известные писатели скромненько стояли в очередях, чтобы сегодня выкупить хлеб по завтрашнему талону; где на рынке красивые женщины торговали своим барахлишком, наспех выменивали постельное белье, облезлые муфты и нелепые вечерние платья на стакан меда, конскую колбасу «казы» и топленое масло, чтобы прокормить своих прозрачных от постоянного голода детенышей.
Госпитальные интенданты и разная административно-хозяйственная шушера через подставных лиц спекулировали яичным порошком, туалетным мылом, папиросами «Дели», американским шоколадом, спиртом.
Околобазарная шпана заводила игру в «три листика», начисто обирала аульных казахов в огромных лисьих треухах и стеганых халатах.
По вечерам ходячие раненые из госпиталей расползались по всему городу. Они возвращались в свои палаты только под утро. От них пахло водкой, дешевой губной помадой и резким одеколоном «Ала-Тоо» местного производства. Эти загипсованные, с заскорузлыми пятнами крови на повязках, с костылями и палками, с замотанными в бинты физиономиями, где зачастую оставались открытыми только край щеки, рот и один глаз, – но ходячие, самостоятельно передвигающиеся, выплескивали на лежачих сопалатников, прикованных к госпитальным койкам, красочные, циничные и бесстыдные рассказы о своих ночных похождениях со множеством фантастических подробностей, разухабистым враньем и жалкой лихостью. Понимание того, что большая часть этих историй соткана воспаленным воображением рассказчиков, не избавляло лежачих раненых от нервного и завистливого возбуждения.
А за госпитальными стенами по одну сторону в холодное синее небо уходили поразительной красоты белоснежные горы, от подножия которых стекали вниз к долине нескончаемые яблоневые сады. По другую сторону госпиталя лежал рассеченный полутемными улицами на геометрические квадраты кварталов переполненный ноев ковчег военного времени. В саманно-глинобитных пристройках к хозяйским домам под одной крышей ютились пять-шесть эвакуированных семей. Человек по полтораста – двести жили в фойе и залах бывших кинотеатров. Жизнь и быт каждого ограничивались тремя-четырьмя квадратными метрами пола и немудрящими занавесками вместо стен. А над всеми этими человеческими зыбкими сотами был один потолок на всех – расписанный картинами из светлой довоенной жизни: встреча героев-папанинцев, перелет Чкалова через Северный полюс, радостные лица представителей всех республик, утопающих в изобилии гигантских овощей, фруктов, за которыми на втором плане слева паслись тучные стада, а с правой стороны новенькие сверкающие колесные тракторы стройными рядами вспахивали залитые солнцем колхозные нивы...
Десятки тысяч беженцев населяли этот город.
Каждый день от пакгаузов «Алма-Ата-2 Товарная» на фронт уходили эшелоны с продовольствием и новобранцами... Полуголодные казахские девочки вместе с эвакуированными лейтенантскими женами строчили армейские ватники и двупалые байковые рукавицы, чтобы зимой можно было стрелять, не снимая их с рук...
Заводишко, раньше выпускавший кетмени, косы, грабли и бороны, был для таинственности переименован в «военный завод № 3». Он стал делать из обычных грузовиков так называемые «водомаслогрейки» для боевых самолетов, снаряды для семидесятишестимиллиметровых орудий и взрыватели для осколочных гранат Ф-1.
На Объединенной киностудии день и ночь творили наивные и глуповатые «фронтовые киносборники», выстроенные по принципу легенд о замечательном казаке Козьме Крючкове времен Первой мировой войны.
А за стеной, в соседнем павильоне, Сергей Эйзенштейн снимал «Ивана Грозного».
В помещении Казахского драматического театра Вера Марецкая играла Мирандолину в «Трактирщице». По госпиталям, прямо среди коек в палатах тяжелораненых, Бабочкин и Блинов играли сценки из кинофильма «Чапаев», Чирков – знаменитый Максим – пел под свою гитару надтреснутым тенорком «Крутится, вертится шар голубой...». Мелодекламации Лидии Атманаки сводили с ума санитарок и поварих, нянечек и раненых, врачей и представителей местной казахской власти:
Но однажды весной лейтенант молодой,
Покупая цветы в магазине,
Взглядом, полным огня, посмотрел на меня
И унес мое сердце в корзине...
Зайдите на цветы взглянуть -
Всего одна минута!
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта...
А после концерта – в кабинете начальника суп из черепахи и тушеный кролик с серыми макаронами. Банкетик! И само собой, гонорар со склада ПФС, что значит «продовольственно-фуражное снабжение», – по килограмму ячневой или пшенной крупы, по бутылке хлопкового масла.
В оперном театре перед спектаклем и в антрактах без всяких карточек и талонов продавались жаренные черт знает на чем пирожки с луком и знаменитое «суфле» из солодового молока и свекловичного сахара. Оно было липким, сладким и на пару часов давало ощущение булыжной сытости...
Была в Алма-Ате польская военная миссия. Она помещалась в центре города, в обшарпанной двухэтажной гостинице со странным названием «Дом Советов», и занимала несколько лучших номеров.
Когда Станишевский выписался из госпиталя, он был туда приглашен. Там по приказу польского командования ему было присвоено очередное звание поручика, а по представлению советского командования вручен орден Отечественной войны второй степени.
Торжественная часть закончилась скромной пирушкой во славу польского оружия, в память и во здравие всех поляков – участников французской и русской революций. Говорились тосты за польских летчиков и пехотинцев, сражавшихся в Англии и Норвегии, Африке и Франции, за движение Сопротивления в родной Польше и за поляков, вставших в один строй с русскими братьями против общего ненавистного врага – гитлеровцев...
На следующее утро Анджей проснулся в небольшом захламленном гостиничном номере. Рядом с ним спала маленькая миловидная блондинка со скорбными складочками у рта. Он тихо встал, неслышно оделся, пытаясь сообразить, кто эта женщина и как он тут оказался. И только когда увидел ее платье, аккуратно висящее на гвозде, вбитом прямо в дверь, вспомнил. В этом черном, расшитом стеклярусом и фальшивыми бриллиантами вечернем платье прекрасно пела одна эвакуированная артистка ростовской эстрады, которую звали... Вот как ее звали, Анджей и не вспомнил.
Он вышел в гостиничный коридор, притворил за собой дверь, и вдруг ему до боли в сердце, до слабости в ногах захотелось увидеть ту женщину – из медсанбата, хирурга, старшего лейтенанта Васильеву. Ее звали Екатерина. Екатерина Сергеевна. Увидеть ее, упасть перед ней на колени, зарыться лицом в ее руки, целовать их, бормотать нелепые, ласковые слова, заглядывать в глаза снизу вверх...
Он даже задохнулся от неожиданности! Почему? Откуда такое? Ведь ничего не было сказано, ни одного лишнего взгляда... Да и видел он ее всего одни сутки – с того момента, когда очнулся от наркоза, и до отправки в стационар. Ну передала ему записку от того русского паренька, который вытащил его из боя, – так это могла сделать любая... Ну погладила по щеке, когда его на носилках запихивали в медсанбатовский фургон... Так она всех раненых так провожает. Какого черта?! Почему ему вдруг показалось, что он просто не может без нее жить?..
Спустя две недели, преодолев три тысячи восемьсот километров самыми разными способами передвижения, он вернулся на фронт и, еще не появляясь в расположении своей дивизии, разыскал этот русский медсанбат, который не давал ему покоя теперь ни днем ни ночью.
Через старшину – дежурного фельдшера он вызвал старшего лейтенанта Васильеву Екатерину Сергеевну.
– Капитана Васильеву. Она теперь капитан медицинской службы... – мрачно поправил Станишевского огромный пожилой старшина и ушел.
Васильева выскочила на крыльцо в валенках, накинутом на плечи полушубке, кутаясь в обычный бабский пуховый платок. Увидела Станишевского, сразу узнала его и рассмеялась:
– Что, братец кролик, ожил? Быстро тебя на ноги поставили!..
Анджей не принял ее шутливого тона и сразу, с места в карьер, заявил, что любит ее и, кажется, не представляет себе без нее дальнейшей жизни.
Несколько секунд Васильева внимательно разглядывала Станишевского, затем улыбнулась, взяла за болтающиеся «уши» теплой зимней шапки, притянула к себе и поцеловала его в нос:
– Пупсик, я очень рада, что тебе это только «кажется». Это не смертельно. Свежий воздух, нормальное питание, крайняя осторожность в общении с местным дамским населением, – немцы здесь оставили уйму венерических, – и все пройдет! Если же эта маленькая постгоспитальная истерика примет более серьезные формы – приезжай. Я тебя вылечу. Потому что серьезная влюбленность может иметь чисто инфекционные последствия. А я совершенно не собираюсь этим болеть вместе с тобой. Понял?
– Нет, – упрямо сказал Станишевский.
– Тоже ничего страшного, – легко сказала Васильева. – Поймешь. А теперь чеши за мной, у меня есть для тебя маленький сюрприз. Вытри ноги!
И привела его в палату легкораненых, где «по случаю сквозного пулевого ранения левого бедра» самозабвенно лупил костяшками домино его спаситель – Валерка Зайцев...
За пятнадцать месяцев, отделявших их от совместного наступления на районы Польского Поморья, судьба сводила их еще несколько раз. За это время Зайцев успел получить орден Красного Знамени и внеочередное звание старшего лейтенанта за участие в одной очень рискованной вылазке, где его обычная наглость и поразительное везение решили успех дела и оставили его в живых.
Последние шестьдесят дней дивизия полковника Сергеева, где служили Зайцев и Васильева, была просто напросто придана Первой армии Войска Польского и взаимодействовала с польской дивизией генерала Голембовского на одних и тех же участках, в одном и том же направлении. Анджей Станишевский, уже в чине капитана, командовал ротой автоматчиков.
Бои шли тяжелые – мгновенные броски, ночные молниеносные передвижения частей, огромные потери. Поляки и русские буквально валились с ног от изнеможения. Поэтому Станишевский, хотя и знал, что медсанбат Васильевой находится где-то совсем рядом, так и не сумел ее повидать за эти последние два месяца...
Тридцатого марта 1945 года на Рыночной площади маленького польского городка шел торжественный молебен. Службу вел бывший командир минометной роты, ныне капеллан пехотной дивизии Первой армии Войска Польского майор Якуб Бжезиньский, облаченный в одежды католического ксендза.
Перед ним, в строгом строю, с обнаженными головами, стояла дивизия Голембовского вместе со своим сорокалетним генералом и замполитом – подполковником Юзефом Андрушкевичем, двадцати восьми лет от роду.
За спинами польского воинства толпились несколько сотен местных жителей. Из окон домов и с балконов свисали красно-белые польские флаги. По улочкам, прилегающим к площади, на звучный напевный голос военного ксендза стекался народ. Женщины плакали.
В кузове «студебекера» с откинутыми бортами стоял походный алтарь. Чуть впереди, почти у самого края кузовной площадки, перед микрофоном «мощной говорящей установки», которая утром на вокзале заставила немцев сложить оружие, стоял капеллан Куба Бжезиньский и срывающимся от волнения голосом, в котором не было ни малейшего наигрыша, говорил о том, что если всегда за все справедливые свершения обычно люди благодарили Бога, то сегодня Господь Бог сам приносит благодарность своим верующим за долгожданное освобождение и возвращение исконно польских земель своему государству, своему народу... Нет предела Божьей скорби о павших в боях, нет большего желания у Бога, чем желание помочь страждущим и исцелить раненых, нет большего счастья у Всевышнего, когда со своих заоблачных высот он видит поистине братский союз двух народов – России и Польши! Ибо только в таком единении можно прийти к окончательной победе и восстановить мир на земле!
В уважительном молчании стояли несколько смущенные русские, вслушиваясь в голос капеллана, пытались понять, хотя бы по знакомым славянским созвучиям, о чем говорит этот военный священник, у которого из-под католического облачения откровенно выглядывали армейские яловые сапоги.
Из переулка на малом ходу, негромко урча двигателем, на площадь выкатилось самоходное орудие СУ-76. На пушке у него висел огромный венок из елового лапника, а по борту было написано большими белыми буквами: «Иван Лагутин». По всей вероятности, самоходка хотела пересечь плошадь и двигаться дальше по каким-то своим самоходным делам. Но от группы советских солдат и офицеров неторопливо отделился огромный толстый пожилой медсанбатовский старшина Степан Невинный и пошел навстречу бронированному чудовищу.
Люк механика-водителя был открыт. Оттуда выглядывала любопытная измазанная мальчишечья физиономия в шлемофоне.
Невинный подошел вплотную и уперся в броню своими лапищами. Механик-водитель испуганно затормозил. Старшина показал ему кулак величиной со средний арбуз и скрестил руки над головой: дескать, глуши двигатель. Водитель немедленно выключил двигатель, и уже ничего не могло помешать торжественному богослужению.
Невинный презрительно оглядел экипаж, рассевшийся на башне, и покрутил пальцем у виска.
– Остолопы нахальные, – негромко сказал он. – Разъездились.
Но в это время молебен закончился, послышались отрывистые команды на польском языке, и воинство стало натягивать на головы шапки-ушанки, конфедератки, пилотки.
Строй сломался, поляки сразу же смешались с россиянами, где-то уже пошли фляжки по кругу, кто-то из запасливых «стариков» польской дивизии волок через площадь отощавшую покорную корову, на шее у которой висел карабин ее нового неожиданного хозяина...
Опасливо поглядывая на огромного Невинного, механик-водитель самоходки завел двигатель и осторожно стал пробираться сквозь толпу, время от времени оскальзываясь траками своих гусениц о каменную брусчатку старой Рыночной площади, выложенную лет четыреста тому назад...
Якуб Бжезиньский подобрал свои священные одежды и спрыгнул со «студебекера». Его сразу же окружили несколько польских офицеров, среди которых был и Анджей Станишевский. Он помог Бжезиньскому снять католическую рясу, под которой у него оказался нормальный военный мундир с майорскими погонами, крестом, медалями и советским орденом Красной Звезды. Только на воротнике, где обычно прикрепляются эмблемы рода войск, у капеллана были маленькие католические крестики.
– Спасибо, Куба, – тихо сказал Станишевский. – У меня в горле прямо комок стоял...
Капеллан поднял на Станишевского растерянные влажные глаза.
– Знаешь... – сказал он и откашлялся. – Я когда все вот это увидел... – Он показал на балконы домов с флагами и людьми, обвел глазами забитую народом площадь. – Я когда вот это все увидел, я сам чуть не расклеился, – повторил Бжезиньский.
Голос у него перехватило, он снова откашлялся и сипло спросил:
– Закурить есть?
Станишевский достал сигареты. Руки капеллана тряслись от волнения, он никак не мог вытащить сигарету из пачки и виновато улыбался.
В это время через площадь из какого-то переулка вылетел «додж» – три четверти с красным крестом на борту. В нем рядом с шофером сидела Екатерина Сергеевна Васильева – майор медицинской службы, старший хирург отдельного санитарного батальона Красной Армии. Сзади нее сидели две молоденькие сестрички с тюками только что полученного перевязочного материала.
Васильева внимательно вглядывалась в толпу, кого-то искала. И вдруг увидела пожилого старшину Степана Невинного.
Старшина стоял в окружении нескольких солдат и штатских и внимательно слушал старенького, аккуратно одетого поляка, который рассказывал, наверное, что-то печальное, потому что у всех стоящих вокруг были грустные лица. А неподалеку от них маленький бродячий оркестрик настраивал свои немудрящие инструменты.
– Невинный! – крикнула Васильева и повернулась к шоферу: – Тормози! Невинный, черт бы тебя побрал! Иди сюда!..
Старшина мгновенно пожал руку польскому старичку и побежал к «доджу».
– Где ты шляешься?! Тебя с собаками не сыщешь!
– Ох, Екатерина Сергеевна... Товарищ майор!.. Здесь такое было, – с ласковым восхищением проговорил Невинный. – Товарищ майор Бжезиньский... Помните, командир минометчиков? В начале сорок четвертого у нас лежал... Так он у них теперь – «батюшка»! И все – честь по чести! Так службу вел, ну просто...
– Тебе-то что? Ты что, верующий, что ли?!
– Да ведь как сказать... Когда за две войны тебя не зацепит ни разу, поневоле во что-нибудь поверишь, – улыбнулся Невинный.
– Садись в машину немедленно! Нам еще хозяйство разворачивать на новом месте... И так времени нет ни черта, а ты здесь лясы точишь с местным населением!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Госпитальные интенданты и разная административно-хозяйственная шушера через подставных лиц спекулировали яичным порошком, туалетным мылом, папиросами «Дели», американским шоколадом, спиртом.
Околобазарная шпана заводила игру в «три листика», начисто обирала аульных казахов в огромных лисьих треухах и стеганых халатах.
По вечерам ходячие раненые из госпиталей расползались по всему городу. Они возвращались в свои палаты только под утро. От них пахло водкой, дешевой губной помадой и резким одеколоном «Ала-Тоо» местного производства. Эти загипсованные, с заскорузлыми пятнами крови на повязках, с костылями и палками, с замотанными в бинты физиономиями, где зачастую оставались открытыми только край щеки, рот и один глаз, – но ходячие, самостоятельно передвигающиеся, выплескивали на лежачих сопалатников, прикованных к госпитальным койкам, красочные, циничные и бесстыдные рассказы о своих ночных похождениях со множеством фантастических подробностей, разухабистым враньем и жалкой лихостью. Понимание того, что большая часть этих историй соткана воспаленным воображением рассказчиков, не избавляло лежачих раненых от нервного и завистливого возбуждения.
А за госпитальными стенами по одну сторону в холодное синее небо уходили поразительной красоты белоснежные горы, от подножия которых стекали вниз к долине нескончаемые яблоневые сады. По другую сторону госпиталя лежал рассеченный полутемными улицами на геометрические квадраты кварталов переполненный ноев ковчег военного времени. В саманно-глинобитных пристройках к хозяйским домам под одной крышей ютились пять-шесть эвакуированных семей. Человек по полтораста – двести жили в фойе и залах бывших кинотеатров. Жизнь и быт каждого ограничивались тремя-четырьмя квадратными метрами пола и немудрящими занавесками вместо стен. А над всеми этими человеческими зыбкими сотами был один потолок на всех – расписанный картинами из светлой довоенной жизни: встреча героев-папанинцев, перелет Чкалова через Северный полюс, радостные лица представителей всех республик, утопающих в изобилии гигантских овощей, фруктов, за которыми на втором плане слева паслись тучные стада, а с правой стороны новенькие сверкающие колесные тракторы стройными рядами вспахивали залитые солнцем колхозные нивы...
Десятки тысяч беженцев населяли этот город.
Каждый день от пакгаузов «Алма-Ата-2 Товарная» на фронт уходили эшелоны с продовольствием и новобранцами... Полуголодные казахские девочки вместе с эвакуированными лейтенантскими женами строчили армейские ватники и двупалые байковые рукавицы, чтобы зимой можно было стрелять, не снимая их с рук...
Заводишко, раньше выпускавший кетмени, косы, грабли и бороны, был для таинственности переименован в «военный завод № 3». Он стал делать из обычных грузовиков так называемые «водомаслогрейки» для боевых самолетов, снаряды для семидесятишестимиллиметровых орудий и взрыватели для осколочных гранат Ф-1.
На Объединенной киностудии день и ночь творили наивные и глуповатые «фронтовые киносборники», выстроенные по принципу легенд о замечательном казаке Козьме Крючкове времен Первой мировой войны.
А за стеной, в соседнем павильоне, Сергей Эйзенштейн снимал «Ивана Грозного».
В помещении Казахского драматического театра Вера Марецкая играла Мирандолину в «Трактирщице». По госпиталям, прямо среди коек в палатах тяжелораненых, Бабочкин и Блинов играли сценки из кинофильма «Чапаев», Чирков – знаменитый Максим – пел под свою гитару надтреснутым тенорком «Крутится, вертится шар голубой...». Мелодекламации Лидии Атманаки сводили с ума санитарок и поварих, нянечек и раненых, врачей и представителей местной казахской власти:
Но однажды весной лейтенант молодой,
Покупая цветы в магазине,
Взглядом, полным огня, посмотрел на меня
И унес мое сердце в корзине...
Зайдите на цветы взглянуть -
Всего одна минута!
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта...
А после концерта – в кабинете начальника суп из черепахи и тушеный кролик с серыми макаронами. Банкетик! И само собой, гонорар со склада ПФС, что значит «продовольственно-фуражное снабжение», – по килограмму ячневой или пшенной крупы, по бутылке хлопкового масла.
В оперном театре перед спектаклем и в антрактах без всяких карточек и талонов продавались жаренные черт знает на чем пирожки с луком и знаменитое «суфле» из солодового молока и свекловичного сахара. Оно было липким, сладким и на пару часов давало ощущение булыжной сытости...
Была в Алма-Ате польская военная миссия. Она помещалась в центре города, в обшарпанной двухэтажной гостинице со странным названием «Дом Советов», и занимала несколько лучших номеров.
Когда Станишевский выписался из госпиталя, он был туда приглашен. Там по приказу польского командования ему было присвоено очередное звание поручика, а по представлению советского командования вручен орден Отечественной войны второй степени.
Торжественная часть закончилась скромной пирушкой во славу польского оружия, в память и во здравие всех поляков – участников французской и русской революций. Говорились тосты за польских летчиков и пехотинцев, сражавшихся в Англии и Норвегии, Африке и Франции, за движение Сопротивления в родной Польше и за поляков, вставших в один строй с русскими братьями против общего ненавистного врага – гитлеровцев...
На следующее утро Анджей проснулся в небольшом захламленном гостиничном номере. Рядом с ним спала маленькая миловидная блондинка со скорбными складочками у рта. Он тихо встал, неслышно оделся, пытаясь сообразить, кто эта женщина и как он тут оказался. И только когда увидел ее платье, аккуратно висящее на гвозде, вбитом прямо в дверь, вспомнил. В этом черном, расшитом стеклярусом и фальшивыми бриллиантами вечернем платье прекрасно пела одна эвакуированная артистка ростовской эстрады, которую звали... Вот как ее звали, Анджей и не вспомнил.
Он вышел в гостиничный коридор, притворил за собой дверь, и вдруг ему до боли в сердце, до слабости в ногах захотелось увидеть ту женщину – из медсанбата, хирурга, старшего лейтенанта Васильеву. Ее звали Екатерина. Екатерина Сергеевна. Увидеть ее, упасть перед ней на колени, зарыться лицом в ее руки, целовать их, бормотать нелепые, ласковые слова, заглядывать в глаза снизу вверх...
Он даже задохнулся от неожиданности! Почему? Откуда такое? Ведь ничего не было сказано, ни одного лишнего взгляда... Да и видел он ее всего одни сутки – с того момента, когда очнулся от наркоза, и до отправки в стационар. Ну передала ему записку от того русского паренька, который вытащил его из боя, – так это могла сделать любая... Ну погладила по щеке, когда его на носилках запихивали в медсанбатовский фургон... Так она всех раненых так провожает. Какого черта?! Почему ему вдруг показалось, что он просто не может без нее жить?..
Спустя две недели, преодолев три тысячи восемьсот километров самыми разными способами передвижения, он вернулся на фронт и, еще не появляясь в расположении своей дивизии, разыскал этот русский медсанбат, который не давал ему покоя теперь ни днем ни ночью.
Через старшину – дежурного фельдшера он вызвал старшего лейтенанта Васильеву Екатерину Сергеевну.
– Капитана Васильеву. Она теперь капитан медицинской службы... – мрачно поправил Станишевского огромный пожилой старшина и ушел.
Васильева выскочила на крыльцо в валенках, накинутом на плечи полушубке, кутаясь в обычный бабский пуховый платок. Увидела Станишевского, сразу узнала его и рассмеялась:
– Что, братец кролик, ожил? Быстро тебя на ноги поставили!..
Анджей не принял ее шутливого тона и сразу, с места в карьер, заявил, что любит ее и, кажется, не представляет себе без нее дальнейшей жизни.
Несколько секунд Васильева внимательно разглядывала Станишевского, затем улыбнулась, взяла за болтающиеся «уши» теплой зимней шапки, притянула к себе и поцеловала его в нос:
– Пупсик, я очень рада, что тебе это только «кажется». Это не смертельно. Свежий воздух, нормальное питание, крайняя осторожность в общении с местным дамским населением, – немцы здесь оставили уйму венерических, – и все пройдет! Если же эта маленькая постгоспитальная истерика примет более серьезные формы – приезжай. Я тебя вылечу. Потому что серьезная влюбленность может иметь чисто инфекционные последствия. А я совершенно не собираюсь этим болеть вместе с тобой. Понял?
– Нет, – упрямо сказал Станишевский.
– Тоже ничего страшного, – легко сказала Васильева. – Поймешь. А теперь чеши за мной, у меня есть для тебя маленький сюрприз. Вытри ноги!
И привела его в палату легкораненых, где «по случаю сквозного пулевого ранения левого бедра» самозабвенно лупил костяшками домино его спаситель – Валерка Зайцев...
За пятнадцать месяцев, отделявших их от совместного наступления на районы Польского Поморья, судьба сводила их еще несколько раз. За это время Зайцев успел получить орден Красного Знамени и внеочередное звание старшего лейтенанта за участие в одной очень рискованной вылазке, где его обычная наглость и поразительное везение решили успех дела и оставили его в живых.
Последние шестьдесят дней дивизия полковника Сергеева, где служили Зайцев и Васильева, была просто напросто придана Первой армии Войска Польского и взаимодействовала с польской дивизией генерала Голембовского на одних и тех же участках, в одном и том же направлении. Анджей Станишевский, уже в чине капитана, командовал ротой автоматчиков.
Бои шли тяжелые – мгновенные броски, ночные молниеносные передвижения частей, огромные потери. Поляки и русские буквально валились с ног от изнеможения. Поэтому Станишевский, хотя и знал, что медсанбат Васильевой находится где-то совсем рядом, так и не сумел ее повидать за эти последние два месяца...
Тридцатого марта 1945 года на Рыночной площади маленького польского городка шел торжественный молебен. Службу вел бывший командир минометной роты, ныне капеллан пехотной дивизии Первой армии Войска Польского майор Якуб Бжезиньский, облаченный в одежды католического ксендза.
Перед ним, в строгом строю, с обнаженными головами, стояла дивизия Голембовского вместе со своим сорокалетним генералом и замполитом – подполковником Юзефом Андрушкевичем, двадцати восьми лет от роду.
За спинами польского воинства толпились несколько сотен местных жителей. Из окон домов и с балконов свисали красно-белые польские флаги. По улочкам, прилегающим к площади, на звучный напевный голос военного ксендза стекался народ. Женщины плакали.
В кузове «студебекера» с откинутыми бортами стоял походный алтарь. Чуть впереди, почти у самого края кузовной площадки, перед микрофоном «мощной говорящей установки», которая утром на вокзале заставила немцев сложить оружие, стоял капеллан Куба Бжезиньский и срывающимся от волнения голосом, в котором не было ни малейшего наигрыша, говорил о том, что если всегда за все справедливые свершения обычно люди благодарили Бога, то сегодня Господь Бог сам приносит благодарность своим верующим за долгожданное освобождение и возвращение исконно польских земель своему государству, своему народу... Нет предела Божьей скорби о павших в боях, нет большего желания у Бога, чем желание помочь страждущим и исцелить раненых, нет большего счастья у Всевышнего, когда со своих заоблачных высот он видит поистине братский союз двух народов – России и Польши! Ибо только в таком единении можно прийти к окончательной победе и восстановить мир на земле!
В уважительном молчании стояли несколько смущенные русские, вслушиваясь в голос капеллана, пытались понять, хотя бы по знакомым славянским созвучиям, о чем говорит этот военный священник, у которого из-под католического облачения откровенно выглядывали армейские яловые сапоги.
Из переулка на малом ходу, негромко урча двигателем, на площадь выкатилось самоходное орудие СУ-76. На пушке у него висел огромный венок из елового лапника, а по борту было написано большими белыми буквами: «Иван Лагутин». По всей вероятности, самоходка хотела пересечь плошадь и двигаться дальше по каким-то своим самоходным делам. Но от группы советских солдат и офицеров неторопливо отделился огромный толстый пожилой медсанбатовский старшина Степан Невинный и пошел навстречу бронированному чудовищу.
Люк механика-водителя был открыт. Оттуда выглядывала любопытная измазанная мальчишечья физиономия в шлемофоне.
Невинный подошел вплотную и уперся в броню своими лапищами. Механик-водитель испуганно затормозил. Старшина показал ему кулак величиной со средний арбуз и скрестил руки над головой: дескать, глуши двигатель. Водитель немедленно выключил двигатель, и уже ничего не могло помешать торжественному богослужению.
Невинный презрительно оглядел экипаж, рассевшийся на башне, и покрутил пальцем у виска.
– Остолопы нахальные, – негромко сказал он. – Разъездились.
Но в это время молебен закончился, послышались отрывистые команды на польском языке, и воинство стало натягивать на головы шапки-ушанки, конфедератки, пилотки.
Строй сломался, поляки сразу же смешались с россиянами, где-то уже пошли фляжки по кругу, кто-то из запасливых «стариков» польской дивизии волок через площадь отощавшую покорную корову, на шее у которой висел карабин ее нового неожиданного хозяина...
Опасливо поглядывая на огромного Невинного, механик-водитель самоходки завел двигатель и осторожно стал пробираться сквозь толпу, время от времени оскальзываясь траками своих гусениц о каменную брусчатку старой Рыночной площади, выложенную лет четыреста тому назад...
Якуб Бжезиньский подобрал свои священные одежды и спрыгнул со «студебекера». Его сразу же окружили несколько польских офицеров, среди которых был и Анджей Станишевский. Он помог Бжезиньскому снять католическую рясу, под которой у него оказался нормальный военный мундир с майорскими погонами, крестом, медалями и советским орденом Красной Звезды. Только на воротнике, где обычно прикрепляются эмблемы рода войск, у капеллана были маленькие католические крестики.
– Спасибо, Куба, – тихо сказал Станишевский. – У меня в горле прямо комок стоял...
Капеллан поднял на Станишевского растерянные влажные глаза.
– Знаешь... – сказал он и откашлялся. – Я когда все вот это увидел... – Он показал на балконы домов с флагами и людьми, обвел глазами забитую народом площадь. – Я когда вот это все увидел, я сам чуть не расклеился, – повторил Бжезиньский.
Голос у него перехватило, он снова откашлялся и сипло спросил:
– Закурить есть?
Станишевский достал сигареты. Руки капеллана тряслись от волнения, он никак не мог вытащить сигарету из пачки и виновато улыбался.
В это время через площадь из какого-то переулка вылетел «додж» – три четверти с красным крестом на борту. В нем рядом с шофером сидела Екатерина Сергеевна Васильева – майор медицинской службы, старший хирург отдельного санитарного батальона Красной Армии. Сзади нее сидели две молоденькие сестрички с тюками только что полученного перевязочного материала.
Васильева внимательно вглядывалась в толпу, кого-то искала. И вдруг увидела пожилого старшину Степана Невинного.
Старшина стоял в окружении нескольких солдат и штатских и внимательно слушал старенького, аккуратно одетого поляка, который рассказывал, наверное, что-то печальное, потому что у всех стоящих вокруг были грустные лица. А неподалеку от них маленький бродячий оркестрик настраивал свои немудрящие инструменты.
– Невинный! – крикнула Васильева и повернулась к шоферу: – Тормози! Невинный, черт бы тебя побрал! Иди сюда!..
Старшина мгновенно пожал руку польскому старичку и побежал к «доджу».
– Где ты шляешься?! Тебя с собаками не сыщешь!
– Ох, Екатерина Сергеевна... Товарищ майор!.. Здесь такое было, – с ласковым восхищением проговорил Невинный. – Товарищ майор Бжезиньский... Помните, командир минометчиков? В начале сорок четвертого у нас лежал... Так он у них теперь – «батюшка»! И все – честь по чести! Так службу вел, ну просто...
– Тебе-то что? Ты что, верующий, что ли?!
– Да ведь как сказать... Когда за две войны тебя не зацепит ни разу, поневоле во что-нибудь поверишь, – улыбнулся Невинный.
– Садись в машину немедленно! Нам еще хозяйство разворачивать на новом месте... И так времени нет ни черта, а ты здесь лясы точишь с местным населением!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28