Но что из этого следует? Не означает ли это того, что существуют два борющихся между собой миропонимания – буржуазно-народное, выражающее себя в народном языке, и аристократически-феодальное, выражающее себя в латыни и обращающееся к римской античности, – что для Возрождения характерна их борьба, а не безмятежное создание всепобеждающей культуры? Росси не умеет объяснить того, почему обращение к античности было чисто техническим элементом политики и не могло само по себе создать культуру и что как раз поэтому Возрождение неизбежно должно было завершиться Контрреформацией, то есть поражением возникшей вместе с коммунами буржуазии и победой римского начала, но теперь уже как власти пап над сознанием, и поползновениями вернуться к Священной Римской империи. Фарс после трагедии.
Во Франции литература на языке «ос» и на языке «oil» возникает в конце XII – начале XIII века, в ту пору, когда вся страна находится в состоянии брожения, благодаря тем большим политическим, экономическим и культурным переменам, о которых уже говорилось. «И хотя в Италии превращение народного языка в язык литературный запаздывает более чем на столетие, великое движение, утверждающее на обломках средневекового универсализма новую, национальную культуру, оказывается у нас, благодаря насыщенной многовековой исторической жизни наших городов, движением более богатым и многосторонним и к тому же повсеместно спонтанным и автохтонным. Однако Италии недостает дисциплинирующей силы монархии и сильных государей.
Вот почему у нас более медленно и более трудно происходит формирование именно того нового духовного мира, наиболее ярким проявлением которого оказывается литература на народном языке».
Еще один ряд противоречий. В действительности обновляющее жизнь движение после Тысячного года было в Италии более мощным, чем во Франции, и класс, несущий знамя этого движения, экономически развился в Италии раньше и сильнее, нежели во Франции. Ему удалось уничтожить господство своих противников, чего не произошло во Франции. Во Франции и в Италии история развивается по-разному. Это трюизм Росси, не умеющего указать подлинные различия развития и полагающего, будто они состоят в большей или меньшей спонтанности и автохтонности, выявить которые весьма трудно или даже вовсе невозможно. Ведь и во Франции движение не было единым, так как между Севером и Югом существовали немалые различия. Литературно они проявились в том, что на Севере имелась большая эпическая литература, а на Юге эпическая литература отсутствовала. Истоки исторических различий между Италией и Францией засвидетельствованы в Страсбургской клятве (около 841 г.), то есть в факте активного участия народа в истории (народа-войска), когда народ становится гарантом соблюдения договоров, заключенных между потомками Карла Великого; народ-войско гарантирует их, «клянясь на народном языке», то есть он вводит в национальную историю свой язык, беря на себя первостепенную политическую роль, выступая как коллективная воля, как элемент национальной демократии. Этот факт «демагогической апелляции» Каролингов к народу в осуществлявшейся ими внешней политике имеет большое значение для понимания развития французской истории и той роли, которую играла в ней монархия как национальный фактор. В Италии первые документы на народном языке – это клятвенные заверения частных лиц, подтверждающие право собственности на некоторые монастырские земли или записи антинародного характера («Traite, traite, fili de putte»). Ничего себе спонтанность и автохтонность! Монархическая оболочка, подлинная наследница римского государственного единства, меньше связывала развитие французской буржуазии, чем полная экономическая независимость, достигнутая итальянской буржуазией, оказавшейся неспособной сойти с грубо корпоративной почвы и создать свою собственную целостную, общегосударственную цивилизацию (надо посмотреть, как итальянские коммуны, отвоевывая у графа права на графские земли и присоединяя их к себе, превращались в феодальный элемент: власть, осуществлявшаяся прежде графом, осуществлялась теперь корпоративным комитетом).
Росси отмечает, что литературе на народном языке сопутствуют «современные ей и свидетельствующие о той же самой внутренней жизнедеятельности нашего народа коммунальные формы так называемого предгуманизма XIII–XIV веков» и что литература на народном языке и этот предгуманизм сменяются филологическим гуманизмом конца XIV века и Кватроченто. После чего следует вывод: «На первый, чисто поверхностный (!) взгляд современникам и их потомкам могло показаться, будто эти три факта противоречат друг другу, тогда как на самом деле в сфере культуры они представляют этапы развития итальянского духа, прогрессивные и полностью аналогичные тому, чем в сфере политической жизни была коммуна, которой соответствуют литература на народном языке и некоторые формы предгуманизма, и Синьория, литературным коррелятом которой выступает филологический гуманизм». Так все становится на свое место под глянцем весьма туманного «итальянского духа».
Вместе с Бонифацием VIII, последним из великих средневековых пап, и императором Генрихом VII закончилась эпическая борьба между двумя могучими институтами земной власти. Падение политического влияния церкви: авиньонское «рабство» и схизма. Империя как муниципальный политический авторитет умирает (бесплодные усилия Людовика Баварского и Карла IV). «Жизнь сосредоточилась в молодой и деятельной буржуазии коммун, которая укрепляла свою власть в борьбе с внешними врагами и мелким людом и, следуя по предначертанному ей пути в истории, готовилась породить или уже порождала национальные синьории».
Что еще за национальные синьории? В Италии синьории возникают совсем не так, как в других странах. В Италии они порождаются неспособностью буржуазии сохранить корпоративный строй, то есть управлять мелким людом опираясь на откровенное насилие. Во Франции же истоки абсолютизма восходят к борьбе между буржуазией и феодальными классами, борьбе, в которой буржуазия объединяется с мелким людом и крестьянством (разумеется, до известного предела). Так неужели же можно говорить о «национальных синьориях» в Италии? Какое значение имела в то время «нация»?
Росси продолжает: «Перед лицом столь значительных фактов идея, казалось воплощавшаяся в непрерывности развития империи, Церкви, римского права и еще разделявшаяся Данте, идея полного, всеобщего продолжения в жизни Средневековья всей жизни Древнего Рима уступает место идее о том, что в течение последних веков совершилась великая революция и что началась новая эра. Возникает ощущение пропасти, отделяющей новую цивилизацию от цивилизации античной. Поэтому наследие Древнего Рима не ощущается больше как имманентное повседневной жизни. Итальянцы начинают смотреть на античность как на свое собственное прошлое, восхищающее их мощью, свежестью, красотой, – прошлое, которое им надобно вернуть с помощью мысли, при помощи размышлений и ученых занятий, сделав его целью воспитания человека. Они напоминают детей, возвращающихся после долгого отсутствия к родителям, а не стариков, вспоминающих и оплакивающих годы своей юности».
Все это – самый настоящий исторический роман. Где это можно отыскать «идею о том, что совершилась великая революция» и т. д.? Росси возводит в исторический факт почерпнутые из книг анекдоты и презрение гуманиста к средневековой латыни, высокомерие утонченного барина по отношению к средневековому «варварству». Прав был Антонио Лабриола, утверждая в отрывке «От века к веку», что только во времена Французской революции ощущается разрыв с прошлым, со всем прошлым, и что это ощущение находит свое законченное выражение в попытке обновить летосчисление, введя республиканский календарь. Если бы то, чего хочется Росси, действительно существовало, переход от Возрождения к Контрреформации не произошел бы столь легко. Росси не удается освободиться от риторической концепции Возрождения, и оттого он не умеет оценить факта наличия двух течений: прогрессивного и регрессивного. Росси не в состоянии понять, что в конечном итоге это последнее течение восторжествовало, после того как исторический феномен в целом достигает своего блестящего расцвета в период Чинквеченто (но не как факт национальный и политический, а как факт по преимуществу, если не исключительно, культурный) как проявление отрыва аристократии от народа-нации, в то самое время, когда в народе вызревает реакция на этот блистательный паразитизм, реакция, облекающаяся в формы протестантской Реформации, савонаролизма с его «сжиганием сует», народного бандитизма короля Марконе в Калабрии и некоторых других движений, которые было бы интересно выявить и проанализировать хотя бы как косвенные свидетельства и улики. Сама политическая мысль Макиавелли является реакцией на Возрождение; она является настойчивым указанием на политическую и национальную необходимость снова сблизиться с народом, как это сделали абсолютистские монархии Франции, необходимость, о которой свидетельствовала популярность Валентине в Романье, вызванная тем, что он уничтожал мелких тиранов, кондотьеров и т. д.
Согласно Росси, «сознание идейного разрыва, осуществлявшегося на протяжении нескольких столетий между античностью и новой эпохой», потенциально заложено в духе Данте, но актуализируется и политически воплощается в Кола ди Риенцо, который, «наследуя мысль Данте, стремится восстановить римскость, а следовательно, и итальянскость (почему – „следовательно“? Кола ди Риенцо думал только о народе Рима как таковом) Империи и связать священными узами римского начала все итальянские народности в единую нацию, в народной культуре воплощением этого сознания оказывается Петрарка, который приветствует Кола, „нашего Камилла, нашего Брута, нашего Ромула“, и усердно трудится над изучением древности, одновременно воскрешая и одушевляя ее как поэт». (Продолжается исторический роман: какой результат имели усилия Кола ди Риенцо? Абсолютно никакого. Как можно творить историю с помощью бесплодных желаний и благих намерений? И не попахивают ли чистейшей риторикой все эти Камиллы, Бруты и Ромулы, сваленные Петраркой в одну кучу?)
Росси не удается провести четкого разграничения между среднелатинским языком и латынью гуманистической, или, как он ее именует, – филологической. Он не хочет понять, что в действительности речь идет о двух разных языках, так как языки эти выражают два разных миропонимания, в известном смысле противоположных, хотя и ограниченных кругом одной лишь интеллигенции. Он не желает понять, что предгуманизм (Петрарка) еще отличается от гуманизма, потому что «количество переходит в качество». Петрарка, можно сказать, типичен для этого перехода как писатель, пользующийся народным языком, он поэт буржуазии, вместе с тем он уже интеллектуал антибуржуазной реакции (синьории, папство) как писатель, пишущий по-латыни, как «оратор», как политический деятель. Это объясняет также феномен «петраркизма». Чинквеченто и его искусственность «петраркизм» явление чисто книжное, ибо чувства, порождавшие некогда поэзию сладостного нового стиля и самого Петрарки, не господствуют больше в общественной жизни, точно так же как в ней не господствует больше буржуазия коммун, загнанная опять в свои лавки и в приходящие в упадок мануфактуры. Политически господствует аристократия, в большинстве своем состоящая из parvenus, группирующаяся при дворах мелких государей и защищаемая отрядами наемников. Она создает культуру Чинквеченто и способствует расцвету искусства, но политически она ограничена и в конце концов попадает под чужеземное иго.
Росси, таким образом, не способен увидеть классовые причины перемещения самой ранней поэзии на народном языке из Сицилии в Болонью и в Тоскану. Он ставит на одну доску «имперский и церковный предгуманизм (в его понимании) Пьера делле Винья и маэстро Бернардо да Наполи, столь страстно ненавидимого Петраркой», «предгуманизм», «все еще коренящийся в ощущении того, что Империя продолжает жизнь древнего мира» (то есть все еще среднелатинский, подобно муниципальному «предгуманизму» веронских и падуанских филологов и поэтов, а также болонских грамматиков и риториков), и сицилийскую поэтическую школу и уверяет, будто и то и другое явление оказалось бесплодным, ибо оба они были связаны с «уже изжившим себя политическим и духовным миром». Сицилийская школа, впрочем, оказывается не вовсе бесплодной, ибо Болонья и Тоскана вдохнули «в ее голый техницизм новый дух демократической культуры». Однако справедлива ли подобная цепь объяснений? В Сицилии торговая буржуазия развилась под покровом монархии и вместе с Фридрихом II оказалась втянутой в орбиту Священной Римской империи германской нации. Фридрих в Сицилии и на юге Италии был абсолютным монархом, но вместе с тем он был также средневековым императором. Сицилийская буржуазия, подобно буржуазии французской, в культурном отношении развилась быстрее, чем буржуазия Тосканы. И сам Фридрих, и его сыновья сочиняли стихи на народном языке и в этом смысле участвовали в новом подъеме гуманизма, наступившем после Тысячного года, да и не только в этом смысле тосканская и болонская буржуазия действительно была идеологически более отсталой, чем средневековый император Фридрих II. Таковы парадоксы истории. Однако не надо фальсифицировать историю, как это делает Росси, искажая значение терминов из любви к общему тезису. Фридрих II потерпел неудачу, но в данном случае речь идет о совсем иной попытке, нежели та, которую предпринял Кола ди Риенцо, и о совершенно ином человеке. Болонья и Тоскана восприняли «голый сицилийский техницизм», исходя из совсем иного понимания истории, чем то, которое свойственно Росси: они поняли, что речь идет об «ихнем деле», но в то же время не поняли, что Энцо, хотя он и нес знамя всемирной Империи, был тоже «ихним», и потому сгноили его в тюрьме.
Росси полагает, что, в отличие от имперского и церковного предгуманизма, «в шероховатой и порой причудливой латынщине предгуманизма, расцветшего под сенью коммунальных синьорий, вынашивались (?) реакция на средневековый универсализм и стремления, по форме своей неотличимые от национальных (что это значит? Что народный язык был перелицовкой латинских форм?), вот почему новые исследователи классического мира должны были почувствовать в них предвестия того римского империализма, в котором Кола ди Риенцо грезился залог национального объединения и в котором сами эти ученые хотели видеть форму культурного господства Италии над остальным миром. Национализация (!) Гуманизма, которая в XVI веке осуществится во всех цивилизованных странах Европы, будет порождена вселенской властью культуры, нашей культуры, которая действительно возникла на основе изучения античности, но вместе с тем утвердилась и распространилась как литература на народном языке, а следовательно, как национальная итальянская литература». (Вот она, риторическая концепция, появляющаяся в самой гуще Возрождения, то, что гуманисты мечтали о культурном господстве Италии над миром, не более чем начало «риторики» как национальной формы. Вот тут то и вступает в действие истолкование «космополитической роли итальянской интеллигенции», не имеющей ничего общего с «культурным господством», национальным по своему характеру роль эта, напротив, прямое свидетельство отсутствия у культуры национального характера).
Слово «гуманист» появляется лишь во второй половине XV столетия, а в итальянском языке только в третьем десятилетии XVI века. Слово «гуманизм» – еще более позднее. В конце XIV века первые гуманисты называют свои исследования «Studia humanitatis», то есть «исследования, имеющие своей целью полное совершенствование человеческого духа и потому единственные, подлинно достойные человека. Культура для них не только знание, но также и сама жизнь. Это – доктрина, нравственность, красота, отраженная в единстве живого литературного творчества». Росси, запутавшись в противоречиях, обусловленных механистически унитарной концепцией истории Возрождения, прибегает к образам, чтобы объяснить, как гуманистическая латынь сдает позиции, пока народный язык не побеждает во всех областях литературы и «итальянский гуманизм не получает наконец свой язык, в то время как латынь сходит в могилу» (Однако не окончательно, ибо вплоть до XVIII в она сохраняется в Церкви и в науке, доказывая тем самым, каково было то социальное направление, которое всегда обеспечивало ей неприкосновенность, из светских сфер жизни латынь была изгнана только современной буржуазией, предоставившей оплакивать ее разного рода мракобесам).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Во Франции литература на языке «ос» и на языке «oil» возникает в конце XII – начале XIII века, в ту пору, когда вся страна находится в состоянии брожения, благодаря тем большим политическим, экономическим и культурным переменам, о которых уже говорилось. «И хотя в Италии превращение народного языка в язык литературный запаздывает более чем на столетие, великое движение, утверждающее на обломках средневекового универсализма новую, национальную культуру, оказывается у нас, благодаря насыщенной многовековой исторической жизни наших городов, движением более богатым и многосторонним и к тому же повсеместно спонтанным и автохтонным. Однако Италии недостает дисциплинирующей силы монархии и сильных государей.
Вот почему у нас более медленно и более трудно происходит формирование именно того нового духовного мира, наиболее ярким проявлением которого оказывается литература на народном языке».
Еще один ряд противоречий. В действительности обновляющее жизнь движение после Тысячного года было в Италии более мощным, чем во Франции, и класс, несущий знамя этого движения, экономически развился в Италии раньше и сильнее, нежели во Франции. Ему удалось уничтожить господство своих противников, чего не произошло во Франции. Во Франции и в Италии история развивается по-разному. Это трюизм Росси, не умеющего указать подлинные различия развития и полагающего, будто они состоят в большей или меньшей спонтанности и автохтонности, выявить которые весьма трудно или даже вовсе невозможно. Ведь и во Франции движение не было единым, так как между Севером и Югом существовали немалые различия. Литературно они проявились в том, что на Севере имелась большая эпическая литература, а на Юге эпическая литература отсутствовала. Истоки исторических различий между Италией и Францией засвидетельствованы в Страсбургской клятве (около 841 г.), то есть в факте активного участия народа в истории (народа-войска), когда народ становится гарантом соблюдения договоров, заключенных между потомками Карла Великого; народ-войско гарантирует их, «клянясь на народном языке», то есть он вводит в национальную историю свой язык, беря на себя первостепенную политическую роль, выступая как коллективная воля, как элемент национальной демократии. Этот факт «демагогической апелляции» Каролингов к народу в осуществлявшейся ими внешней политике имеет большое значение для понимания развития французской истории и той роли, которую играла в ней монархия как национальный фактор. В Италии первые документы на народном языке – это клятвенные заверения частных лиц, подтверждающие право собственности на некоторые монастырские земли или записи антинародного характера («Traite, traite, fili de putte»). Ничего себе спонтанность и автохтонность! Монархическая оболочка, подлинная наследница римского государственного единства, меньше связывала развитие французской буржуазии, чем полная экономическая независимость, достигнутая итальянской буржуазией, оказавшейся неспособной сойти с грубо корпоративной почвы и создать свою собственную целостную, общегосударственную цивилизацию (надо посмотреть, как итальянские коммуны, отвоевывая у графа права на графские земли и присоединяя их к себе, превращались в феодальный элемент: власть, осуществлявшаяся прежде графом, осуществлялась теперь корпоративным комитетом).
Росси отмечает, что литературе на народном языке сопутствуют «современные ей и свидетельствующие о той же самой внутренней жизнедеятельности нашего народа коммунальные формы так называемого предгуманизма XIII–XIV веков» и что литература на народном языке и этот предгуманизм сменяются филологическим гуманизмом конца XIV века и Кватроченто. После чего следует вывод: «На первый, чисто поверхностный (!) взгляд современникам и их потомкам могло показаться, будто эти три факта противоречат друг другу, тогда как на самом деле в сфере культуры они представляют этапы развития итальянского духа, прогрессивные и полностью аналогичные тому, чем в сфере политической жизни была коммуна, которой соответствуют литература на народном языке и некоторые формы предгуманизма, и Синьория, литературным коррелятом которой выступает филологический гуманизм». Так все становится на свое место под глянцем весьма туманного «итальянского духа».
Вместе с Бонифацием VIII, последним из великих средневековых пап, и императором Генрихом VII закончилась эпическая борьба между двумя могучими институтами земной власти. Падение политического влияния церкви: авиньонское «рабство» и схизма. Империя как муниципальный политический авторитет умирает (бесплодные усилия Людовика Баварского и Карла IV). «Жизнь сосредоточилась в молодой и деятельной буржуазии коммун, которая укрепляла свою власть в борьбе с внешними врагами и мелким людом и, следуя по предначертанному ей пути в истории, готовилась породить или уже порождала национальные синьории».
Что еще за национальные синьории? В Италии синьории возникают совсем не так, как в других странах. В Италии они порождаются неспособностью буржуазии сохранить корпоративный строй, то есть управлять мелким людом опираясь на откровенное насилие. Во Франции же истоки абсолютизма восходят к борьбе между буржуазией и феодальными классами, борьбе, в которой буржуазия объединяется с мелким людом и крестьянством (разумеется, до известного предела). Так неужели же можно говорить о «национальных синьориях» в Италии? Какое значение имела в то время «нация»?
Росси продолжает: «Перед лицом столь значительных фактов идея, казалось воплощавшаяся в непрерывности развития империи, Церкви, римского права и еще разделявшаяся Данте, идея полного, всеобщего продолжения в жизни Средневековья всей жизни Древнего Рима уступает место идее о том, что в течение последних веков совершилась великая революция и что началась новая эра. Возникает ощущение пропасти, отделяющей новую цивилизацию от цивилизации античной. Поэтому наследие Древнего Рима не ощущается больше как имманентное повседневной жизни. Итальянцы начинают смотреть на античность как на свое собственное прошлое, восхищающее их мощью, свежестью, красотой, – прошлое, которое им надобно вернуть с помощью мысли, при помощи размышлений и ученых занятий, сделав его целью воспитания человека. Они напоминают детей, возвращающихся после долгого отсутствия к родителям, а не стариков, вспоминающих и оплакивающих годы своей юности».
Все это – самый настоящий исторический роман. Где это можно отыскать «идею о том, что совершилась великая революция» и т. д.? Росси возводит в исторический факт почерпнутые из книг анекдоты и презрение гуманиста к средневековой латыни, высокомерие утонченного барина по отношению к средневековому «варварству». Прав был Антонио Лабриола, утверждая в отрывке «От века к веку», что только во времена Французской революции ощущается разрыв с прошлым, со всем прошлым, и что это ощущение находит свое законченное выражение в попытке обновить летосчисление, введя республиканский календарь. Если бы то, чего хочется Росси, действительно существовало, переход от Возрождения к Контрреформации не произошел бы столь легко. Росси не удается освободиться от риторической концепции Возрождения, и оттого он не умеет оценить факта наличия двух течений: прогрессивного и регрессивного. Росси не в состоянии понять, что в конечном итоге это последнее течение восторжествовало, после того как исторический феномен в целом достигает своего блестящего расцвета в период Чинквеченто (но не как факт национальный и политический, а как факт по преимуществу, если не исключительно, культурный) как проявление отрыва аристократии от народа-нации, в то самое время, когда в народе вызревает реакция на этот блистательный паразитизм, реакция, облекающаяся в формы протестантской Реформации, савонаролизма с его «сжиганием сует», народного бандитизма короля Марконе в Калабрии и некоторых других движений, которые было бы интересно выявить и проанализировать хотя бы как косвенные свидетельства и улики. Сама политическая мысль Макиавелли является реакцией на Возрождение; она является настойчивым указанием на политическую и национальную необходимость снова сблизиться с народом, как это сделали абсолютистские монархии Франции, необходимость, о которой свидетельствовала популярность Валентине в Романье, вызванная тем, что он уничтожал мелких тиранов, кондотьеров и т. д.
Согласно Росси, «сознание идейного разрыва, осуществлявшегося на протяжении нескольких столетий между античностью и новой эпохой», потенциально заложено в духе Данте, но актуализируется и политически воплощается в Кола ди Риенцо, который, «наследуя мысль Данте, стремится восстановить римскость, а следовательно, и итальянскость (почему – „следовательно“? Кола ди Риенцо думал только о народе Рима как таковом) Империи и связать священными узами римского начала все итальянские народности в единую нацию, в народной культуре воплощением этого сознания оказывается Петрарка, который приветствует Кола, „нашего Камилла, нашего Брута, нашего Ромула“, и усердно трудится над изучением древности, одновременно воскрешая и одушевляя ее как поэт». (Продолжается исторический роман: какой результат имели усилия Кола ди Риенцо? Абсолютно никакого. Как можно творить историю с помощью бесплодных желаний и благих намерений? И не попахивают ли чистейшей риторикой все эти Камиллы, Бруты и Ромулы, сваленные Петраркой в одну кучу?)
Росси не удается провести четкого разграничения между среднелатинским языком и латынью гуманистической, или, как он ее именует, – филологической. Он не хочет понять, что в действительности речь идет о двух разных языках, так как языки эти выражают два разных миропонимания, в известном смысле противоположных, хотя и ограниченных кругом одной лишь интеллигенции. Он не желает понять, что предгуманизм (Петрарка) еще отличается от гуманизма, потому что «количество переходит в качество». Петрарка, можно сказать, типичен для этого перехода как писатель, пользующийся народным языком, он поэт буржуазии, вместе с тем он уже интеллектуал антибуржуазной реакции (синьории, папство) как писатель, пишущий по-латыни, как «оратор», как политический деятель. Это объясняет также феномен «петраркизма». Чинквеченто и его искусственность «петраркизм» явление чисто книжное, ибо чувства, порождавшие некогда поэзию сладостного нового стиля и самого Петрарки, не господствуют больше в общественной жизни, точно так же как в ней не господствует больше буржуазия коммун, загнанная опять в свои лавки и в приходящие в упадок мануфактуры. Политически господствует аристократия, в большинстве своем состоящая из parvenus, группирующаяся при дворах мелких государей и защищаемая отрядами наемников. Она создает культуру Чинквеченто и способствует расцвету искусства, но политически она ограничена и в конце концов попадает под чужеземное иго.
Росси, таким образом, не способен увидеть классовые причины перемещения самой ранней поэзии на народном языке из Сицилии в Болонью и в Тоскану. Он ставит на одну доску «имперский и церковный предгуманизм (в его понимании) Пьера делле Винья и маэстро Бернардо да Наполи, столь страстно ненавидимого Петраркой», «предгуманизм», «все еще коренящийся в ощущении того, что Империя продолжает жизнь древнего мира» (то есть все еще среднелатинский, подобно муниципальному «предгуманизму» веронских и падуанских филологов и поэтов, а также болонских грамматиков и риториков), и сицилийскую поэтическую школу и уверяет, будто и то и другое явление оказалось бесплодным, ибо оба они были связаны с «уже изжившим себя политическим и духовным миром». Сицилийская школа, впрочем, оказывается не вовсе бесплодной, ибо Болонья и Тоскана вдохнули «в ее голый техницизм новый дух демократической культуры». Однако справедлива ли подобная цепь объяснений? В Сицилии торговая буржуазия развилась под покровом монархии и вместе с Фридрихом II оказалась втянутой в орбиту Священной Римской империи германской нации. Фридрих в Сицилии и на юге Италии был абсолютным монархом, но вместе с тем он был также средневековым императором. Сицилийская буржуазия, подобно буржуазии французской, в культурном отношении развилась быстрее, чем буржуазия Тосканы. И сам Фридрих, и его сыновья сочиняли стихи на народном языке и в этом смысле участвовали в новом подъеме гуманизма, наступившем после Тысячного года, да и не только в этом смысле тосканская и болонская буржуазия действительно была идеологически более отсталой, чем средневековый император Фридрих II. Таковы парадоксы истории. Однако не надо фальсифицировать историю, как это делает Росси, искажая значение терминов из любви к общему тезису. Фридрих II потерпел неудачу, но в данном случае речь идет о совсем иной попытке, нежели та, которую предпринял Кола ди Риенцо, и о совершенно ином человеке. Болонья и Тоскана восприняли «голый сицилийский техницизм», исходя из совсем иного понимания истории, чем то, которое свойственно Росси: они поняли, что речь идет об «ихнем деле», но в то же время не поняли, что Энцо, хотя он и нес знамя всемирной Империи, был тоже «ихним», и потому сгноили его в тюрьме.
Росси полагает, что, в отличие от имперского и церковного предгуманизма, «в шероховатой и порой причудливой латынщине предгуманизма, расцветшего под сенью коммунальных синьорий, вынашивались (?) реакция на средневековый универсализм и стремления, по форме своей неотличимые от национальных (что это значит? Что народный язык был перелицовкой латинских форм?), вот почему новые исследователи классического мира должны были почувствовать в них предвестия того римского империализма, в котором Кола ди Риенцо грезился залог национального объединения и в котором сами эти ученые хотели видеть форму культурного господства Италии над остальным миром. Национализация (!) Гуманизма, которая в XVI веке осуществится во всех цивилизованных странах Европы, будет порождена вселенской властью культуры, нашей культуры, которая действительно возникла на основе изучения античности, но вместе с тем утвердилась и распространилась как литература на народном языке, а следовательно, как национальная итальянская литература». (Вот она, риторическая концепция, появляющаяся в самой гуще Возрождения, то, что гуманисты мечтали о культурном господстве Италии над миром, не более чем начало «риторики» как национальной формы. Вот тут то и вступает в действие истолкование «космополитической роли итальянской интеллигенции», не имеющей ничего общего с «культурным господством», национальным по своему характеру роль эта, напротив, прямое свидетельство отсутствия у культуры национального характера).
Слово «гуманист» появляется лишь во второй половине XV столетия, а в итальянском языке только в третьем десятилетии XVI века. Слово «гуманизм» – еще более позднее. В конце XIV века первые гуманисты называют свои исследования «Studia humanitatis», то есть «исследования, имеющие своей целью полное совершенствование человеческого духа и потому единственные, подлинно достойные человека. Культура для них не только знание, но также и сама жизнь. Это – доктрина, нравственность, красота, отраженная в единстве живого литературного творчества». Росси, запутавшись в противоречиях, обусловленных механистически унитарной концепцией истории Возрождения, прибегает к образам, чтобы объяснить, как гуманистическая латынь сдает позиции, пока народный язык не побеждает во всех областях литературы и «итальянский гуманизм не получает наконец свой язык, в то время как латынь сходит в могилу» (Однако не окончательно, ибо вплоть до XVIII в она сохраняется в Церкви и в науке, доказывая тем самым, каково было то социальное направление, которое всегда обеспечивало ей неприкосновенность, из светских сфер жизни латынь была изгнана только современной буржуазией, предоставившей оплакивать ее разного рода мракобесам).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66