И Днепр все ширел и ширел, учащались острова, княжие лодьи с сильными гребцами перегоняли десятки других людей, еще больше встречали. «Всех обогнать-то нельзя», — объяснял Андрей. И с каждым днем ночь становилась темнее и темнее — шли к югу. «Это там, в Обневье, летом белые ночи, а у нас, в Переяславле, летом ночь темно-синяя, почти черная, звезды яркие, сказал бы — золотые, но верного слова для звезд не найду… Сама, полюбив предстепную Русь, и небо над нею полюбишь, нет нигде краше наших ночей. А может быть, есть. Всяк кулик свое болото хвалит».
Север еще озарял полнеба, еще четверть, уже кончалась ночная власть летнего солнца. Днепр принял справа полноводную Березину, слева принял не меньший Сож. После города Любеча Андрей указал на восток — там Чернигов! Участились острова. Минули устье Припяти. С мыса, разделявшего Десну с Днепром, стал виден Киев.
Чуть задержавшись — час был ранний, солнце недавно поднялось, — поплыли дальше. И по берегу, и на пристанях было черным-черно, красным-красно от людей: от Любеча Андрей послал нанятую быстроходную лодью к князю Святославу Ярославичу с письмом и предупредить, когда будет и в какой час.
Подошли к княжой пристани, оттуда дали сходни. Высокий старик с длинными усами, казавшийся Гите великаном, в шитом золотом плаще, белой рубахе, красных сафьяновых сапогах, шел ей навстречу по пристани. Двое молодцов его поддерживали под руки.
Он обнял Гиту, коля жестким подбородком, поцеловал трижды и, положив руки на плечи девушке, отстранил ее, молча всматриваясь. Она же, здороваясь, назвала его по-русски и отцом, и дядей.
— Добро тебе пожаловать на Русь, — медленно глубоким голосом ответил Святослав. — Умница, — похвалил он, — уж и по-нашему ты разуметь начинаешь. Сын мне с женой о тебе писали, уж неделю, как письмо получил я. Понравилась ты моим новгородцам. Доброго ты роду, мы наслышаны о Годвине, деде твоем, о прадедах твоих. Твой отец — верю, в царствии небесном он — был взыскан несчастьем. Зато бог послал ему славную смерть. А мне, старику, все недужится. Старость, — пожаловался с досадой, оперся устало на кого-то, кто оказался под рукой, и продолжал: — О чем было-то? Да… Рад тебя повидать. Владимир, суженый твой, добрый уже воин и чист, как белый конь без порока. Иди, не буду тебя держать здесь, бог даст, увидимся.
Святослав надел на палец Гиты тяжелый перстень с сияющим камнем, молвил: «К свадьбе подарок пришлю» — и отступил, давая место митрополиту, который торжественно благословил Гиту.
Старенький, босоногий монах, просунувшись из-за митрополичьей спины, тихонько наговорил:
— Дай тебе бог счастья, касаточка, во всем добром, — и сунул Гите сверточек с чем-то мягким, приговорив: — Тебе. Пригодится, не бойсь…
Князь Святослав махнул рукой. Лодьи отчалили, произведя на берегу вящий шум, сумятицу. Десятки больших и малых людей, стаи лодочек, челноков пустились вдогонку Гите. Киевляне, в голос кляня своего старого князя за поспешность — с ума спятил, право же, — сами так спешили поглядеть на невесту Владимир Всеволодича, аглицкую королевну, что иные для общей потехи перевернулись у самого берега.
— Что ж тебе инок подарил? — спросил Андрей.
В сверточке оказались две пары копытец — чулок белого козьего пуха: одна — женская, другая — маленькая, детская.
— Ты береги их, княгиня, — сказал Андрей, — это ж был Антоний, святой человек. Он сам чулки, колпаки вяжет, сам продает их для своего прокормленья, а если дарит, только бедным. Тебе ж вот подарил первой из тех, кто сам купить может… — И рассказал об Антонии.
Отстали провожатые. Киев закрылся горами и лесом, острова заслонили киевские пристани. К вечеру — конец пути. Вместе с неисчислимым множеством воды плыли людские малые страхи с тревогами. Не то, так другое: как управляться с хозяйством придется, хватит ли ума, как у новгородской княгини? И еще — чулочки детские.
Благословенье русского праведника. Выдумал же кто-то безмятежный покой! Да от него убежишь на край света! Счастья каждому хочется, а какое оно? Словами его тысячи лет объясняют, трудятся. Стало быть, не объяснили еще.
От киевских пристаней до переяславльских считают немногим более ста двадцати верст. Страшно Гите. Друг-посол Андрей отвлекал, к счастью, своими рассказами; и девушка запоминала. До Переяславля от перевоза под Киевом по сухому пути будет верст восемьдесят — рукой подать. Кто едет на своем коне, может, утром выбравшись из Киева, в Переяславль попасть летом до ночи.
Есть и княжая гонцовская служба с подставами, где меняют лошадей. Гонец поспевает из Киева в Переяславль меньше чем за четыре часа. Дорога идет через Альтское поле, где Святополк Окаянный убил брата своего Бориса. Споткнувшись, Андрей заговорил о другом.
Гита узнала: на Днепре маленькие островки, лысые затылки намытых рекой отмелей, зовутся выспами за то, что они только еще выспевают, но выспеют ли, неизвестно. Поднимется вода от ливней, или зальет полой водой, схлынет — а выспа и нет. Не удался. Если высп продержится год, другой, третий, увеличится, станет чуть выше, по нему примутся лопухи да мать-мачеха, проклюнется ивнячок. Это помощники. Ветер уж не сносит песок, а наносит между стеблями, высп укрепляется, и зовут его отоком: река его отекает. Оток, длиннея и ширясь, покрывается лесом, меняя названье на остров, и получается особое имя: Длинный, Крутой — как придется от случая. Но почему остров зовется островом, не знал или не умел придумать сам мудрый учитель. Смеялись. Так Андрей напоследок и учил, и развлекал королевну-княгиню. «Там что?» — «Лошади». — «А еще как?» — «Табун». — «А там?» — «Коровы». — «А как вместе назвать всех?» — «Забыла. Просто стадо!» — «Какой берег видишь?» — «Крутой». — «А этот?» — «Пологий». И — улыбка: помню, мол. Трудно выговаривалось названье реки, в устье которой входили: Трубеж. И более — не до ученья. Переяславльская пристань называется кораблище.
Приставали на Альте-реке. Переяславль, древний и славный, стоял на мысу при впадении Альты в Трубеж, и Степь переяславльские крыши видать видывала, но трогала только глазом, достать же рукой, чтоб потешиться кочевою пляскою пламени в горьком дыму русского дерева, не удалось ей ни разу.
Не торопились. Как встретили летним вечером, теплым и ясным, без суматохи, без криков, без любопытства толпы, так и вели в Переяславле заморскую гостью. Не вели, не наставляли, не учили — вводили.
Отец-епископ беседовал с Гитой о православии. Преподобный нашел, по словам его, воистину добрую почву, не засоренную терниями: Гита ничего не знала о спорах между Восточной и Западной церквами, и посвятитель мог обойтись без опровержений одного и утверждений другого. Исповедание веры, именуемое символом, она выучила на русском языке с той же охотой, с какой стремилась овладеть русской речью. Последовали несколько молитв на том же языке, и переяславльский епископ с чистым перед богом сердцем совершил над Гитой обряд крещенья в старейшем из каменных переяславльских храмов — соборе Воздвиженья креста в присутствии будущей семьи, присоединяемой к православию, и небольшого числа бояр и боярских жен.
Переяславль — не Киев, не Новгород. Жители его так же, как и везде на Руси, собирались на вече, где избирали тысяцкого, где решали общие дела, но были переяславльцы не столь шумны и куда уж не так беспокойны. И меньше их было, и дружнее были они, и больше нуждались в князьях с их дружинами. Требовали от князей большего и позволяли больше с себя взять — не даней, а крови своей, по зову вливаясь в дружину. Переяславль обвевал ветер Степи, не чувствуя которого нельзя было понять его жителей.
На княжом дворе верховенствовала мать Владимира, княгиня Анна. Она для Гиты приехала в Переяславль из Чернигова: женить сына, соблюдая, чтобы все было по правилам.
Строили, достраивали, наращивали, крепили город. Из каменоломен тащили камень водой, разгружали на берегу, везли подводами и растили каменную стену, звено за звеном заменяя деревянную. Кирпич спускали по Альте. Пригодная глина лежала в земле верстах в семи выше Переяславля, там же ее месили, делали сырец и обжигали.
Старый город, жилое место с незапамятных лет, занял мыс при впадении Альты в Трубеж. Высокое место привыкли называть Горой. Заселенное за его стеной место звали Предгорьем. Оно было закрыто валом и рвом, которые легли перемычкой между Трубежом и Альтой. Предгорье было в несколько раз обширнее, чем Гора, его-то и укрепляли камнем. В проездах через стены устраивали верха по-новому. Подведя широкие кружала из выгнутых полукругом досок, по ним сверху укладывали камни, подтесанные с боков на тупые клинья. Сведя кладку, выбивали опоры из-под кружал, кружала опускались, полукруг повисал, как выточенный из одного камня. Это называлось возвести банное строение или построить свод. Средний клин в высоте свода зовется ключом — он запирает свод. До этого времени верха над воротами, над окнами, крыши в переяславльских церквах перекрывали деревянными брусьями. Банное строение было, как чувствовал глаз, прочнее деревянной перемычки.
— Верьте глазу, княгини милые, верьте, — объяснял старший из умельцев каменного дела. — В глазу есть особое чувство, глаз — он алмаз, видит, постигает, первый советчик уму он. Строение банное — самое сильное. Почему? Дави на него — камни с места не сходят, уйти им некуда, клин не пускает. Свод разрушится, если его так сожмут, что камни рассыплются пылью. Если сложить свод сырцовым кирпичом, он много не выдержит — в сырой глине слабая связь, будет крошиться. В жженом кирпиче глина спеклась, а про дикий камень и говорить нечего. Я как-то, задумал испытать. Перекинули мы свод в каменоломне между стенками, как вырубка шла, подровняв лишь плиту под пяты. Потом стали сверху, на баню-то, камни класть. На три сажени подняли, на четыре, на пять: мы между собою поспорили, сколько выдержит. И еще клали да клали. Два дня старались, сколько раз доходило почти что до драки. Так и не удалось разрушить творенье собственных рук. Кончим с воротами, будем строить кружала для храма. Балки там одряхлели. Перекроем банным строением, и будет навечно. Но там будем делать крутой свод. В своде ведь так — сила идет на распор, пологое строенье может вывалить стены наружу.
После бегства князя Изяслав Ярославича киевский князь Святослав Ярославич дал Черниговское княжение Всеволоду, а переяславльский стол достался Владимиру Мономаху. Княгиня Анна хоть самовластно распоряжалась в Переяславле на княжом дворе, но была она гостьей. Надолго ли? Как придется. Женить сына не диво — чтобы жил он с женой хорошо, таковы думы каждой матери, и княжество здесь ни при чем. Невестка ученая. И умна ты, и красавица, так сказала Гите Анна-княгиня. Хорошее хорошо и выговаривается. Дика Гита, к людям не привыкла, в себя веры нет у нее, такое княгиня про себя сохранила: в таком помогают не словом.
— Умно, дочь, что ты ниточку русского жемчуга не снимаешь с шеи. Ценю. Продолжай. — Как продолжать, не сказала.
Вторую для Гиты русскую женщину — жену князь Глеба Святославича мать-княгиня похвалила:
— Евдокия добрая мать, жена верная, хозяйка рачительная. — И только. Вскоре почему-то напомнила: — Рыбачка-то! Вместе с мужем на веслах.
Старая княгиня учила Гиту хозяйству:
— Без твоего глаза тебе первой худо будет, придется тебе и встать до света, покинув теплую постель, счесть именье, учесть людей, кто что хранит, кто что делает. Ты научишься, ученая.
А на княжом дворе не сидели весь день. Старая княгиня любила ходить по городу, разговаривать, многих знала в лицо и по имени, кого не знала, подзовет, расспросит — кто, откуда? Требовала от Гиты:
— Не гордись, эти люди — наши, а мы — ихние. Умаляя себя — возвысишься, возвышая же — унизишься. Не замыкайся, не стыдно, если не знаешь чего, — объяснят. Стыдно, если, не зная, притворишься. За спиной посмеются. Спрашивай. Не считай человека плохим, пока он себя плохим не покажет. Зря не верь — такого люди не любят. Ты княгиня. Верное слово скажешь, люди скажут — умна. Умное молвишь — мудра. Зато глупого не простят, а на плохое все падки.
— Как же с людьми говорить? — пугалась Гита.
— Как я, — объясняла княгиня. — Чего не пойму, переспрошу. Не знаю? Так и говорю — не знаю. Книжники выдумали, будто все уж так-то и любят всезнаек. Книги умнее тех, кто их пишет. Книжник, из себя выписав лучшее, себе в обиход оставляет обноски. — И, утешая Гиту, рассказывала: — Когда меня привезли из Константинополя, я совсем ничего не понимала. Нужда учит, кое-как справилась. Страшно было, когда плыли. Потом еще страшнее бывало… — И не договаривала.
«И тебе было страшно!» — хотелось Гите воскликнуть. Но не смела, зато собственный ее страх утихал. Смелела. Заговаривала и, видя улыбку, вызванную неверно произнесенным русским словом, просила: «Научите!» — и повторяла, добиваясь одобренья.
В Переяславле много строили. Об устроении стольного града Переяславльского княжества старался Всеволод Ярославич, теперь его заботы перенял Владимир Мономах, найдя в епископе Ефреме и настойчивого, увлеченного помощника, и руководителя. Деятельный дух старой княгини каждый день увлекал ее на работы: «Радостно глядеть, как камень, ложась на камень, воздвигается зданием».
На стене встречали епископа Ефрема в затрапезной рясе, в камилавочке, забрызганных известью. Он щедро тратил на укрепленье и украшенье Переяславля церковные доходы. «Долю льва отдаю! — И, тонко улыбаясь, добавлял с деланной наивностью: — Вернется сторицей». Рассказывал как-то, не стеняясь чужих ушей:
— Владыка мой, митрополит Киевский, гневается — уберу тебя, Ефрем-расточитель, вор церковный, расхищаешь ты и долю митрополичьей казны.
Епископ рассказывал об угрозах митрополита, встретив княгиню и Гиту у храма Воздвиженья креста. Здесь плотники строили замысловатые кружала, которые предстояло по частям поднять внутри храма, чтобы каменщики по ним возвели баню, своды каменной крыши, и епископ сверял вместе со старшими плотницкой дружины размеры и изгибы кружал с чертежами.
— Не дадут тебя в обиду, преподобный, — возразила княгиня.
— 0-ох, — вздохнул Ефрем, — надеюсь на бога!
И пустился объяснять с подлинной страстью: по смыслу храм есть корабль, прочный в житейском море. Внешне же он собирает в себе уменье и красоту всех ремесел и искусств человеческих, ибо воздвигается не чудом, а гибкостью рук, не из духовных вещей, но из плотских и грубых. Поэтому и древние язычники, посвящая свои храмы ложным богам, могли достигать совершенства в искусствах, которым восторгается христианин.
На третий по приезде день до восхода солнца в легкой кибитке, запряженной парой лошадей, княгиня Анна увезла Гиту и свою дочь Евпраксию. Через Трубеж переехали по наплавному мосту на барках, который разводили у правого берега, когда пропускали по реке лодьи. По гладкой, укатанной по черной земле дороге легко уносились по речной низине, полузатопленной влажным туманом, пока не оказались в широких полях и солнце не брызнуло прямо в глаза, внезапно выкатившись над окоемом. Княгиня торопила возницу, тот успокаивал — не опоздаем, — но горячил лошадей, которые сбивались с рыси на скачку.
— Держитесь крепче, крепче! — приказала княгиня девушкам.
Гита держалась за сиденье и за борт кибитки только из послушанья — никогда еще она не испытывала наслажденья быстрой ездой. К сожаленью, такое не длится. Возница натянул поводья, лошади свернули с дороги, и кибитка поплыла в высокой траве к холму со срезанной вершиной. Вблизи холм оказался земляной крепостцой высотой в два человеческих роста, с узким въездом, в который едва протиснулась кибитка. Внутри трава была свежевыкошена, а в стенке сделаны — тоже недавно — подобия ступенек. Благодаря им можно было подняться на верх вала. Как далеко уехали! Следовало знать, что там город, чтобы понять значенье слившейся на окоеме в одно неровной, многоцветной, но и бесцветно-туманной возвышенности, почти горы, с проблесками над нею. Но здесь было не сравнимо ни с чем. Громада будто бы ровного пространства без края. Хотелось иметь крылья. Не для того, чтоб лететь, а так просто, от радости.
«Что ж это со мной?» — едва подумала Гита, как княгиня велела ей поглядеть левее. Там, еще далеко, мелькали в траве будто бы лошади, сзади их, разбросавшись просторною цепью, спешили — не всадники ли? — всадники.
Старая княгиня, любя поглядеть на ловлю тарпанов, привезла невестку в загодя подготовленное место. Подготовили и тарпанов. Между Трубежом и Супоем их мало теперь: оттеснили. От Супойского озера, которое называют Большим или Верхним, в отличие от Нижнего или Малого, к реке Трубежу насыпан вал. При Ярославе он был закончен. Всеволод его обновлял. Владимир Мономах не забывает послать поправить насыпь — оплывает. От озера Верхнего до Трубежа верст тридцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74