Он потряс ее над собой… Толпа горланила: «Ура-а!» и пела песню о том, что никто лучше нее не умеет смеяться и любить…
– Все, – сказал я. – Арестованные не подвергались ни пыткам, ни давлению. Продав друг друга, они старались выложить как можно больше, надеясь на снисхождене… Они просят о личном свидании с вами.
– Зачем? – помолчав минут десять и походив по залу, спросил Сталин.
– Вымолить жизнь собираются.
– Дело зашло слишком далеко. Я всегда слишком много думал о других. Пора позаботиться о личной безопасности… Казни их всех лично. Никакого суда. Никаких формальностей. Перебей их, Рука, как собак. Как бешеных собак. За киноследствие получишь орден Ленина… Обвинить меня в сожительстве с Ежовым!.. Сволочи! В какой, интересно, роли? Активной или пассивной?.. Как собак! Ты понял, Рука?
– Есть! – говорю. – Передать им что-нибудь?
От картины собственной казни Сталин совершенно потерял голову. Он написал записку: «Понятьев! Ты подлей, чем Яго Гете. Но Сталин побеждает смерть, как Чкалов пространство и время… Пес! Пес! Пес!
– Передай. Пусть почитает перед смертью… Я – «агент гестапо»! Ах, негодяи! А войну вы накаркаете на головы себе подобных, накаркаете! Вы у меня по пять раз передохнете в атаках, а недобитых добьет Гитлер!.. Когда, Рука, мы покормим, хотя бы в общих чертах с этой… Силой?
– Дело движется, Иосиф Виссарионоеич. Крематории дымят! Но много злоупотреблений. ЭТИ, бывает, для того, чтобы самим уцелеть, закладывают наших. Не успеваем разбираться.
– Иди. Спасибо. Ты и на этот раз не ошибся, – сказал Сталин.
61
Завтра, гражданин Гуров, мы гульнем. Шестьдесят лет все же дяде стукнет! Надо же было Ивану Вчерашкину вставить в мои туфтовые метрики эту славную дату. Любил он такие шутки…
После войны поехали мы с Пашкой на рыбалку… На этот раз вы угадали: поехали мы на речку Одинку. Первый и последний раз был я там. На месте нашей деревни даже угольков не осталось. Колодцы и те замело дерном. Ни кола, одним словом, ни двора. А колодина как лежала на берегу Одинки, так и осталась лежать. Не обтрухлявилась, не сгнила, не сгорела, не вымылась дождем и снегом. Положили мы с Пашкой на нее скатерку белую. Бутылку достали, кулич, пасху, яйца крашеные и курятину…
Я, помню, истерически веселился, болтал, чушь порол, понимал, что задумайся я сейчас о себе, о родных и всей нашей судьбе, и уже не отвлекусь, а может, и «поеду». Жить я не хотел. Казни мне обрыдли, а отец перестал сниться, видно, прокляв меня и потеряв надежду на встречу. Но проговориться Пашке я не желал. Не из страха, что продаст. Просто не желал. Но и не хотел «поехать». Словно чуял, что мне предстоит рано или поздно встреча с вами.
Выпили. Закусили. Похристосовались. – Да, Рука, – говорит Пашка, – теперь уже ясно, что эта Сила, эта падла, эта проклятая Идея оказалась сильней нас. Если бы не война, ей была бы крышка с присыпкой. Сучка усатая понимала это, понимала! Знала о скоплении войск на границах, то есть фактически о самой войне. Все думают, что он до последней секунды надеялся на то, что Гитлер одумается, покипятившись, но войны не начнет! Да, он, сукоедина, боялся как раз упредительного выступления, которое могло бы, действительно, пужануть фюрера, и тогда неизвестно, чем кончился бы для Сталина тот период истории… Царство небесное всем погибшим из-за этой усатой мандавошки! Не свалить нам теперь Идею, Рука. Не свалить. Пол-России в развалинах. Как-никак, а жить надо. Строить и жить. И без лозунгов мудацких лично мне в моей области не обойтись. Обидно. И временами, веришь, страх меня берет: ору я с трибун насчет вперед к коммунизму и понимаю, что пустота, бездонная пустота за моими словами, ничего за ними нет, но все-таки ору, цитирую, втолковывая, не веря ни одному своему слову, но что бы я, думаю, сказал в этот момент другое? И знаешь, кому завидую тут же на трибуне? форду какому-нибудь или губернатору штата Техас. Ну, почему они не шаландаются по митингам пару раз на дню? Не призывают они повышать эффективность, улучшать качество, не целуют токарей и фрезеровщиков за перевыполнение плана, не плачут от счастья, когда сообщают им о миллионном метре ситца, сотканном героическим коллективом, и не бегут, в свою очередь, сообщать об этой сногсшибательной новости Рузвельту и Трумэну. Не бегут, не митингуют, не волокут никого в коммунизм, а уголек рубают, нефть гонят, автомобилями весь мир завалили, жратвы у них полно, хотя Трумэн не лобызается с доярками и не награждает фермера орденом трудового американского знамени… Блевать меня, Рука, тянет о всей этой говорильни, и здравиц. Обобранные до нитки крепостные мои крестьяне снятся мне по ночам и, бывает, по неделям не вылазит из башки гнусное, рабское слово трудо-день… тру… тру… тру… тру… Как напьюсь, так вылетает оно до следующего запоя. Неужели же, Рука, так и подохнем мы в этой лжи, с дубинками да погонялками в рунах, раскидывая народу по праздникам прянишные ордена и медали? Как ты думаешь, Рука?
Крепиться у меня больше не было сил. Губы задрожали, я упал, спрятав голову в ладони, на колодину, на то месте, куда вы усадили меня тогда, бутылка упала, яички пасхальные покатились по первой травке с берега в речку, а я вою в голос, как в детстве, и не верится мне, что вот сейчас утру я слезы, облегчие душу, гляну вокруг и не увижу ни деревни, ни телят на выпасе, ни первого гусиного выводка, ни отца в огороде, ни мать, идущую с коромыслом по воду, не верится мне, что я ничего не увижу и что я – это я – одинокое, бездомное, искалеченное существо, отправившее на тот свет несколько десятков таких же, в общем, жертв дьявольской силы, как я.
Пашка силком оторвал меня от колодины. Я обхватил ее руками и не хотел вставать…
Что с вами, гражданин Гуров?.. Встаньте с пола!.. Встать! Прекратите рев!.. И не уверяйте, что пронзила вас вина передо мною… Не верю… Вы отчаянно хватаетесь за соломинку, а если бы не потеряли способности здравомыслия, то поняли бы, что нет у вас шансов на спасение… И не веселите меня сбивчивыми извинениями. Это очень смешно. Пардон, дядя, я вам яички отморозил! Смешно…
Ну, хорошо. Раз вы уверяете, что в душе вашей произошел «критический сдвиг и перелом», если правда то, что «пронзила вас вина» и вы «как бы побывали в моей шкуре», ощутив мое унижение и боль, то колитесь! Замочили вы лично Коллективу Львовну Скотникову?.. Опять «нет!»… Но и я не фрайер с седыми висками. Ты ищешь, крыса, шанса, последние лихорадочно перебираешь варианты! Критический сдвиг в тебе, видите ли, произошел! Последний раз спрашиваю: убивал? .. Нет. Хорошо. Рябов! Давай сюда вещественные доказательства паскудной вины Гурова. Он мне окончательно надоел…
62
Характер вашего отчаянного запирательства становится мне любопытным, но допустить, что преступление вытравлено из вашей памяти, как глист из пуза, я тоже не могу… Помолчите. Раз я решил расколоть вас, то расколю. А вот зачем мне вас раскалывать, вам знать не положено. Если вы игрок – попытайтесь разгадать мою комбинацию… Не можете?.. Вот и помалкивайте.
В разговоре с Вигельской я напоролся на интересную деталь, уверившую меня в вашей виновности. Мадам, бешено ревновавшая своего мужа, обшмонала однажды его пиджачишко. Что же она надыбала в нем? .. Извините, что опять пользуюсь лексикой тюремных надзирателей… Она надыбала в нем свидетельство о смерти Коллективы Львовны Скотниковой, заранее приготовленное Вигельским.
Сюжет складывался так: после одной из истерик Вигельской доктор якобы на коленях молил ее прощения и поклялся навсегда покончить с одной своей невинной связишкой, в которой ничего, кроме непроизвольных эрекций, по его словам, не было. Вигельская решила, что «невиннная связишка» это – Скотникова, и романтически-страстно ждала ее уничтожения. Заяви она тогда в органы или предупреди Коллективу, и опять-таки, кто знает, как сложилась бы ваша судьба… Вигельская восхищалась несколько дней своим мужем, решившимся, как она полагала, на высшую меру ради сохранения семьи… Милая ситуация…
Я не перестану удивляться, какие странные метастазы лжи и заблуждений распускает иногда преступление или преступная идея, превращаясь порой в ряд самостоятельных вроде бы сюжетов.
Будете упираться? Я ведь начинаю понимать, почему вы упираетесь тем сильней, чем ближе несомненные свидетельстеа вашей вины. Вы чуете непреодолимый бессознательный интерес к механизму разоблачения, но не можете допустить, что работать он начал в тот момент, когда вы впервые задумались об устранении Скотниковой, и работал все эти годы. Вам нужны доказательства его существования и его направленного стремления в эту минуту нашей беседы. И я иногда понимаю вас: трудно согласиться, что гора времени, похоронившая под собой и не такие преступления, перемоловшая детали их в прах, смешавшая до полной неразличимости и причины и следствия, сохранит каким-то образом целехоньким ваше дело, и неведомые стихии обнажат его, как обнажают потоки вод пласты иных веков с погремушками доисторической жизни и смерти.
Понимаю я вас иногда. И, может быть, даже вы, упираясь, более правы, чем я, когда торопливо давлю на вас. Должно, очевидно, существовать время разоблачения, не укладывающееся в прокурорские санкции, плюющее на желание криминалиста сжать сроки, а также на надежду негодяев, мечтающих растянуть эти сроки на всю жизнь и еще дальше. Итак, Вигельская ждала расправы совращенного мужа с совратительницей и, по ее слоеам, волновалась больше, чем на фильме «Чапаев». В том, что доктор блестяще проведет «операцию», она не сомневалась. И вот в день, указанный на свидетельстве о смерти, Вигельский явился домой, устало поставил саквояжик с эскулапскими принадлежностями на пол и сказал супруге, не подозревая, что она настроена театрализованно и таращит на него глаза, как на Гамлета, обреченного вот-вот проткнуть шпагой Полония, или на эсерку Каплан, пробирающуюся в толпе рабочих к своей жертве.
– Ты представляешь? .. Скотникоеу хватил удар. Мгновенная смерть. Молодая женщина. Это бывает с людьми, подверженными половым излишествам… Мы все должны умерить наш пыл. Поговаривают о ее патологической жестокости и подлости…
Оставим Вигельских… Много бы я сейчас отдал за возможность побыть пару минут в вашей шкуре, в вашем аду и тут же выйти из этого смрада обратно. Представляю, с каким сладостным чувством освобождения провели вы ту первую ночь, не содрогаясь от присутствия в доме покойницы, сжимая в кулаке две прелестные жемчужины. На следующий день привезли дубовый гроб со склада, из царских еще запасов. Вы одели Скотникову в ее китель, пошитый по-сталински, и фуражку. Бандитка двадцатых и тридцатых годов лежала в гробу, утопая в цветах и тайне смерти. После этого вы вызвали телеграммой Электру. Правильно? .. Правильно. Затем гроб с телом Скотниковой стоял сутки в клубе управления. Затем мадам похоронили, и сейчас вы поимеете минуту, которая воздаст вам за бесконечное счастье удачи, испытанное вами при возвращении с кладбища на партийные поминки, когда вы поддерживали сильной рукой настоящего мужчины слабую руку сироты Эленьки.
Рябов!.. Волоките его сюда… Не бойтесь, не рассыпется… Смотрите внимательно, гражданин Гуров!.. Смотрите! Я рискую, что хватит вас кондрашка, но вы смотрите! Узнаете гроб? Это – дуб мореный. Он, бывает, по двести лет в сырой земле не вянет, а в песке может цивилизацию нашу чудесную пережить!
Думаете, мистифицирую?., Нет! Открывайте крышку, Рябов! А вы, гражданин Гуров, не глупите, воспринимайте реальность, может, крохи пользы какой-нибудь вытянете для себя…
Смотрите, как габардин кителька сохранился на шкелетине… Розы хранят слабый цвет. Гроб хранит тайну… фуражка смешна на черепе… Вот заключение экспертов и фото затылочной части черепа. Взгляните. Сейчас уже совершенно неважно, в какой именно момент вы подошли к любимой маменьке и врезали ей по темечку обернутой в мягкое железякой… Сознаетесь?.. Нет… Хорошо. Сейчас уже глупо колоться и некрасиво. Да мне и не надо… Когда Коллектива шмякнулась, потеряв сознание, вы, скорей всего, окунули ее голову в ванну, и она тихо задохлась. Вы вызвали Вигельского, Отдали ему белую жемчужину. Получили заключение. Уничтожили все следы. Просушили волосы Коллективы и уложили ее в ненавистную кроватку…
Но до сих пор не пойму я, зачем спрятали вы в гробу орудие убийства. Достань его из гроба, Рябов! Вот он, ваш гаечный ключ 24 х 28. Возьмите его в руку! Смотрите, как Интересно! Сама к нему ваша рука потянулась? На кой хрен было вам класть его в гроб? Со злорадства? Из цинизма? .. Нет! Я думаю, что в какой-то момент, перед самым приходом чекистов, коллег Коллективы, вы, опасаясь обыска, сунули его на всякий случай под спину покойницы.
Сколько угодно мотайте своей башкой и разглядывайте ключ, как бы не узнавая. Положите его на место… Да! Сами… Склонитесь над гробом. Не отводите глаз от пустых глазниц. Можете взять в руки череп. Посмотрите на трещину в затылке и вмятость, а завтра мы полюбуемся на групповой портрет семейства Гуровых перед этим гробом.
Опять бухаетесь в ноги! Очумели вы, что ли?.. Ну что вы можете дать мне взамен отказа от увлекательного зрелища совершенной мести? Нет у вас таких сокровищ. Нет!. Давайте пообедаем. Кусок не лезет в горло… Будете пытать ся убедить Электру в том, что все происходящее и бывшее – туфта? .. Бесполезно. Вы это правильно сообразили. Не торопите меня быстрее кончать всю эту катавасию. Всему свой срок Но как вам все же хочется и рыбку сьесть, и на хер не сесть. Как хочется и пожить еще, и не обосраться в глазах жены и внука. С ним так совсем беда у вас будет. Плюнет в рыло. Хоронить даже не придет. Он серьезный молодой человек.
63
Но ладно… Вы почему, гражданин Гуров, не интересуетесь дальнейшей судьбой папаши?. . Странно подумать, что вообще был у вас отец? .. Плохое чувство. А ведь он был. Был.
Я ведь вас нарочно отвлекал от гробешника. А то ваши глаза как-то остекленели, и я перетрухнул, что контраст между тем, каким вы предполагали увидеть закат своей сверхобеспеченной жизни, и местом, ожидающим вас в групповом портрете семейства, начисто помутит то, что я вынужден назвать вашим разумом. Итог жизни, чего уж тут говорить, херовато-синеватый, как нос у утопленника. Делом вашим уголовным я заниматься не собираюсь. Не собираюсь я также вызывать сюда на встречу с вами оставшихся в живых лагерников. Они умудренно стали взрослей детской мечты о возмездии и, возможно, именно поэтому преступникам и злодеям кажется, что в этой жизни чаще всего наказание не следует за преступлением. Следует.
Отец мне опять давеча снился. Днем. Прикорнул я, когда сидели вы и смотрели остекленевшим взглядом на гроб дубовый, сорок лет назад опущенный вами в могилу на свеженьких рушниках, конфискованных в кулацких хатах, и явился мне Иван Абрамович. На огороде нашем дело это было.
– Ты огородом, сукин сын, занимался? Погляри, дубина, вокруг! – сказал отец.
Гляжу, и обмирает моя душа. на всех огородах и еще дальше за плетнями, чуть не до самой Одинки, бело-фиолетовое цветение картошки, и ветер подминает темную зелень ботвы, жарко донося до моих ноздрей пасленовый дух полдня, и только наш огород черен. Ни взора. Черны грядки, как могилки укропные, морковные, огуречные, черно картофельное наше поле.
– Дубасить я тебя не стану, – говорит отец. – Поздно тебя дубасить, а ты садись вот тут и поразмысли, как так произошло, что ты семечко и клубешки посеял, в ничего не взошло. Говорил я тебе: брось ты их, Вася, брось, оставь, нам свидеться надо бурет, не губи ты душу свою. Теперь же сиди тут один, где в каждой лунке пустопорожнее семя, раже птичам небесным клюнуть нечего и нечем побаловаться здесь случайной мышке. Дурак, одним словом.
Он ушел, растаял в мареве. Я остался один на черной земле, в ужасам вечной обреченности и непонимания в душе, и – странная вещь! Солнце июльское кажется мне холодным, просто обдает лицо метелью морозного света, прокалывая сосульками лучей рубашонку, а земля наоборот – горячей кажется и живой, как печка, и тянет меня в нее, верней, втягивает, без какого-либо насилия над моей волей, без боли, без моего желания, просто втягивает, и я согреваюсь, промерзнув до мозга костей под круглою льдиной солнца, но не ощущаю обступившей меня земли, как раньше не ощущал краев воздушного пространства в безветренный день. И на уровне моих глаз лежат непроросшие огуречные желтые семечки, укропные и морковные эернышки и пяток здоровенных, о лошадиный зуб, семян подсолнуха. Это я посадил их сам для себя, румал поливать и вырастить такими, чтобы обломали шапки подсолнухов, созрев, свои стебли… Картофелины вижу сморщенные и пожухлые, хрен торчит о того года не вырванный, корешки какие-то… Вон – монетка золотая. Мать обронила ее в молодости, а найти никак не могла… Вон – косточки птичьи, соломинки, веточки, перегной и дар скотины нашей – навоз, богато смешанный с составом земли, но мертво в ней семя, мертв корень.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
– Все, – сказал я. – Арестованные не подвергались ни пыткам, ни давлению. Продав друг друга, они старались выложить как можно больше, надеясь на снисхождене… Они просят о личном свидании с вами.
– Зачем? – помолчав минут десять и походив по залу, спросил Сталин.
– Вымолить жизнь собираются.
– Дело зашло слишком далеко. Я всегда слишком много думал о других. Пора позаботиться о личной безопасности… Казни их всех лично. Никакого суда. Никаких формальностей. Перебей их, Рука, как собак. Как бешеных собак. За киноследствие получишь орден Ленина… Обвинить меня в сожительстве с Ежовым!.. Сволочи! В какой, интересно, роли? Активной или пассивной?.. Как собак! Ты понял, Рука?
– Есть! – говорю. – Передать им что-нибудь?
От картины собственной казни Сталин совершенно потерял голову. Он написал записку: «Понятьев! Ты подлей, чем Яго Гете. Но Сталин побеждает смерть, как Чкалов пространство и время… Пес! Пес! Пес!
– Передай. Пусть почитает перед смертью… Я – «агент гестапо»! Ах, негодяи! А войну вы накаркаете на головы себе подобных, накаркаете! Вы у меня по пять раз передохнете в атаках, а недобитых добьет Гитлер!.. Когда, Рука, мы покормим, хотя бы в общих чертах с этой… Силой?
– Дело движется, Иосиф Виссарионоеич. Крематории дымят! Но много злоупотреблений. ЭТИ, бывает, для того, чтобы самим уцелеть, закладывают наших. Не успеваем разбираться.
– Иди. Спасибо. Ты и на этот раз не ошибся, – сказал Сталин.
61
Завтра, гражданин Гуров, мы гульнем. Шестьдесят лет все же дяде стукнет! Надо же было Ивану Вчерашкину вставить в мои туфтовые метрики эту славную дату. Любил он такие шутки…
После войны поехали мы с Пашкой на рыбалку… На этот раз вы угадали: поехали мы на речку Одинку. Первый и последний раз был я там. На месте нашей деревни даже угольков не осталось. Колодцы и те замело дерном. Ни кола, одним словом, ни двора. А колодина как лежала на берегу Одинки, так и осталась лежать. Не обтрухлявилась, не сгнила, не сгорела, не вымылась дождем и снегом. Положили мы с Пашкой на нее скатерку белую. Бутылку достали, кулич, пасху, яйца крашеные и курятину…
Я, помню, истерически веселился, болтал, чушь порол, понимал, что задумайся я сейчас о себе, о родных и всей нашей судьбе, и уже не отвлекусь, а может, и «поеду». Жить я не хотел. Казни мне обрыдли, а отец перестал сниться, видно, прокляв меня и потеряв надежду на встречу. Но проговориться Пашке я не желал. Не из страха, что продаст. Просто не желал. Но и не хотел «поехать». Словно чуял, что мне предстоит рано или поздно встреча с вами.
Выпили. Закусили. Похристосовались. – Да, Рука, – говорит Пашка, – теперь уже ясно, что эта Сила, эта падла, эта проклятая Идея оказалась сильней нас. Если бы не война, ей была бы крышка с присыпкой. Сучка усатая понимала это, понимала! Знала о скоплении войск на границах, то есть фактически о самой войне. Все думают, что он до последней секунды надеялся на то, что Гитлер одумается, покипятившись, но войны не начнет! Да, он, сукоедина, боялся как раз упредительного выступления, которое могло бы, действительно, пужануть фюрера, и тогда неизвестно, чем кончился бы для Сталина тот период истории… Царство небесное всем погибшим из-за этой усатой мандавошки! Не свалить нам теперь Идею, Рука. Не свалить. Пол-России в развалинах. Как-никак, а жить надо. Строить и жить. И без лозунгов мудацких лично мне в моей области не обойтись. Обидно. И временами, веришь, страх меня берет: ору я с трибун насчет вперед к коммунизму и понимаю, что пустота, бездонная пустота за моими словами, ничего за ними нет, но все-таки ору, цитирую, втолковывая, не веря ни одному своему слову, но что бы я, думаю, сказал в этот момент другое? И знаешь, кому завидую тут же на трибуне? форду какому-нибудь или губернатору штата Техас. Ну, почему они не шаландаются по митингам пару раз на дню? Не призывают они повышать эффективность, улучшать качество, не целуют токарей и фрезеровщиков за перевыполнение плана, не плачут от счастья, когда сообщают им о миллионном метре ситца, сотканном героическим коллективом, и не бегут, в свою очередь, сообщать об этой сногсшибательной новости Рузвельту и Трумэну. Не бегут, не митингуют, не волокут никого в коммунизм, а уголек рубают, нефть гонят, автомобилями весь мир завалили, жратвы у них полно, хотя Трумэн не лобызается с доярками и не награждает фермера орденом трудового американского знамени… Блевать меня, Рука, тянет о всей этой говорильни, и здравиц. Обобранные до нитки крепостные мои крестьяне снятся мне по ночам и, бывает, по неделям не вылазит из башки гнусное, рабское слово трудо-день… тру… тру… тру… тру… Как напьюсь, так вылетает оно до следующего запоя. Неужели же, Рука, так и подохнем мы в этой лжи, с дубинками да погонялками в рунах, раскидывая народу по праздникам прянишные ордена и медали? Как ты думаешь, Рука?
Крепиться у меня больше не было сил. Губы задрожали, я упал, спрятав голову в ладони, на колодину, на то месте, куда вы усадили меня тогда, бутылка упала, яички пасхальные покатились по первой травке с берега в речку, а я вою в голос, как в детстве, и не верится мне, что вот сейчас утру я слезы, облегчие душу, гляну вокруг и не увижу ни деревни, ни телят на выпасе, ни первого гусиного выводка, ни отца в огороде, ни мать, идущую с коромыслом по воду, не верится мне, что я ничего не увижу и что я – это я – одинокое, бездомное, искалеченное существо, отправившее на тот свет несколько десятков таких же, в общем, жертв дьявольской силы, как я.
Пашка силком оторвал меня от колодины. Я обхватил ее руками и не хотел вставать…
Что с вами, гражданин Гуров?.. Встаньте с пола!.. Встать! Прекратите рев!.. И не уверяйте, что пронзила вас вина передо мною… Не верю… Вы отчаянно хватаетесь за соломинку, а если бы не потеряли способности здравомыслия, то поняли бы, что нет у вас шансов на спасение… И не веселите меня сбивчивыми извинениями. Это очень смешно. Пардон, дядя, я вам яички отморозил! Смешно…
Ну, хорошо. Раз вы уверяете, что в душе вашей произошел «критический сдвиг и перелом», если правда то, что «пронзила вас вина» и вы «как бы побывали в моей шкуре», ощутив мое унижение и боль, то колитесь! Замочили вы лично Коллективу Львовну Скотникову?.. Опять «нет!»… Но и я не фрайер с седыми висками. Ты ищешь, крыса, шанса, последние лихорадочно перебираешь варианты! Критический сдвиг в тебе, видите ли, произошел! Последний раз спрашиваю: убивал? .. Нет. Хорошо. Рябов! Давай сюда вещественные доказательства паскудной вины Гурова. Он мне окончательно надоел…
62
Характер вашего отчаянного запирательства становится мне любопытным, но допустить, что преступление вытравлено из вашей памяти, как глист из пуза, я тоже не могу… Помолчите. Раз я решил расколоть вас, то расколю. А вот зачем мне вас раскалывать, вам знать не положено. Если вы игрок – попытайтесь разгадать мою комбинацию… Не можете?.. Вот и помалкивайте.
В разговоре с Вигельской я напоролся на интересную деталь, уверившую меня в вашей виновности. Мадам, бешено ревновавшая своего мужа, обшмонала однажды его пиджачишко. Что же она надыбала в нем? .. Извините, что опять пользуюсь лексикой тюремных надзирателей… Она надыбала в нем свидетельство о смерти Коллективы Львовны Скотниковой, заранее приготовленное Вигельским.
Сюжет складывался так: после одной из истерик Вигельской доктор якобы на коленях молил ее прощения и поклялся навсегда покончить с одной своей невинной связишкой, в которой ничего, кроме непроизвольных эрекций, по его словам, не было. Вигельская решила, что «невиннная связишка» это – Скотникова, и романтически-страстно ждала ее уничтожения. Заяви она тогда в органы или предупреди Коллективу, и опять-таки, кто знает, как сложилась бы ваша судьба… Вигельская восхищалась несколько дней своим мужем, решившимся, как она полагала, на высшую меру ради сохранения семьи… Милая ситуация…
Я не перестану удивляться, какие странные метастазы лжи и заблуждений распускает иногда преступление или преступная идея, превращаясь порой в ряд самостоятельных вроде бы сюжетов.
Будете упираться? Я ведь начинаю понимать, почему вы упираетесь тем сильней, чем ближе несомненные свидетельстеа вашей вины. Вы чуете непреодолимый бессознательный интерес к механизму разоблачения, но не можете допустить, что работать он начал в тот момент, когда вы впервые задумались об устранении Скотниковой, и работал все эти годы. Вам нужны доказательства его существования и его направленного стремления в эту минуту нашей беседы. И я иногда понимаю вас: трудно согласиться, что гора времени, похоронившая под собой и не такие преступления, перемоловшая детали их в прах, смешавшая до полной неразличимости и причины и следствия, сохранит каким-то образом целехоньким ваше дело, и неведомые стихии обнажат его, как обнажают потоки вод пласты иных веков с погремушками доисторической жизни и смерти.
Понимаю я вас иногда. И, может быть, даже вы, упираясь, более правы, чем я, когда торопливо давлю на вас. Должно, очевидно, существовать время разоблачения, не укладывающееся в прокурорские санкции, плюющее на желание криминалиста сжать сроки, а также на надежду негодяев, мечтающих растянуть эти сроки на всю жизнь и еще дальше. Итак, Вигельская ждала расправы совращенного мужа с совратительницей и, по ее слоеам, волновалась больше, чем на фильме «Чапаев». В том, что доктор блестяще проведет «операцию», она не сомневалась. И вот в день, указанный на свидетельстве о смерти, Вигельский явился домой, устало поставил саквояжик с эскулапскими принадлежностями на пол и сказал супруге, не подозревая, что она настроена театрализованно и таращит на него глаза, как на Гамлета, обреченного вот-вот проткнуть шпагой Полония, или на эсерку Каплан, пробирающуюся в толпе рабочих к своей жертве.
– Ты представляешь? .. Скотникоеу хватил удар. Мгновенная смерть. Молодая женщина. Это бывает с людьми, подверженными половым излишествам… Мы все должны умерить наш пыл. Поговаривают о ее патологической жестокости и подлости…
Оставим Вигельских… Много бы я сейчас отдал за возможность побыть пару минут в вашей шкуре, в вашем аду и тут же выйти из этого смрада обратно. Представляю, с каким сладостным чувством освобождения провели вы ту первую ночь, не содрогаясь от присутствия в доме покойницы, сжимая в кулаке две прелестные жемчужины. На следующий день привезли дубовый гроб со склада, из царских еще запасов. Вы одели Скотникову в ее китель, пошитый по-сталински, и фуражку. Бандитка двадцатых и тридцатых годов лежала в гробу, утопая в цветах и тайне смерти. После этого вы вызвали телеграммой Электру. Правильно? .. Правильно. Затем гроб с телом Скотниковой стоял сутки в клубе управления. Затем мадам похоронили, и сейчас вы поимеете минуту, которая воздаст вам за бесконечное счастье удачи, испытанное вами при возвращении с кладбища на партийные поминки, когда вы поддерживали сильной рукой настоящего мужчины слабую руку сироты Эленьки.
Рябов!.. Волоките его сюда… Не бойтесь, не рассыпется… Смотрите внимательно, гражданин Гуров!.. Смотрите! Я рискую, что хватит вас кондрашка, но вы смотрите! Узнаете гроб? Это – дуб мореный. Он, бывает, по двести лет в сырой земле не вянет, а в песке может цивилизацию нашу чудесную пережить!
Думаете, мистифицирую?., Нет! Открывайте крышку, Рябов! А вы, гражданин Гуров, не глупите, воспринимайте реальность, может, крохи пользы какой-нибудь вытянете для себя…
Смотрите, как габардин кителька сохранился на шкелетине… Розы хранят слабый цвет. Гроб хранит тайну… фуражка смешна на черепе… Вот заключение экспертов и фото затылочной части черепа. Взгляните. Сейчас уже совершенно неважно, в какой именно момент вы подошли к любимой маменьке и врезали ей по темечку обернутой в мягкое железякой… Сознаетесь?.. Нет… Хорошо. Сейчас уже глупо колоться и некрасиво. Да мне и не надо… Когда Коллектива шмякнулась, потеряв сознание, вы, скорей всего, окунули ее голову в ванну, и она тихо задохлась. Вы вызвали Вигельского, Отдали ему белую жемчужину. Получили заключение. Уничтожили все следы. Просушили волосы Коллективы и уложили ее в ненавистную кроватку…
Но до сих пор не пойму я, зачем спрятали вы в гробу орудие убийства. Достань его из гроба, Рябов! Вот он, ваш гаечный ключ 24 х 28. Возьмите его в руку! Смотрите, как Интересно! Сама к нему ваша рука потянулась? На кой хрен было вам класть его в гроб? Со злорадства? Из цинизма? .. Нет! Я думаю, что в какой-то момент, перед самым приходом чекистов, коллег Коллективы, вы, опасаясь обыска, сунули его на всякий случай под спину покойницы.
Сколько угодно мотайте своей башкой и разглядывайте ключ, как бы не узнавая. Положите его на место… Да! Сами… Склонитесь над гробом. Не отводите глаз от пустых глазниц. Можете взять в руки череп. Посмотрите на трещину в затылке и вмятость, а завтра мы полюбуемся на групповой портрет семейства Гуровых перед этим гробом.
Опять бухаетесь в ноги! Очумели вы, что ли?.. Ну что вы можете дать мне взамен отказа от увлекательного зрелища совершенной мести? Нет у вас таких сокровищ. Нет!. Давайте пообедаем. Кусок не лезет в горло… Будете пытать ся убедить Электру в том, что все происходящее и бывшее – туфта? .. Бесполезно. Вы это правильно сообразили. Не торопите меня быстрее кончать всю эту катавасию. Всему свой срок Но как вам все же хочется и рыбку сьесть, и на хер не сесть. Как хочется и пожить еще, и не обосраться в глазах жены и внука. С ним так совсем беда у вас будет. Плюнет в рыло. Хоронить даже не придет. Он серьезный молодой человек.
63
Но ладно… Вы почему, гражданин Гуров, не интересуетесь дальнейшей судьбой папаши?. . Странно подумать, что вообще был у вас отец? .. Плохое чувство. А ведь он был. Был.
Я ведь вас нарочно отвлекал от гробешника. А то ваши глаза как-то остекленели, и я перетрухнул, что контраст между тем, каким вы предполагали увидеть закат своей сверхобеспеченной жизни, и местом, ожидающим вас в групповом портрете семейства, начисто помутит то, что я вынужден назвать вашим разумом. Итог жизни, чего уж тут говорить, херовато-синеватый, как нос у утопленника. Делом вашим уголовным я заниматься не собираюсь. Не собираюсь я также вызывать сюда на встречу с вами оставшихся в живых лагерников. Они умудренно стали взрослей детской мечты о возмездии и, возможно, именно поэтому преступникам и злодеям кажется, что в этой жизни чаще всего наказание не следует за преступлением. Следует.
Отец мне опять давеча снился. Днем. Прикорнул я, когда сидели вы и смотрели остекленевшим взглядом на гроб дубовый, сорок лет назад опущенный вами в могилу на свеженьких рушниках, конфискованных в кулацких хатах, и явился мне Иван Абрамович. На огороде нашем дело это было.
– Ты огородом, сукин сын, занимался? Погляри, дубина, вокруг! – сказал отец.
Гляжу, и обмирает моя душа. на всех огородах и еще дальше за плетнями, чуть не до самой Одинки, бело-фиолетовое цветение картошки, и ветер подминает темную зелень ботвы, жарко донося до моих ноздрей пасленовый дух полдня, и только наш огород черен. Ни взора. Черны грядки, как могилки укропные, морковные, огуречные, черно картофельное наше поле.
– Дубасить я тебя не стану, – говорит отец. – Поздно тебя дубасить, а ты садись вот тут и поразмысли, как так произошло, что ты семечко и клубешки посеял, в ничего не взошло. Говорил я тебе: брось ты их, Вася, брось, оставь, нам свидеться надо бурет, не губи ты душу свою. Теперь же сиди тут один, где в каждой лунке пустопорожнее семя, раже птичам небесным клюнуть нечего и нечем побаловаться здесь случайной мышке. Дурак, одним словом.
Он ушел, растаял в мареве. Я остался один на черной земле, в ужасам вечной обреченности и непонимания в душе, и – странная вещь! Солнце июльское кажется мне холодным, просто обдает лицо метелью морозного света, прокалывая сосульками лучей рубашонку, а земля наоборот – горячей кажется и живой, как печка, и тянет меня в нее, верней, втягивает, без какого-либо насилия над моей волей, без боли, без моего желания, просто втягивает, и я согреваюсь, промерзнув до мозга костей под круглою льдиной солнца, но не ощущаю обступившей меня земли, как раньше не ощущал краев воздушного пространства в безветренный день. И на уровне моих глаз лежат непроросшие огуречные желтые семечки, укропные и морковные эернышки и пяток здоровенных, о лошадиный зуб, семян подсолнуха. Это я посадил их сам для себя, румал поливать и вырастить такими, чтобы обломали шапки подсолнухов, созрев, свои стебли… Картофелины вижу сморщенные и пожухлые, хрен торчит о того года не вырванный, корешки какие-то… Вон – монетка золотая. Мать обронила ее в молодости, а найти никак не могла… Вон – косточки птичьи, соломинки, веточки, перегной и дар скотины нашей – навоз, богато смешанный с составом земли, но мертво в ней семя, мертв корень.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46