А те, кто останется в живых, может, и не сразу узнают друг друга. Женя будет уже тогда героиней Советского Союза. Юрку Гаранина переименуют к тому времени в Туполева. Петька Пружанец, виноват, Сергей Фартовый, народный поэт Республики, будет похлопывать по плечу и угощать водкой молодые дарования из провинции. А я, как подобает честным морякам, буду строить гидростанции где-нибудь на Северном или Южном полюсе, в зависимости от сезона. И если встретимся вместе, то всем нам покажется чудно, что вышли мы из одного инкубатора… Почему из инкубатора? Не мешай, я тебе сейчас скажу почему… Кладут в инкубатор тупое несознательное яйцо, подпускают температуру, и выходит, чин-чинарем, вполне оформленная курица… Правильно, не обязательно курица, иногда и петух… Так вот, разве не таким же инкубатором был для нас всех наш завод? Пришли мы на него неграмотные, как чурки, кто в лаптях, кто без лаптей, а кто, как я, с фонарем под глазом и тремя приводами. А разбредемся мы, и каждый из нас будет представлять собой вполне оформленную личность. В общем, говорить я не спец, мне бы речи держать на пару с Петькой: я бы насчет смысла, а он по части образов и всякого этого хозяйства… Словом, размахнулся я не в меру, а хотел только сказать: выпьем, ребята, за наш завод!
Тут зазвенели стопки, фигурально именуемые бокалами, поднялся невероятный шум и гам. «Так вспомним же юность свою боевую, так выпьем за наши дела!…»
Потом пили за год «19-35», как за номер телефона любимой, за дружбу, за секретаря райкома Карабута, поправляющегося после болезни в Сочи, за Женю Гаранину и за неудачно отсутствующих.
Под звон и гомон никто не заметил, как в комнату вошел Володя Ичкуткин и вызвал в коридор Петю, как Петя вернулся и знаком вызвал Цебенко, как Цебенко вызвал в коридор Фишкинда, а Фишкинд – Васю Корнишина. Спохватились только тогда, когда за столом стало вдруг пусто и тихо. А Боря Фишкинд стоит уже в коридоре в кепке. А Вася Корнишин надевает пальто.
– Что вы, ребята? Случилось что-нибудь?
И тогда из передней появляется Костя Цебенко и подходит к Жене Гараниной. Лицо у него необычное, строгое, а глаза беспокойные, жалостливые.
«Чего он на меня так смотрит?»
– Что такое? Случилось что-нибудь?
И уже сердце стучит: да, да, случилось, непременно случилось!
– Женя, – говорит Цебенко. – Мы все тебя любим, как товарища, и доверяем тебе безусловно… Какие смешные слова!
– К чему ты это, Костя?
– И ты, как комсомолка, должна нас понять…
– Что же я должна понять? Зачем такое витиеватое предисловие?
– Сегодня на бюро Гаранина исключили из партии…
– Что-о-о? Этого не может быть! За что?
– Говорят, за троцкизм.
– Какая нелепость! Подожди, ты всерьез? Ведь он никогда не был ни в какой оппозиции. Какой он троцкист? Ему двадцать пять лет…
– Женя, ты же комсомолка. Раз бюро исключило с такой мотивировкой, очевидно были какие-то данные.
– Но я тебе говорю, это нелепо. Ведь я же знаю Юрку!
– Если мотивы окажутся недостаточными, партгруппа может их отвергнуть. Да и после партгруппы остается комиссия партийного контроля. Но пока что никто из нас, ни я, ни ты, не вправе ставить под сомнение выводы нашего партийного бюро. А бюро исключило Гаранина как врага партии.
– Зачем же, Костя… зачем же сразу такие страшные слова?
– Женя, тебе тяжело. Поверь, и нам не легче. Но ты понимаешь сама: после того, что случилось, выпивать у него на квартире… Ты же сама понимаешь…
– Я думала, это в равной степени и моя квартира?
– Мы все знаем тебя, Женя, как преданного товарища… И никто из нас не сомневается: какой бы оборот ни приняло дело Гаранина, ты поступишь так, как должна поступить комсомолка.
– Конечно, я никого из вас не задерживаю, – тихо говорит Женя. – Вы совершенно правы. Только… все это свалилось на меня до того неожиданно…
– Погодите, так нельзя! – вступается Костя. Он несколько растерян. – Я думаю… чтобы тебе не остаться одной… с тобой побудут Гуга и Шура.
– Нет, ребята, спасибо, вы хорошие. Но я именно хочу побыть сейчас одна. Мне надо подумать… Я же должна понять. Идите, товарищи!
– Нет, Женечка, мы с Шурой останемся.
– Поймите, девушки, мне хочется побыть одной. Идите.
– Ты не сердишься на нас, Женя?
– Ну, что ты, Петя? Разве я не понимаю? Я все понимаю. Просто мне сейчас немного трудно. В большом несча-тье человек всегда до того одинок…
– У тебя, Женя, много товарищей, которые тебя по-настоящему любят и в тяжелую минуту всегда с тобой. Если бы у меня не было надежды, что все еще как-то выяснится и обернется по-другому, я бы первый предложил тебе: иди, Женя, с нами! В коллективе всегда легче.
– Спасибо, Костя, за хорошее слово. Я тоже думаю, что все это еще выяснится.
– До свидания, Женечка.
Они уже в коридоре. Как они тихо идут! Ни смеха, ни голосов, ни привычного грохота по лестнице. Как с похорон… Вот их уже нет. Хлопнула дверь внизу. «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути…»
3
Теперь она совсем одна. На столе наполовину опорожненные графины, серебристая пробка от шампанского «Баян», кусок селедки на вилке, неоткрытая банка налимьей печенки, окурки, дым.
«Что ж это такое? Как же быть?»
Она бродит по комнате, натыкаясь на стулья. Беспомощно хрустят пальцы, и прямая складка на лбу обозначается все глубже и глубже. Уже час ночи. Заседание, наверное, давно кончилось. Почему все еще нет Юрки?
Лихорадочно долго стучит она по рычагу телефона. Толцыте и отверзется вам.
– Алло! Пожалуйста, квартиру Филиферова! Арсений, это ты? Говорит Женя! Арсений, мне необходимо тебя видеть. Сейчас же! Если можешь, зайди ко мне. Или я к тебе сейчас зайду… Да, знаю уже обо всем. Вернее, ничего не знаю, ничего. Скажи, у вас давно кончилось заседание? Уже больше часа? Нет, не приходил. Ты не знаешь, где он?… Значит, придешь? Хорошо, я тебя жду. Только, пожалуйста, сейчас же.
Трубка, покачиваясь, повисла на крючке рычага.
Минут через десять в комнату стучит Филиферов. Дверь отпирает Женя. Она спокойна и сдержанна. Так по крайней мере кажется ей самой. Но Филиферов видит: на Жене лица нет: «Как человек может измениться за каких-нибудь полчаса! Уф! Нелегкое дело! Здорово, видно, любит своего Юрку».
– Гаранин не приходил?
– Нет. Не знаю сама, где его искать. Арсений, я так боюсь!
– Ну вот еще, какие пустяки! – успокоительным басом ворчит Филиферов. Он долго возится в поисках стула, который тут, под рукой. – Гаранин не ребенок, чтобы делать глупости. Бродит, наверно, где-нибудь по улице. Трудно после такой вещи сразу вернуться домой…
Филиферов вытирает платком больные красные веки У него давнишний конъюнктивит. Стоит ему понервничать – и веки начинает щипать. После сегодняшней бани на бюро щиплет, нет сил.
Он достает пачку папирос «Бокс» и долго раскуривает папиросу. Спички гаснут, как на дожде.
Наконец Женя не выдерживает:
– Объясни мне, Арсений! Скажи! В чем тут дело? Неужели ты считаешь Юрку троцкистом? Ведь это нелепо!
– Во-первых, к твоему сведению, я за исключение Гаранина не голосовал…
– А кто выдвинул против него такое обвинение? Нельзя же такими вещами бросаться без всякого основания!
– Кто выдвинул, безразлично. Докладывать о том, что происходит у нас на бюро, я тебе не обязан, да и не имею права. А основания были. Если подходить со стороны, пожалуй и достаточные основания.
– Но какие же, какие? Это, я думаю, не секрет?
– Во-первых, Грамберг. Кто знал, что Грамберг – троцкист? Никто. Скрыл, подлец, перед партией. Твердокаменным большевиком прикидывался. Никто из нас его не раскусил. А оказывается, два раза исключался из партии. Ре-лих разоблачил его в лоск. Прижал к стенке, деваться некуда. Ну, а Гаранин, сама знаешь, поддерживал с Грамбергом весьма близкие отношения.
– Но ведь все вы поддерживали с Грамбергом близкие отношения. Сам говоришь, никто не знал о его троцкистском прошлом. И Релих, наверное, не знал, раз не разоблачил его раньше. Откуда же Юрка мог знать?
– Поддерживать-то поддерживали, но не все печатали его троцкистские статейки. А Гаранин напечатал.
– Какие статейки? Когда?
– Ты, Женя, успокойся. Нельзя так волноваться. Говорю тебе: я лично не думаю, чтобы Гаранин делал это сознательно. Но против факта не попрешь. Напечатал на прошлой шестидневке. По поводу отмены хлебных карточек. Грамберг утверждает в этой статейке, что введение у нас карточной системы было следствием бессилия партии в борьбе с кулаком. Конечно, говорит он об этом в завуалированной форме, но смысл несомненно такой. Все мы это проглядели. А теперь перечитываешь и хлопаешь себя по лбу.
– Но ведь ты сам говоришь: все это проглядели, не один Гаранин!
– А ты думаешь, мне выговора не влепили? Сам голосовал.
– Но почему же Юрку…
– За газету непосредственно отвечает Гаранин. Будь только этот случай, наверняка отделался бы строгим выговором. Ну, сняли бы с газеты…
– А разве еще что-нибудь?
Филиферов кивает головой. Ах, как щиплет глаза. Может, это от дыма? Ну, и накурено же здесь!
– В передовой самого Гаранина очень скользкое место. Доказывает он там, что заводская молодежь значительно резче реагирует на неполадки производства, чем старики, даже старики из руководящих. Дескать, те успели свыкнуться с неполадками. Поэтому к сигналам молодежи всем нам очень и очень надо прислушиваться…
– Ну, а разве это неправильно? Что ж тут такого?
– Раз «всем нам», значит, и партийной организации, и всей нашей партии, и «старикам из руководящих», как там сказано. И что же это иное, если не старая троцкистская теория барометра?
– Но ведь Юрка вовсе этого не хотел сказать! Просто неудачно выразился.
– В политическом словаре нет такого термина: «неудачно выразился». Гаранин – парень достаточно грамотный, чтобы выражаться удачно.
– Но ведь ты тоже этого не заметил?
– Вот и бьют за то, что не заметил. Скорее всего снимут и пошлют на низовую работу.
– И это все обвинения?
– Нет, не все. Когда Гаранин в прошлом году учился в КИЖе, был там у них один преподаватель, некто Щуко. Сейчас арестован. Гаранин работал у него в семинаре. Сам в этом признался на прямой вопрос Релиха. Говорит, на дом к нему заходил раза два за книжками. А потом ни с того ни с сего бросил КИЖ и вернулся обратно на завод… Ну вот, одним словом, эта связь со Щуко, внезапное возвращение на завод… Завод наш оборонный… К тому же, говорят, Гаранин когда-то – я, между прочим, об этом не знал – не то выходил, не то заявлял о своем выходе из комсомола. Словом, одно к одному…
– Но ведь Юрка-то тут ни при чем! Как вы можете смешивать его?
– Да ты успокойся, успокойся, – мягко повторяет Филиферов. – Глаза щиплет нестерпимо. Вот накурили! – Арсений подходит к окну и открывает форточку. – Ты ничего, не простудишься? А то накинь на себя что-нибудь.
Но она не слышит его слов.
– Скажи мне, Арсений! Вот ты лично, ты веришь в виновность Юрки? Ты ведь понимаешь, что исключили его зря? Что же ты намерен предпринять, чтобы исправить эту ошибку? – И, не дожидаясь его ответа: – Надо немедленно, немедленно телеграфировать Карабуту! Пусть приезжает сейчас же, сейчас же!
Она замолкает, сообразив, что допустила оплошность. Филиферов может обидеться: как будто в отсутствие Кара-бута он сам ничего предпринять не в состоянии. И Женя тут же добавляет, чтобы загладить неловкость:
– Ведь тебе самому легче будет.
– Карабуту я телеграмму уже послал, сразу после заседания. Все равно отпуск его пропал. Придется ему расхлебывать эту кашу.
– Когда он сможет быть здесь?
– Дней через пять-шесть, не раньше.
– А можно до его приезда как-нибудь оттянуть, не ставить этот вопрос на партийном собрании?
– Что ты, шутишь? За такие вещи распускают все бюро.
– Что же тогда делать?
– Завтра съезжу в крайком. Попрошу Адрианова, чтобы меня принял. Изложу ему все как есть. Он может выделить дело Гаранина для доследования или вообще отменить решение бюро… Ну вот, так и скажи Гаранину. Пусть повременит психовать. – Филиферов устало поднимается. – Знаешь что, надень-ка на себя пальтецо и выгляни на улицу. Гаранин наверняка бродит где-нибудь тут, поблизости. Забери его домой. Я пойду прилягу. Голова болит. Завтра – День ударника, дел не оберешься…
Они расходятся на углу. Под калошами Филиферова хрустит снег. Из окна поблизости долетает истерический вопль патефона: «Сердце, тебе не хочется покоя!…» Ой, и как еще хочется… Порошит снег. Завтра разговор с Адриановым. Нечего сказать, веселое начало нового года.
4
…А снег кружится, легкий, веселый, – столько снега и в ночь не приснится. И снежинки садятся, как пчелы, на ее золотые ресницы…
Она идет быстро, озираясь по сторонам и взволнованно заглядывая в лица прохожих. Уже раз и другой ей ответили грубой шуткой. Вот впереди человек. Идет ссутулившись. Юркина походка. Черное пальто с меховым воротником. Она нагоняет его у фонаря и порывисто прижимается к его плечу. Незнакомое усатое лицо смотрит на нее осуждающе-укоризненно.
– Простите, я ошиблась, – лепечет она в испуге и продирается дальше сквозь хлопья, как сквозь березовую чащу.
Слезы медленно наплывают к горлу. «Где же искать? Может, пойти в больницу? Он такой сумасшедший!… О-о! Только бы не это!»
А снег идет. Большие башенные часы в городе Санта-Рита по-прежнему показывают 8.26. На шахте «Баська», у ворот, по-прежнему толпятся женщины. На шахте темно и тихо. Только в одном здании ярко горит свет. Это добровольцы-кочегары поддерживают работу котельного отделения, чтобы товарищи под землей могли погреться у паровых труб… В городе Саарбрюккене, в морге, лежит рабочий Люксембургер. «Хе-хе! Мы ему поставили визу на его французский паспорт!» С вечера принесли сюда еще четверых. «Здесь им никто не помешает, могут устроить небольшое заседание своего революционного комитета. Хайль Гитлер! Немецкий Саар навсегда останется германским!»
А Женя сворачивает в утлый лесок, он же парк культуры и отдыха. «Советский рабочий на зависть всем работает не десять часов, а семь…» Петькины плакаты забрели даже сюда и размокшими буквами веют над аллеей.
У фонаря на скамейке сидит мужчина. На кепке большой снеговой блин, на плечах снеговые эполеты. Скамейка мягко обита снегом. Мужчина закуривает папиросу от папиросы.
– Юрка! Я тебя всюду ищу! Как ты можешь! Пойдем скорее домой. Даже не подумать обо мне!…
Он неохотно встает. Она отряхивает с него снег. Берет под руку и уводит. Он здесь, живой, какое счастье!
Он идет послушно, как слепой. Она прижимается к нему крепко, как можно крепче. Он ведь, наверное, озяб. И ей хочется сказать что-нибудь такое, от чего бы ему сразу стало тепло и спокойно. Но слов таких нет. И только на ухо, как признание, чтобы никто не расслышал:
– Я так волновалась!…
Наконец-то они дома. С порога взгляд ее падает на стол, на недопитые стопки, на разбросанные конфеты «Джаз». И ей почему-то неловко. Она кидается убирать со стола. Или нет!
– Ты ведь озяб! Я тебе сейчас подогрею чай. Или, знаешь что, выпей немножко водки. Ну, выпей, я тебя прошу! Сразу согреешься.
Он сидит как истукан. Опять тянется за папироской. А ей уже стыдно за свои слова. Все это не то! И вдруг – из глаз слезы. Уткнулась мокрым лицом в его колени. Плечи вздрагивают.
– Юрка!…
Но уже через минуту: «Что я делаю! Разве так надо?».
И нет больше слез. Глаза сухи, лицо напряженно-спокойно.
– Слушай, Юрка! Я только что говорила с Филиферовым. Он послал молнию Карабуту. Через два-три дня Кара-бут будет здесь. Завтра Арсений идет на прием к Адрианову. Собирается говорить по твоему вопросу. Адрианов наверняка отменит решение бюро. Ничего страшного еще нет. Нельзя же сразу так поддаваться! Ну, запишут тебе выговор. Большое дело!
Час спустя они сидят за столом. Гаранин маленькими глотками пьет горячий чай, закусывая его папиросой.
– Филиферов – шляпа. Релих ясно куда гнет. Хочет добиться снятия Карабута.
– Да, но ведь Карабут действительно проглядел Грамберга?…
– Все мы его проморгали. Один Релих докопался, факт. Кто-то из его товарищей работал в двадцать пятом году с Грамбергом в Узбекистане и присутствовал, когда того исключали из партии. Релих случайно разузнал. Это у него против Карабута козырь бесспорный. Да тут еще подвернулся я: прошляпил грамберговскую статейку… Теперь у него все козыри на руках: Карабут окружил себя подозрительными людьми, доверил им газету, опирался на них в своей борьбе с дирекцией. Тут даже Адрианов не станет брать Карабута под защиту – дело предрешенное…
– Но ведь Арсений завтра будет у Адрианова и расскажет ему обо всем. Он же был против твоего исключения.
– Э, тоже нашла защитника – Филиферов! Во-первых, Филиферов не голосовал против моего исключения. Он только воздержался. Дескать, надо еще это дело доследовать. А во-вторых, Филиферов испокон веков – релиховский человек. Релих всегда вытаскивал его за уши. Карабут провел его во вторые секретари, чтобы прекратить сплетни на заводе, будто райком на ножах с дирекцией.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Тут зазвенели стопки, фигурально именуемые бокалами, поднялся невероятный шум и гам. «Так вспомним же юность свою боевую, так выпьем за наши дела!…»
Потом пили за год «19-35», как за номер телефона любимой, за дружбу, за секретаря райкома Карабута, поправляющегося после болезни в Сочи, за Женю Гаранину и за неудачно отсутствующих.
Под звон и гомон никто не заметил, как в комнату вошел Володя Ичкуткин и вызвал в коридор Петю, как Петя вернулся и знаком вызвал Цебенко, как Цебенко вызвал в коридор Фишкинда, а Фишкинд – Васю Корнишина. Спохватились только тогда, когда за столом стало вдруг пусто и тихо. А Боря Фишкинд стоит уже в коридоре в кепке. А Вася Корнишин надевает пальто.
– Что вы, ребята? Случилось что-нибудь?
И тогда из передней появляется Костя Цебенко и подходит к Жене Гараниной. Лицо у него необычное, строгое, а глаза беспокойные, жалостливые.
«Чего он на меня так смотрит?»
– Что такое? Случилось что-нибудь?
И уже сердце стучит: да, да, случилось, непременно случилось!
– Женя, – говорит Цебенко. – Мы все тебя любим, как товарища, и доверяем тебе безусловно… Какие смешные слова!
– К чему ты это, Костя?
– И ты, как комсомолка, должна нас понять…
– Что же я должна понять? Зачем такое витиеватое предисловие?
– Сегодня на бюро Гаранина исключили из партии…
– Что-о-о? Этого не может быть! За что?
– Говорят, за троцкизм.
– Какая нелепость! Подожди, ты всерьез? Ведь он никогда не был ни в какой оппозиции. Какой он троцкист? Ему двадцать пять лет…
– Женя, ты же комсомолка. Раз бюро исключило с такой мотивировкой, очевидно были какие-то данные.
– Но я тебе говорю, это нелепо. Ведь я же знаю Юрку!
– Если мотивы окажутся недостаточными, партгруппа может их отвергнуть. Да и после партгруппы остается комиссия партийного контроля. Но пока что никто из нас, ни я, ни ты, не вправе ставить под сомнение выводы нашего партийного бюро. А бюро исключило Гаранина как врага партии.
– Зачем же, Костя… зачем же сразу такие страшные слова?
– Женя, тебе тяжело. Поверь, и нам не легче. Но ты понимаешь сама: после того, что случилось, выпивать у него на квартире… Ты же сама понимаешь…
– Я думала, это в равной степени и моя квартира?
– Мы все знаем тебя, Женя, как преданного товарища… И никто из нас не сомневается: какой бы оборот ни приняло дело Гаранина, ты поступишь так, как должна поступить комсомолка.
– Конечно, я никого из вас не задерживаю, – тихо говорит Женя. – Вы совершенно правы. Только… все это свалилось на меня до того неожиданно…
– Погодите, так нельзя! – вступается Костя. Он несколько растерян. – Я думаю… чтобы тебе не остаться одной… с тобой побудут Гуга и Шура.
– Нет, ребята, спасибо, вы хорошие. Но я именно хочу побыть сейчас одна. Мне надо подумать… Я же должна понять. Идите, товарищи!
– Нет, Женечка, мы с Шурой останемся.
– Поймите, девушки, мне хочется побыть одной. Идите.
– Ты не сердишься на нас, Женя?
– Ну, что ты, Петя? Разве я не понимаю? Я все понимаю. Просто мне сейчас немного трудно. В большом несча-тье человек всегда до того одинок…
– У тебя, Женя, много товарищей, которые тебя по-настоящему любят и в тяжелую минуту всегда с тобой. Если бы у меня не было надежды, что все еще как-то выяснится и обернется по-другому, я бы первый предложил тебе: иди, Женя, с нами! В коллективе всегда легче.
– Спасибо, Костя, за хорошее слово. Я тоже думаю, что все это еще выяснится.
– До свидания, Женечка.
Они уже в коридоре. Как они тихо идут! Ни смеха, ни голосов, ни привычного грохота по лестнице. Как с похорон… Вот их уже нет. Хлопнула дверь внизу. «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути…»
3
Теперь она совсем одна. На столе наполовину опорожненные графины, серебристая пробка от шампанского «Баян», кусок селедки на вилке, неоткрытая банка налимьей печенки, окурки, дым.
«Что ж это такое? Как же быть?»
Она бродит по комнате, натыкаясь на стулья. Беспомощно хрустят пальцы, и прямая складка на лбу обозначается все глубже и глубже. Уже час ночи. Заседание, наверное, давно кончилось. Почему все еще нет Юрки?
Лихорадочно долго стучит она по рычагу телефона. Толцыте и отверзется вам.
– Алло! Пожалуйста, квартиру Филиферова! Арсений, это ты? Говорит Женя! Арсений, мне необходимо тебя видеть. Сейчас же! Если можешь, зайди ко мне. Или я к тебе сейчас зайду… Да, знаю уже обо всем. Вернее, ничего не знаю, ничего. Скажи, у вас давно кончилось заседание? Уже больше часа? Нет, не приходил. Ты не знаешь, где он?… Значит, придешь? Хорошо, я тебя жду. Только, пожалуйста, сейчас же.
Трубка, покачиваясь, повисла на крючке рычага.
Минут через десять в комнату стучит Филиферов. Дверь отпирает Женя. Она спокойна и сдержанна. Так по крайней мере кажется ей самой. Но Филиферов видит: на Жене лица нет: «Как человек может измениться за каких-нибудь полчаса! Уф! Нелегкое дело! Здорово, видно, любит своего Юрку».
– Гаранин не приходил?
– Нет. Не знаю сама, где его искать. Арсений, я так боюсь!
– Ну вот еще, какие пустяки! – успокоительным басом ворчит Филиферов. Он долго возится в поисках стула, который тут, под рукой. – Гаранин не ребенок, чтобы делать глупости. Бродит, наверно, где-нибудь по улице. Трудно после такой вещи сразу вернуться домой…
Филиферов вытирает платком больные красные веки У него давнишний конъюнктивит. Стоит ему понервничать – и веки начинает щипать. После сегодняшней бани на бюро щиплет, нет сил.
Он достает пачку папирос «Бокс» и долго раскуривает папиросу. Спички гаснут, как на дожде.
Наконец Женя не выдерживает:
– Объясни мне, Арсений! Скажи! В чем тут дело? Неужели ты считаешь Юрку троцкистом? Ведь это нелепо!
– Во-первых, к твоему сведению, я за исключение Гаранина не голосовал…
– А кто выдвинул против него такое обвинение? Нельзя же такими вещами бросаться без всякого основания!
– Кто выдвинул, безразлично. Докладывать о том, что происходит у нас на бюро, я тебе не обязан, да и не имею права. А основания были. Если подходить со стороны, пожалуй и достаточные основания.
– Но какие же, какие? Это, я думаю, не секрет?
– Во-первых, Грамберг. Кто знал, что Грамберг – троцкист? Никто. Скрыл, подлец, перед партией. Твердокаменным большевиком прикидывался. Никто из нас его не раскусил. А оказывается, два раза исключался из партии. Ре-лих разоблачил его в лоск. Прижал к стенке, деваться некуда. Ну, а Гаранин, сама знаешь, поддерживал с Грамбергом весьма близкие отношения.
– Но ведь все вы поддерживали с Грамбергом близкие отношения. Сам говоришь, никто не знал о его троцкистском прошлом. И Релих, наверное, не знал, раз не разоблачил его раньше. Откуда же Юрка мог знать?
– Поддерживать-то поддерживали, но не все печатали его троцкистские статейки. А Гаранин напечатал.
– Какие статейки? Когда?
– Ты, Женя, успокойся. Нельзя так волноваться. Говорю тебе: я лично не думаю, чтобы Гаранин делал это сознательно. Но против факта не попрешь. Напечатал на прошлой шестидневке. По поводу отмены хлебных карточек. Грамберг утверждает в этой статейке, что введение у нас карточной системы было следствием бессилия партии в борьбе с кулаком. Конечно, говорит он об этом в завуалированной форме, но смысл несомненно такой. Все мы это проглядели. А теперь перечитываешь и хлопаешь себя по лбу.
– Но ведь ты сам говоришь: все это проглядели, не один Гаранин!
– А ты думаешь, мне выговора не влепили? Сам голосовал.
– Но почему же Юрку…
– За газету непосредственно отвечает Гаранин. Будь только этот случай, наверняка отделался бы строгим выговором. Ну, сняли бы с газеты…
– А разве еще что-нибудь?
Филиферов кивает головой. Ах, как щиплет глаза. Может, это от дыма? Ну, и накурено же здесь!
– В передовой самого Гаранина очень скользкое место. Доказывает он там, что заводская молодежь значительно резче реагирует на неполадки производства, чем старики, даже старики из руководящих. Дескать, те успели свыкнуться с неполадками. Поэтому к сигналам молодежи всем нам очень и очень надо прислушиваться…
– Ну, а разве это неправильно? Что ж тут такого?
– Раз «всем нам», значит, и партийной организации, и всей нашей партии, и «старикам из руководящих», как там сказано. И что же это иное, если не старая троцкистская теория барометра?
– Но ведь Юрка вовсе этого не хотел сказать! Просто неудачно выразился.
– В политическом словаре нет такого термина: «неудачно выразился». Гаранин – парень достаточно грамотный, чтобы выражаться удачно.
– Но ведь ты тоже этого не заметил?
– Вот и бьют за то, что не заметил. Скорее всего снимут и пошлют на низовую работу.
– И это все обвинения?
– Нет, не все. Когда Гаранин в прошлом году учился в КИЖе, был там у них один преподаватель, некто Щуко. Сейчас арестован. Гаранин работал у него в семинаре. Сам в этом признался на прямой вопрос Релиха. Говорит, на дом к нему заходил раза два за книжками. А потом ни с того ни с сего бросил КИЖ и вернулся обратно на завод… Ну вот, одним словом, эта связь со Щуко, внезапное возвращение на завод… Завод наш оборонный… К тому же, говорят, Гаранин когда-то – я, между прочим, об этом не знал – не то выходил, не то заявлял о своем выходе из комсомола. Словом, одно к одному…
– Но ведь Юрка-то тут ни при чем! Как вы можете смешивать его?
– Да ты успокойся, успокойся, – мягко повторяет Филиферов. – Глаза щиплет нестерпимо. Вот накурили! – Арсений подходит к окну и открывает форточку. – Ты ничего, не простудишься? А то накинь на себя что-нибудь.
Но она не слышит его слов.
– Скажи мне, Арсений! Вот ты лично, ты веришь в виновность Юрки? Ты ведь понимаешь, что исключили его зря? Что же ты намерен предпринять, чтобы исправить эту ошибку? – И, не дожидаясь его ответа: – Надо немедленно, немедленно телеграфировать Карабуту! Пусть приезжает сейчас же, сейчас же!
Она замолкает, сообразив, что допустила оплошность. Филиферов может обидеться: как будто в отсутствие Кара-бута он сам ничего предпринять не в состоянии. И Женя тут же добавляет, чтобы загладить неловкость:
– Ведь тебе самому легче будет.
– Карабуту я телеграмму уже послал, сразу после заседания. Все равно отпуск его пропал. Придется ему расхлебывать эту кашу.
– Когда он сможет быть здесь?
– Дней через пять-шесть, не раньше.
– А можно до его приезда как-нибудь оттянуть, не ставить этот вопрос на партийном собрании?
– Что ты, шутишь? За такие вещи распускают все бюро.
– Что же тогда делать?
– Завтра съезжу в крайком. Попрошу Адрианова, чтобы меня принял. Изложу ему все как есть. Он может выделить дело Гаранина для доследования или вообще отменить решение бюро… Ну вот, так и скажи Гаранину. Пусть повременит психовать. – Филиферов устало поднимается. – Знаешь что, надень-ка на себя пальтецо и выгляни на улицу. Гаранин наверняка бродит где-нибудь тут, поблизости. Забери его домой. Я пойду прилягу. Голова болит. Завтра – День ударника, дел не оберешься…
Они расходятся на углу. Под калошами Филиферова хрустит снег. Из окна поблизости долетает истерический вопль патефона: «Сердце, тебе не хочется покоя!…» Ой, и как еще хочется… Порошит снег. Завтра разговор с Адриановым. Нечего сказать, веселое начало нового года.
4
…А снег кружится, легкий, веселый, – столько снега и в ночь не приснится. И снежинки садятся, как пчелы, на ее золотые ресницы…
Она идет быстро, озираясь по сторонам и взволнованно заглядывая в лица прохожих. Уже раз и другой ей ответили грубой шуткой. Вот впереди человек. Идет ссутулившись. Юркина походка. Черное пальто с меховым воротником. Она нагоняет его у фонаря и порывисто прижимается к его плечу. Незнакомое усатое лицо смотрит на нее осуждающе-укоризненно.
– Простите, я ошиблась, – лепечет она в испуге и продирается дальше сквозь хлопья, как сквозь березовую чащу.
Слезы медленно наплывают к горлу. «Где же искать? Может, пойти в больницу? Он такой сумасшедший!… О-о! Только бы не это!»
А снег идет. Большие башенные часы в городе Санта-Рита по-прежнему показывают 8.26. На шахте «Баська», у ворот, по-прежнему толпятся женщины. На шахте темно и тихо. Только в одном здании ярко горит свет. Это добровольцы-кочегары поддерживают работу котельного отделения, чтобы товарищи под землей могли погреться у паровых труб… В городе Саарбрюккене, в морге, лежит рабочий Люксембургер. «Хе-хе! Мы ему поставили визу на его французский паспорт!» С вечера принесли сюда еще четверых. «Здесь им никто не помешает, могут устроить небольшое заседание своего революционного комитета. Хайль Гитлер! Немецкий Саар навсегда останется германским!»
А Женя сворачивает в утлый лесок, он же парк культуры и отдыха. «Советский рабочий на зависть всем работает не десять часов, а семь…» Петькины плакаты забрели даже сюда и размокшими буквами веют над аллеей.
У фонаря на скамейке сидит мужчина. На кепке большой снеговой блин, на плечах снеговые эполеты. Скамейка мягко обита снегом. Мужчина закуривает папиросу от папиросы.
– Юрка! Я тебя всюду ищу! Как ты можешь! Пойдем скорее домой. Даже не подумать обо мне!…
Он неохотно встает. Она отряхивает с него снег. Берет под руку и уводит. Он здесь, живой, какое счастье!
Он идет послушно, как слепой. Она прижимается к нему крепко, как можно крепче. Он ведь, наверное, озяб. И ей хочется сказать что-нибудь такое, от чего бы ему сразу стало тепло и спокойно. Но слов таких нет. И только на ухо, как признание, чтобы никто не расслышал:
– Я так волновалась!…
Наконец-то они дома. С порога взгляд ее падает на стол, на недопитые стопки, на разбросанные конфеты «Джаз». И ей почему-то неловко. Она кидается убирать со стола. Или нет!
– Ты ведь озяб! Я тебе сейчас подогрею чай. Или, знаешь что, выпей немножко водки. Ну, выпей, я тебя прошу! Сразу согреешься.
Он сидит как истукан. Опять тянется за папироской. А ей уже стыдно за свои слова. Все это не то! И вдруг – из глаз слезы. Уткнулась мокрым лицом в его колени. Плечи вздрагивают.
– Юрка!…
Но уже через минуту: «Что я делаю! Разве так надо?».
И нет больше слез. Глаза сухи, лицо напряженно-спокойно.
– Слушай, Юрка! Я только что говорила с Филиферовым. Он послал молнию Карабуту. Через два-три дня Кара-бут будет здесь. Завтра Арсений идет на прием к Адрианову. Собирается говорить по твоему вопросу. Адрианов наверняка отменит решение бюро. Ничего страшного еще нет. Нельзя же сразу так поддаваться! Ну, запишут тебе выговор. Большое дело!
Час спустя они сидят за столом. Гаранин маленькими глотками пьет горячий чай, закусывая его папиросой.
– Филиферов – шляпа. Релих ясно куда гнет. Хочет добиться снятия Карабута.
– Да, но ведь Карабут действительно проглядел Грамберга?…
– Все мы его проморгали. Один Релих докопался, факт. Кто-то из его товарищей работал в двадцать пятом году с Грамбергом в Узбекистане и присутствовал, когда того исключали из партии. Релих случайно разузнал. Это у него против Карабута козырь бесспорный. Да тут еще подвернулся я: прошляпил грамберговскую статейку… Теперь у него все козыри на руках: Карабут окружил себя подозрительными людьми, доверил им газету, опирался на них в своей борьбе с дирекцией. Тут даже Адрианов не станет брать Карабута под защиту – дело предрешенное…
– Но ведь Арсений завтра будет у Адрианова и расскажет ему обо всем. Он же был против твоего исключения.
– Э, тоже нашла защитника – Филиферов! Во-первых, Филиферов не голосовал против моего исключения. Он только воздержался. Дескать, надо еще это дело доследовать. А во-вторых, Филиферов испокон веков – релиховский человек. Релих всегда вытаскивал его за уши. Карабут провел его во вторые секретари, чтобы прекратить сплетни на заводе, будто райком на ножах с дирекцией.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29