— Жужелишко этот явился к нам неведомо откуда, невесть зачем, — рассказывал Симону дружинник Стефан. — Однако же деньги у него были. Назвался мастером, поставил себе в крепости избу малую, сдружился с нашими кузнецами, и, верно, калить железо они стали крепче. Он же, Жужелишко, любую вещь может сделать, из меди ли, из железа, бронзовую ли отлить. Серьги красивые, обруч на руку, застежки.
Потихоньку он сделал себе крылья, не птичьи, а похожие на нетопырьи. Жилки из дерева, перепонки из пергамента, каждое крыло повыше его ростом, а в длину больше сажени. Крылья у себя в избе держал, слова о них не проронил и часто ходил на вал — место искал. Выбрал день — ветер с юга дул. Вынес он крылья и пошел на вал. Кто заметил, за ним увязались, вернее сказать, за крыльями. И я тогда там же случился, и, как все, не мог понять — что он тащит? Он стал на валу, руки в петли продел — нетопырь, да и только. Выждал и прыгнул. Спорили потом: летел, не летел. По мне, он будто бы чуть-чуть поднялся, но тут же ему крылья заломило за спину, и он пал вниз, угодил в ров, в воду. Пока мы через ворота бежали, он едва не утонул. И от крыльев избавиться не может, и ушибся сильно, грудь разбил. Отец Петр тогда в воскресной проповеди говорил, что нельзя людям летать, не птицы — грех, мол. После службы боярин мой при всех с отцом спорил. Тот все о волховании твердил. Боярин же ему: от евангелия нет запрета!
— А Жужелец? — перебил Симон.
— Долго лежал, не позаботься боярыня Елена — не встать ему. Ожил, крылья починил, доделал что-то и — надо ж! — опять прыгнул с вала. На тот раз крылья не загнулись, съехал он по воздуху, как на санках с горки, и лег на траву шагах в ста за рвом. И сам же решил — пустое дело.
— Когда ж это было?
— Уж лет десять прошло. С той поры он себе жилье устроил в том месте, а в крепость приходит только зимовать месяца на три. С его руками другой давно мошну бы набил. Он же глуп, сделает одному, другому, и все. Слышал сам, силу какую-то ищет! Пустой человек, но речист.
За вечерней трапезой в доме Стриги лекари Соломон и Парфентий шутливо хвалились длинным днем, доставшимся им на долю: денег набрали немало.
— Ты же знаешь, боярыня-матушка, — говорил Парфентий, — ни Соломон-друг, ни я никогда о цене не говорим, предупреждаем — нет, не давай. В Переяславле, в Чернигове, в Киеве за это иные лекари нас порочат, люди же пользуются. Нынче все здешние шли с деньгами. Мы с Соломоном привыкли к людям, видишь — из последнего дает. Говоришь — не надо. Нет, сует. Возьми, мол, за труд, за лекарство возьми. Приходилось сдачи давать. Горды ваши кснятинцы. Мы с Соломоном порешили отделить часть. Ты, боярыня, возьми. Есть такие, которым нужно помочь.
Боярыня Елена с благодарнстью приняла мешочек с серебряной и медной монетой, рассказала, что в Кснятине есть и свои лекари, пользуют людей травами, наговорами и помогают. По-разному бывает.
Боярин Стрига перевел речь на свое. Рассказывал о наймитах, которых держал он для обработки своей земли. Видел он в наймитстве необходимость, досадуя, что за наймитами нужен присмотр. Для того с ними и жил старый, ослабевший дружинник Глазко. Глазку уж не под силу походы. Не будь его, что делать? Держать наймита над наймитами? Стрига осуждал своих работников за леность.
— Требовать нужно сильнее, — советовал Симон.
— Я требую, — возражал Стрига. — Сам ты видел. Грех в ином. У наймитов половину души бог вынул. У меня тут не одни наймиты. Есть и половники — из тех, кто пришел, ничего не имея. Даю лошадей, коров, упряжь, плуги, бороны — все, что нужно, и мне второй сноп во всем. Пишем рядную грамоту на год, на два, на три. На четвертый год кончает ряд почти каждый. Покупает лошадь, коровы свои, хозяйство поставил, ему половничество ни к чему, он уж вольный. Таким помешать может болезнь не вовремя, либо саранча налетит, как было в пятом году от этого, — словом, несчастье. Им за чужой спиной скучно. Если б на поле, где мои наймиты, жили половники, пашни они б подняли в два раза больше, а то и в три.
— Откуда ж приходят? — спросил Симон, вспомнив жалобы Стриги на отход людей Кснятина.
— Чаще всего из-под Киева либо из самого Киева, — ответил Стрига. — Бывают из туровских, дорогобужских, из волынских.
— Беглые? Из должников?
— Может быть. Я ловить не обязан.
— Там людям потеснее живется, потеснее, — заметил лекарь Парфентий.
— Отходят ко Владимиру-на-Клязьме, к Суздалю. Там спокойнее, — сказал Стрига, взглянув на жену: помню-де ночной разговор.
— А мастер многорукий и летатель, Жужелец твой, из каких? — спросил княжич Симон.
— Не знаю. Придя, он слово мне дал, что не беглый он, что нет за ним никакого воровства. На духу он бывает у отца Петра, душу правит. Это дело тайное между ними. Поучитель наш, — Стрига кивнул на священника, который мирно дремал после трапезы, устроившись на широкой лавке у стены, — сказал мне: одного вы поля горькие ягодки, с одного дерева кислые яблочки.
— И скажу, и скажу, — отозвался отец Петр, не поднимая головы, — грешники вы нераскаянные, в вас всех язычество с христианством перемешано, как в старых сотах пчелиных воск с медом да с дохлыми пчелами. Ох-хо-хо, будет мне за вас ответ перед богом, что допускаю вас к причастию, — закончил отец Петр, повернувшись на другой бок.
Будто бы ничего и не было, Стрига продолжал:
— Жужелец пошел дальше греческого сказания. Он вместе Дедал и Икар. Человек он разумный, тому свидетель его мастерство.
— Предание об Икаре и Дедале, отце его, нужно понимать иносказательно, — заметил Соломон. — И в нашем святом писании, и в вашем многое понимается в духе, а не в видимых вещах. Странствия, виденья суть искания души.
— Не спорю, — отозвался Стрига. — Но разве тебе не хочется летать, разве ты никогда не летал?
В ответ лекарь Соломон только руками развел в недоумении.
— Но во сне ты ж летал? — настаивал Стрига.
— Во сне? — переспросил Соломон. — Было когда-то. Так мы ж не о снах, мы о яви ведем разговор!
— Я и поныне летаю во сне, — сказал Стрига. — Проснусь, и хочется, взяв жену на руки, подняться в ясное небо. То — сны. Было со мною однажды наяву чудесное дело. Давно, между Киевом и Вышгородом, ездили мы на охоту и, спешившись, разошлись по долам. Долго ли, коротко ли, но вдруг мнится мне — заблудился! День был позднеосенний, лист опал, прошли дожди, потом стало сухо, под ногой не гремело — чернотроп, по-охотничьи. Небо закрытое, тишина в воздухе — слышишь, как падает запоздалый листок. Бегом я пустился вверх, вниз, вверх. Несли меня ноги, как пушинку ветер несет, и долго так было, легко, просторно, воля без края, душа наслаждается, и просто все так, все мне доступно. Вынесся я на холм, вижу — внизу конюхи держат наших лошадей. Усталости ничуть, будто сейчас ото сна. Пошел вниз обычным шагом. Товарищи уже собираются. Кто с чем, а у меня ничего нет, и ничего мне не нужно, ничего будто со мной и не было. Прошло сколько-то лет, и вдруг мне вспомнился тот день, и осенило — да ты ж летал! Пробовал повторить. Нет, не получается, не могу.
Подперев голову кулаками, Стрига уставился куда-то. И все призадумались, и каждый вспомнил нечто чудесное, бывшее с ним, и неуловимое, как солнечный луч, как туман, как прошлое — было, и нет его более…
Встряхнувшийся кснятинский боярин подошел к ларю, стоявшему на высоких ножках, и откинул переднюю стенку.
— Еленушка, помоги-ка, — попросил он.
На полках лежали свитки бумаги, стояли книги разного вида: в деревянных крышках, скрепленных вощеной нитью, в кожаных крышках с матерчатыми затылками. Поискав, нашли небольшую тонкую книжицу, похожую на молитвенную, и боярин, указав место, попросил жену прочесть.
— «Некий сарацин-агарянин явился в город Константина. Объявил он, что хочет удивить всех людей, полетев над ипподромом, как птица. В назначенный день перед началом состязаний колесниц сарацин поднялся на верх главных ворот ипподрома. Был он одет в особое широкое платье из льна, распертое изнутри обручами. Сарацин долго стоял, ожидая сильного порыва ветра. Дождавшись, он поднял руки, прыгнул, упал вниз камнем, и, когда к нему подошли, он был уже мертв, ибо переломал все кости».
— Спасибо, боярыня, — сказал Соломон. — Случай доказывает невозможность полета. Сарацинский соперник Икара убил сам себя.
— Прав ли ты? — возразила Елена. — Легко осудить неудачника. Я вижу иное: Жужелец не одинок. Агарянина тоже обуревало желанье летать. Есть и другие, мы не знаем о них. Многого нет в летописях, многие летописи нам неизвестны. Жужелец не ищет славы. На своих крыльях с такой высоты он мог бы спуститься далеко от ипподрома.
— Ах, боярыня, сердце у тебя золотое, — вступил лекарь Парфентий. — Нет человека, кто не хочет славы. Друг мой Соломон, премудрейший, думаешь, славы не любит? Ох как любит! Знаешь же кличку его? Бессребреник! Словцо-то какое, не медным, звучит серебряным звоном!
— Люблю! — сказал Соломон и залился тихим смешком, от которого затряслись длинные, пряди волос на висках. — Очень люблю, для того и стараюсь.
Глядя на лекаря, рассмеялась и боярыня:
— Так это ж добрая слава, что ж худого — искать себе доброго имени?!
— Без славы нет жизни, — сказал Стрига. — Празднословие и похвальбы — ничто. Соломон с Парфентием делом доказали свое знание, свое бескорыстие. Я Кснятин держу для князя Владимира Всеволодича без обмана: сам впереди, из-за того меня слушают здесь. Сам князь наш воин на поле и мудр в совете. Русские не любят трусливых князей. Сколько власти ни даст боярину князь, ничто моя власть без меня. Так издавна на Руси повелось, тем мы держимся. Не наймитами, не холопством — доброй волей. Рим упал от холопства, греки хиреют от холопства. Наймит не работник, холоп не воин. От холопства падают великие державы. Еленушка, найди-ка в том ларе, где записи мои, сказанье, которое мне передал перс. Ты, помнишь, читала его.
Боярыня открыла дверцы ларя размером меньше, чем первый, и достала несколько листов бумаги, скрепленных ниткой в тетрадь.
— Прочти нам, Еленушка, — попросил Стрига.
Боярыня приступила к чтению:
— «Сказание о шаиншахе — повелителе персов Нуширване Справедливом и о Дагане, который был судьей судей при Нуширване».
Рассказывал купец из индов, назвавший себя потомком персов, бежавших от арабов, они же сарацины и агаряне, к индам. Купец ехал через Шарукань в Киев. Заболев в пути, отдыхал в Кснятине.
«Был у персов шаиншах, самовластный властелин, наподобие греческого базилевса, по имени Нуширван, что значит Справедливый. Нуширван сверг своего предшественника, что часто бывает и у греков, и поставил одного из содействовавших ему, по имени Даган, своего ровесника и друга с детства, судьей судей. Много лет Даган, надзирая за судьями, утверждал приговоры к смерти также и замышлявшим против власти шаиншаха. Покоя среди персов не было, иные сочувствовали свергнутому шаиншаху, другие составляли заговоры, что обычно у персов. Настал черный день для Дагана. Его сын, служивший в войске, был обвинен в измене и приговорен к смерти. Даган, уверенный в сыне, возмутился и принес жалобу к ногам шаиншаха.
— Почему ты жалуешься? — спросил Справедливый. — Разве судьи не те же, чьи приговоры ранее тебя не смущали? Разве прежде ты без моего ведома, по праву судьи судей, не приказывал вновь исследовать дела? Разве судьи не признавались в ошибках? Или, когда коснулись твоего сына, ты усомнился в правосудии? Может быть, ранее ты был небрежен? Или ты ослеплен родительской любовью? Помни: в беззаконии нет закона. Любовь, соблазняющая судью, превращается в порок. Иди же! Не мне ты служишь, но правосудию.
Даган приказал другим судьям исследовать обвинение. Новые судьи признали изменником Даганова сына. С уверенностью в невиновности сына Даган второй раз уничтожил приговор. За нарушение правосудия Дагана изгнали с высокого места, другой стал судьей судей. Сына Дагана зарезали на площади, как многих и многих других, жену сына и двух его сыновей сослали в пустыню. Семьи изменников у греков, у сунов и у многих других народов наказываются даже и смертью.
Дагана не казнили и не сослали, но лишь взяли имение. Имел он мало, ибо, надеясь на щедрость шаиншаха, тратил жалованное ему не копя. Заметьте! Не все люди стремятся к накоплению богатств. Быв судьей судей, Даган довольствовался властью, которая дает высшее наслаждение. Заметьте! Самые жестокие шаиншахи любят показывать милосердие, когда оно для них безопасно. Указывая на Дагана, персы говорили: «Справедливый милостив, Справедливый добр».
Даган стал уборщиком храма. В крохотной мазанке он спал на соломе и копил медные деньги, дабы послать нечто снохе и внукам. И посылал, не имея утешенья знать, доходит ли посланное.
Днем он не имел покоя. Приезжие издалека приходили в храм, чтобы потешить глаза видом униженья бывшего судьи судей. Заметьте! Люди радуются паденью сильных. Некоторые же заговаривали с участьем. Одни встречались с ним раньше, у других были к нему дела в прошлом, но Даган не узнавал их. Третьи, ничего не зная о судьбе уборщика, просили пояснений о храме. И они, с опрометчивой смелостью осуждая Справедливого, вызывали Дагана сказать нечто дурное о словах и делах шаиншаха. Судья судей знал о людях, именуемых ушами и глазами Власти, их служба мнилась ему полезной и даже почетной. Ныне он понял иное
Никто не мог добиться от Дагана неосторожного слова. И не было вечера, чтобы Даган, перебирая день, как прядильщик шерсть, не дрожал на своей соломе. Тайное ухо может просто выдумать нечто для награды за горло бывшего судьи судей, оскорбившего правосудие Справедливого. Даган трясся от страха за себя, за помощь снохе и внукам, и былая вера рассыпалась трухой в его сердце.
Громко, дружно, согласно многие и многие ежедневно твердили: шаиншах Справедливый принес персам величие, покой, богатство. Стоя на крыше государства, так твердил и Даган, так он верил. Уборщик храма убедился во лжи восхвалений. Вспоминал он слухи о несправедливостях, когда затыкал себе уши. Спрашивал себя: ко скольким несправедливым приговорам ты, наслаждаясь жизнью, приложил печать шаиншаха? Замогильные жалобы невиновных мучили его слух. Труха былой веры перемололась в пыль. Но оставалась в сердце. Ибо совершившееся неисправимо, и горечь воспоминаний нельзя выплюнуть, как желчь изо рта. Ему хотелось проклясть Справедливого перед его ушами, он сдерживался.
Прошло двенадцать лет. Даган пошел в бани, его вымыли и постригли. За деньги он взял на один день чистую одежду. Перед дверью Справедливого он назвал себя, и дверь открыли быстро. Многие ждали месяцами и не удостаивались даже плевка. Даган увидел, что он не забыт.
Исполняя закон, он упал ниц перед Справедливым, но шаиншах приказал встать, и Даган поднялся сразу, ибо Справедливый ценил повиновенье выше преклонений.
— Чего ты хочешь теперь? — спросил шаиншах, будто бы подданные могут желать. — Ты просишь пособия на дряхлость?
Ободрившись, Даган ответил:
— Молю милости, Справедливейший Справедливейших! Справедливый срок ссылки закончился. Благоволи приказать, чтобы сноха и внуки вернулись ко мне.
Справедливый не любил слышать о ссыльных. По истечении срока судьи назначали новый тем, кто выжил в пустыне, и так до смерти. По прихоти шаиншаха Дагану оказали небывалую милость. Сноха его состарилась раньше времени, внуки одичали, но их вернули живыми, неискалеченными. И Справедливый пожаловал Дагану постоянное содержание, о чем было объявлено всем персам.
Заметьте! Трудно понять свирепых владык, поступающих милостиво. Легче постигается причина жестокости.
Даган заставлял себя жить подольше, чтобы кормить сноху и снять кару с внуков. Справедливый тоже жил долго…»
Устав, боярыня положила листы.
— Жалко Дагана, — сказал Симон.
Лекарь Соломон хотел что-то сказать, но Стрига предупредил его:
— И я сказал то же самое персу. Перс возразил мне: «Сидя на крыше государства, Даган принимал несправедливое без исследования и очнулся, когда нож палача угрожал горлу сына. Но мой сын — это я сам. Подумай, когда пришел час Дагана, другие несчастные отцы тайно утешились его горем».
— Да, да, да… — закивал головой Соломон.
— Он творил зло по неведению. Раскаялся, — сказал Парфентий. — Далее он жил из любви. Бог его простит. Пошлет ему прозренье.
— Читай до конца, Еленушка, — попросил боярин.
— «Персы сотнями лет воевали с римлянами, — читала Елена. — Потом сотни лет персы воевали с восточными базилевсами. И базилевсы победили персов вскоре после правленья Нуширвана Справедливого. Затем на персов напали арабы. Арабов было во много раз меньше, чем персов, но арабы победили, ибо души персов были сломлены дурными правителями. Арабы, утомясь резать побежденных персов, поработили нас, дали нам новую веру — ислам, взяли в жены наших дочерей. Потом турки до изнеможенья убивали арабов, и нас, и смешанных с персами арабов, и женщины стали обязаны рожать детей туркам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74