни другого и не уверен еще, на чью сторону встать. Карьеру собирается делать не по партийной линии, а по линии ИТР, следовательно, поддержка дирекции как будто важнее. Недолго думая, он бежит к директору, предлагает ему свои услуги и столбцы газеты…
– Это неправда!
– Спроси у него, он тебе скажет сам. Он тебя заверит, что всегда был принципиален. Ему показалось, что в данном вопросе прав директор. Потом он убедился в ошибке, и, по-прежнему дорожа принципиальностью, он перешел на сторону райкома. В действительности, если тебе интересно, директор, разгадавший сову по полету, заявил, что ни в какой поддержке не нуждается. Тогда наш юнец решает действовать поосторожнее. Сначала несмело, потом все развязнее он начинает громить дирекцию.
– Да, этого-то вы и не можете ему простить!…
Релих грустно улыбается.
– Чем же, по-твоему, вызвана стремительная перемена фронта?
– Не знаю. Я вообще ничего не знаю. – Голос ее дает трещину, вот-вот расколется на мелкие брызги слез.
– Видишь ли, странным стечением обстоятельств как раз большинство из тех мероприятий дирекции, которые подвергались самому яростному обстрелу газеты, впоследствии неизменно получало полное одобрение наркомата и крайкома. Наконец дирекция и райком, при активном содействии вышестоящих органов, находят общий язык и в интересах производства решают изжить до конца все ненужные дрязги. Подвергается некоторым изменениям состав бюро. Умный секретарь искренне желает положить конец ненужной драке и выдвигает своим заместителем честного рабочего-производственника, слывшего любимчиком директора. Работа завода начинает налаживаться. Нашему юнцу все эти перемены не по нутру. Он старается всячески затеять склоку между секретарем и его заместителем, трубит на всех перекрестках, что новый заместитель – шляпа и подхалим, бегает-де к директору и доносит ему обо всем. Разве не так?
Она молчит, низко опустив голову.
– Но разжечь склоку все же не удается. На время наш юноша вынужден прекратить свою активность. Ему поручают поплотнее связаться с Грамбергом. Тот когда-то исключался из партии, но сумел замазать следы… К твоему сведению, Женя, сегодня ночью Грамберг арестован. В какой мере помогал ему в его махинациях Гаранин, выяснят, очевидно, соответствующие органы. Факт, что с Грамбергом он состоял в последнее время в самых близких отношениях. Печатал в своей газете грамберговские статьи и сам, под его диктовку, протаскивал в передовицах кое-какие недвусмысленные теорийки. Пока не был пойман на этом с поличным… Вот тебе и весь Гаранин.
Женя встает, в лице ее ни кровинки.
– Я не верю, я не хочу верить, чтобы это могло быть так, как вы говорите!
– Что ж, не хочешь верить – не верь. Римляне говорили когда-то: «Надеюсь вопреки отсутствию всякой надежды». Бедная жена Гаранина может сказать: «Не верю вопреки всякой очевидности». Но ведь жену Гаранина я и не брался убеждать. Я хотел спасти Женю Астафьеву. А для Жени Астафьевой одного того, что человек, которому она доверяла, оказался врагом партии, было бы, я уверен, вполне достаточно, чтобы отшатнуться от него с ненавистью и отвращением.
Она поворачивается и уходит. Комната, еще комната, передняя, лестница.
– Товарищ, вы забыли калоши!
Это кричит женщина, открывавшая ей дверь.
– Ах да, я забыла калоши…
Ступеньки лестницы бегут, как растянутая гармоника. Стоит сжать гармошку – и люди посыплются вниз. Разве если держаться за перила…
На дворе – снег. Столько хлопьев, что можно в них заблудиться. Кто-то гудит. Протяжно запели тормоза. И рядом, совсем близко, стоит протянуть руку – никелированная морда автомобиля с посаженными по-рачьи глазищами фар.
– Эй, мамзель! Уши отсидела?…
6
А на столе шепотом, застенчиво лебезит обезоруженный телефон. Релих поднимает трубку:
– Слушаю. Что? Да, да, сейчас буду!
Оказывается, уже девять.
Он берет со стола портфель, объемистый, как чемодан, и начинает в него запихивать всякую бумажную начинку. И отчего это портфелей не делают сантиметра на два пошире!
Опять звонит телефон.
– Иду! – ревет в трубку Релих и, не слушая, кладет ее на вилки.
Внизу, у подъезда, ждет автомобиль, похожий на сугроб на колесах.
* * *
«Сегодня начинается продажа хлеба без карточек!» «В Москве открыто 368 новых булочных, хлебных отделений в продовольственных магазинах и палаток. План развертывания сети выполнен на 128%. Двадцать шесть ответственных работников НКВнуторга, во главе с заместителем наркома, прикреплены к ряду булочных на первые дни широкой торговли хлебом…»
В кабинете, на письменном столе, двенадцать телефонных трубок. Каждая из них снабжена лампочкой особого цвета. Кабинет директора соединен прямым проводом со всеми основными цехами завода. Лампочки на столе загораются и тухнут, как сигнальные огни. На бюваре расписание совещаний, список вызванных лиц и большая стопка телеграмм. Направо, надо лишь повернуть голову, – огромное венецианское окно. За окном – снег, площадь, люди в папахах и ушанках, плакаты, зима.
«Советский рабочий на зависть всем работает не десять часов, а семь. Помни, что каждый час, минута даже, зря проканителенные, равносильны краже!»
Вспыхивают и тухнут лампочки. Проворно скользит по блокноту отточенный карандаш стенографистки. Нос у стенографистки остренький, как карандаш. Телефонистка в диспетчерской исполняет на стенной клавиатуре свои замысловатые упражнения.
«Пленум Колтушинского сельсовета, Пригородного района, Ленинградской области, на территории которого расположена биологическая станция академика Павлова, единодушно избрал великого ученого первым делегатом на районный съезд Советов… Академик Павлов, принимая мандат, сердечно поблагодарил делегацию за оказанное ему внимание. По словам председателя Пригородного районного комитета, академик Павлов в беседе с делегатами коснулся своих научных работ:
«О чем я мечтаю? Я мечтаю о том, чтобы добиться возможности оздоровления человечества, чтобы люди, вступающие в брак, давали физически здоровое, умное, мыслящее поколение. Этого я добиваюсь».
Четвертое совещание приближается к концу. Любое совещание не должно и не может продолжаться дольше тридцати минут. В двенадцать часов заседание в крайкоме. Первая кнопка налево: «Вызовите машину!» Третья кнопка сверху: «Личный секретарь-информатор». В обязанности его входит два раза в день – в двенадцать и в двадцать – докладывать директору обо всем, что случилось на заводе и в поселке.
– Вы должны, как братья Патэ, все видеть и все слышать, – поучал Релих, переводя на эту работу Катю Якубович. – Директор завода должен знать о том, что произошло на заводе, раньше, лучше и подробнее всех.
Кате Якубович лет за тридцать. Английская блузка с галстуком. Лицо красивое, в веснушках, волосы стрижены по-мальчишески. Сослуживцы говорят, что с ее памятью можно выступать в цирке: она знает лично всех рабочих завода и всех «итэеров» с женами и домочадцами. На заводе ее любят и называют запросто – Катя. За Релиха она готова пойти в огонь без каких-либо для этого эротических предпосылок. Релиха она обожает за четкость в работе, за американскую сжатость, за полное отсутствие неделовых элементов в отношениях с женским персоналом заводоуправления. Беседы ее с Релихом лаконичны до предела и продолжаются не больше пяти минут.
У Кати в руках блокнот для пущей деловитости, хотя все, что в нем записано, она знает наизусть.
– Слушаю.
– Сегодня ночью арестован Грамберг. Был обыск на квартире.
– Знаю. Дальше.
– В третьем цеху мастер Шавлов после новогодней попойки явился на работу пьяным. Отправлен обратно.
– Который это Шавлов? С усами, рябой?
– Да. Шавлов Никифор. В том же цеху четверо рабочих, два из бригады Лагутко и два из бригады Азаренкова, с перепоя не вышли на работу. Треугольник цеха предполагает завтра устроить над ними товарищеский суд.
– Правильно.
– В седьмом цеху по собственной неосторожности автогенной лампой обжег себе колено ударник Карелов. Отвезен в больницу. Опасности нет. В том же цеху по нераспорядительности мастера Ильина вышла из строя песко-струйка.
– Кстати, – перебивает Релих, – утром в поселок приезжала машина НКВД. Что там случилось, не знаете?
– Знаю. Это у меня в разделе бытовых: Женя Астафьева застрелила Юрия Гаранина.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
С крыши бумажной фабрики видна река, круто поворачивающая на восток, и холмистые поля в снегу, косогорами взлетающие к горизонту.
– Видите? – спрашивает Костоглод, рукой указывая на север.
Адрианов видит: с севера сплошным зеленым массивом движется лес. Вот он, перевалив через холм, быстро спускается к реке. И Адрианов не совсем уверен: нужно ли удивляться тому, что лес сам идет на фабрику, или это так и должно быть?
– Кто это организовал? – спрашивает он на всякий случай.
– Кобылянский, – говорит Костоглод. – Поехал и сагитировал. Двести гектаров!
«Молодец Кобылянский!» – думает Адрианов, и от сознания того, что фабрика, уже пять дней стоящая без баланса, заработает опять полным ходом, ему хочется петь.
Лес спустился уже к реке и вступил на лед. Лед трещит и, не выдержав тяжести, проваливается. Адрианов не успевает даже вскрикнуть. И вот сосны переходят реку вброд. Прямые, медноствольные, они шагают по пояс в воде, подняв высоко над головой зеленый ворох ветвей, словно боясь замочить одежду. Первые, взбежав по обрыву, вваливаются на фабричный двор и с грохотом ложатся наземь. Им наскоро обрубают крону и, голые, оттаскивают вглубь. Но в ворота гурьбой ломятся новые. Вот ими уже завален весь двор, вся набережная, все подъездные пути, а их все больше и больше, и под длинными красными штабелями один за другим начинают исчезать хрупкие корпуса комбината.
– Скорее! Людей! – надрываясь, кричит Адрианов. – Надо вызвать из города пожарную команду! Алло! Станция! Дайте мне город!…
И Адрианов крутит, крутит что есть сил дребезжащую ручку телефона, а телефон звенит, звенит, захлебываясь своим картавым «ррр»…
Адрианов вскакивает и сонной рукой машинально хватает за глотку раскричавшийся не в меру будильник. Половина седьмого. Пора!
Он накидывает мохнатый халат и бежит в ванную. Там для него уже приготовлен таз со снегом. Адрианов натирает докрасна снегом свое большое тридцативосьмилетнее тело, тут и там туго стянутое узлами мышц. Вытянув вперед левую руку, он смотрит не без удовольствия, как под коричневой кожей юркой мышью бегает мускул. «Нет, пока что я еще не зажирел!»
Запах снега и ощущение напряжения в мышцах вызывают смутную мечту о лыжах.
«В ближайший выходной выгоню за город все бюро. Пусть походят на лыжах. Засиделись!»
Десять минут гимнастики. Теперь можно одеваться. Застегивая рубашку, Адрианов смотрит в окно.
По противоположному тротуару продвигается человек в шубе. Именно не идет, а продвигается. Поскользнулся. Упал. Сердито отряхивается. Исчез за поворотом. Поверх соседних крыш (дом стоит на горе) виден широкий ледяной тракт – река, а за рекой – поля в холмах и белом сиянии снега.
Мысль о лыжах возвращается навязчиво и почти сердито:
«Треть года весь край под снегом – скатерть. А дураки скулят. Связь разлаживается. Не хватает людей расчищать дороги. Из колхоза в район, за каких-нибудь двадцать километров, по любому пустяку гоняют лошадей, когда лес лежит невывезенным. А секретари? А инструктора? Без машины в деревню ни ногой. Каждый день сажают машины в сугробы. Автомобилисты! А на лыжах не угодно? Быстрее – раз; вернее – два; здоровее – три. Никакого зряшного разбазаривания транспорта плюс экономия горючего».
Адрианов перед зеркалом намыливает лицо. Мысль, навеянная запахом снега в тазу, растет, наливается румянцем:
«Начать с пробегов. Втравить в это дело комсомол. Потом – великое дело сила примера! – инструктора крайкома в ближайшие районы только на лыжах! Про автомобили забудьте! Секретарям райкомов запретить зимой пользоваться машиной в радиусе меньше тридцати километров. Другой темп жизни края! До сих пор, чего греха таить, в деревне живуча старая традиция, освященная веками:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29