А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

кусок стены над грубой скамьей был там покрыт зелеными старыми изразцами, которые нагревались, когда в кухне горела плита. Здесь было любимое место нашей первой кошки, красивого кота Гаттамелаты. Таков был мой первый дом. Снимали мы, собственно, только половину дома, другая половина состояла из амбара и сарая, которые крестьянин оставил за собой. Жилая часть этого фахверкового дома состояла внизу из кухни и двух комнат, большая из которых с большой изразцовой плитой служила нам гостиной и столовой, вдоль половины стены шли грубые деревянные скамьи, там было тепло и уютно между деревянными стенками. Меньшую комнату рядом занимала жена, там стояли ее пианино и письменный стол. Примитивная лестница из досок вела наверх. Там, соответствуя гостиной внизу, имелась большая комната с двумя окнами под углом друг к другу, из которых видны были части озерного пейзажа за часовней; это был мой кабинет, здесь стоял большой письменный стол, сделанный по моему закону, единственная вещь, до сих пор сохранившаяся у меня от того времени, стояла здесь опять-таки и конторка, и все стены были уставлены книгами. При входе надо было помнить о высоком пороге, кто забывал о нем, ударялся головой о низкую притолоку, это случалось со многими. Молодому Стефану Цвейгу пришлось даже, когда он был у нас, прилечь на четверть часа и прийти в себя, чтобы обрести дар речи, он вошел быстро и энергично, и я не успел предупредить его насчет порога. Радом на этом этаже были еще две спальни, а над ними большой чердак. Сада при этом доме не было, была только маленькая лужайка с двумя-тремя фруктовыми деревьями, еще я вскопал грядку вдоль дома и посадил кусты смородины и немного цветов.
В этом доме я прожил три года, за это время явился на свет мой первый сын и возникло много стихов и рассказов. В «Книге зарисовок» и еще кое-где есть описания нашей тогдашней жизни. Нечто, чего ни один из позднейших домов дать уже не мог, делает этот крестьянский дом милым мне и уникальным: он был первым! Он был первым прибежищем моего молодого супружества, первой законной мастерской моей профессии, здесь впервые у меня было чувство оседлости и именно поэтому иногда чувство плененности, скованности границами и порядком; здесь я впервые загорелся красивой мечтой – создать и обрести в месте, которое выбрал сам же, подобие родного угла. И это делалось скудными и примитивными средствами. Гвоздь за гвоздем вбивал я собственноручно в этих комнатах, и гвозди были не покупные, а из ящиков, оставшихся от нашего переезда, я один за другим выпрямлял их на каменном пороге нашего дома. Зияющие щели в верхнем этаже я зашпаклевал паклей и бумагой и закрасил красной краской, я боролся с сухостью и тенью из-за нескольких цветков на скверной почве у стены нашего дома.
Благоустраивался этот дом с прекрасным пафосом молодости, с чувством глубочайшей ответственности за то, что мы делаем, и с чувством, что это на всю жизнь. Потому-то мы и попытались вести в этой крестьянской хижине сельскую, открыто-простую, естественную, не городскую и не модную жизнь. Мысли и идеалы, которыми мы тут руководствовались, были так же сродни рёскиновским и моррисовским, как и толстовским. Отчасти это получилось, отчасти не удалось, но мы оба относились к этому с полной серьезностью, делая все добросовестно и от души.
Две картины, два события каждый раз ярко и свежо встают в моей памяти, когда мне напоминают об этом доме и о первых гайенхофенских годах. Первая картина – теплое, сияющее летнее утро, утро моего двадцать восьмого дня рождения. Я рано проснулся, разбуженный и чуть ли не испуганный какими-то странными звуками, подбежал в одной рубашке к окну, и под нашим окном оказался сельский духовой оркестрик, собранный моим другом Людвигом Финком из нескольких соседних деревень, играли марш и хорал, и рожки, и клапаны кларнетов сверкали на утреннем солнце.
Это одна картина, возникающая передо мной при воспоминании о том старом доме. Другая тоже связана с моим другом Финком. На сей раз меня тоже разбудили, но дело было среди ночи, и под окном стоял не Финк, а наш друг Бухерер, который сообщил мне, что домик, купленный Людвигом Финком и только что благоустроенный им для его молодой жены, горит. Мы молча прошли туда через деревню, на небе стояло красное зарево, и маленький сказочный домик, только что выстроенный, покрашенный и благоустроенный, сгорел на наших глазах до последней щепки, а хозяин совершал свадебное путешествие, приехать и ввести в дом жену он должен был завтра. Когда пепелище еще дымилось и тлело, нам пришлось отправиться в путь, чтобы встретить друга и сообщить ему и его жене о случившейся беде.
Прощались мы с нашим крестьянским домом медленно и легко, ибо решили построить теперь собственный дом. На то были разные причины. Во-первых, благоприятствовали наши внешние обстоятельства, и при той простой и экономной жизни, которую мы вели, деньги откладывались ежегодно. Затем мы уже давно мечтали о настоящем саде и о более открытом и высоком месте с более широким обзором. К тому же моя жена много болела, и был ребенок, и такие роскошные приспособления, как ванна и ванная колонка, уже не казались нам совершенно ненужными, как три года назад. И если, думали и говорили мы, наши дети растут в деревне, то им лучше и правильнее расти на собственной земле, в собственном доме, в тени собственных деревьев. Не помню уж, как мы обосновывали себе эту мысль, помню только, что дело это было для нас действительно серьезное. Может быть, за этим не крылось ничего, кроме буржуазной домовитости, хотя мы оба никогда особенно ею не отличались – но под конец нас испортили тучные годы; или же тут маячил и этакий крестьянский идеал? Я, правда, в своем крестьянском идеале никогда не был уверен, и тогда тоже, но благодаря Толстому, да и благодаря Иеремии Готхельфу, подогреваемые довольно сильным тогда в Германии движением за бегство из городов в сельскую жизнь, эти красивые, но неясно сформулированные догматы веры все-таки жили в наших головах, как то и выразилось в «Петере Каменцинде». Не помню теперь точно, как я тогда понимал слово «крестьянин». Сегодня, во всяком случае, я, пожалуй, ни в чем так не уверен, как в том, что я – прямая противоположность крестьянина, а именно (по природе своей, по типу) кочевник, охотник, человек неоседлый, индивидуалист. По сути-то я и тогда, наверно, думал не намного иначе, чем сегодня, но вместо антитезы «крестьянин – кочевник» я видел и формулировал тогда антитезу «крестьянин – горожанин» и крестьянскую жизнь понимал не только как отдаленность от городов, но прежде всего как близость к природе и надежность, которой и отличается жизнь, руководствующаяся не силлогизмами, а инстинктами. Что мой сельский идеал и сам был лишь силлогизмом – это мне не мешало. Ведь наши склонности всегда обладают удивительной способностью маскироваться мировоззрением. Ошибка моей гайенхофенской жизни была не в том, что я неверно думал о крестьянскости и так далее, а в том, что своим сознанием я отчасти хотел и добивался чего-то совсем другого, чем то, к чему инстинктивно стремился. В какой мере я подчинялся при этом идеям и желаниям моей жены Мии, сказать не могу, но в те первые годы ее влияние, как я лишь задним умом вижу, было сильнее, чем я это признал бы тогда.
Словом, было решено купить землю и строиться. Архитектор Гиндерман, с которым мы подружились еще в Базеле, был к нашим услугам, родители жены дали взаймы большую часть нужной для строительства суммы, землю везде можно было купить задешево, квадратный метр стоил, кажется, два-три грошена. И на своем четвертом бодензейском году мы купили участок земли и построили на нем красивый дом. Мы выбрали место далеко на отшибе с открытым видом на Унтерзее. Видны были швейцарский берег, остров Рейхенау, башня кафедрального собора в Констанце, а за ними вдалеке горы. Дом был удобнее и больше покинутого, было место для детей, прислуги, гостей, встроили шкафы и ящики, а воду не нужно было больше носить от колодца, в доме имелся водопровод, а в подвале – погреб для вина и фруктов и темная комната для фотографии, которой занималась жена, и еще было много всяких красивых и приятных приспособлений. Когда мы вселились туда, хватало также забот и огорчений: выгребная яма часто засорялась, и в кухне, грозя разлиться, застревала в стоке вода, а я с призванным на помощь строителем лежал на животе перед домом и прутьями и проволокой ковырялся во вновь отрытых сливных трубах. Но в целом дом оправдал себя и доставлял нам радость, и, хотя наш каждодневный быт оставался таким же простым, как прежде, было много всякой роскоши, о которой я и мечтать не смел. В моем кабинете были встроены книжные полки и большой шкаф для папок. На всех стенах теснились картины, у нас было теперь много друзей-художников, что-то мы покупали, что-то получали в подарок. В комнатах уехавшего Макса Бухерера жили теперь каждое лето два мюнхенских художника, Блюмель и Реннер, которых мы любили и с которыми я дружу по сей день.
Особенно роскошным и изысканным было отопление моего кабинета, мною придуманное: здесь стояла большая зеленая изразцовая печь, долго удерживавшая тепло, которую можно было топить углем. У нас было с ней много хлопот, и во время строительства мы однажды отослали обратно на фабрику целый фургон изразцов, потому что они были не совсем того прекрасного зеленого цвета, какой я имел в виду и заказал. Но именно эта печь показала мне теневые стороны всяких удобств и технических изысков: топилась печь хоть и хорошо, но при небольшом фене в ней скапливались газы, и, освобождаясь от них, она иногда взрывалась со звуком, который я и сейчас слышу, комната вдруг наполнялась каменноугольным газом, дымом и сажей, надо было срочно выгребать жар и тушить, а потом шагать два часа в Радольфцель за печником и на несколько дней попрощаться с отоплением и кабинетом. Случалось это три или четыре раза, и дважды я сразу же после этой беды уезжал, едва раздавался злосчастный выстрел и комната моя наполнялась чадом, я укладывал вещи в сумку, убегал, вызывал в Радольфцеле печника и ехал оттуда в Мюнхен, где мне как соиздателю журнала все равно нужно было побывать по делам. Эти эскапады были все же редкими исключениями.
Едва ли не важнее дома стал для меня сад. Собственно сада у меня никогда еще не было, а из моих сельских принципов само собой следовало, что разбивать, сажать и возделывать его я должен был сам, и я много лет это и делал. Я построил в саду сарай для дров и садовых инструментов, разметил вместе с одним советчиком, крестьянским сыном, дорожки и грядки, посадил деревья, каштаны, липу, катальпу, буки в виде живой изгороди, много кустов ягод и прекрасных плодовых деревьев. Плодовые деревца обгрызли зимой и погубили зайцы и косули, все остальное росло недурно, и у нас было тогда в избытке клубники и малины, цветной капусты, горошка и салата. Еще я развел георгины и устроил длинную аллею, где по обе стороны дорожки росли сотни подсолнечников необыкновенной величины, а у их ног тысячи настурций всех оттенков красного и желтого цвета. Не менее десяти лет, в Гайенхофене и Берне, я один и собственноручно сажал себе овощи и цветы, удобрял и поливал грядки, пропалывал дорожки, пилил и колол дрова в большом количестве. Это было прекрасно и поучительно, но в конце концов превратилось в тяжелое рабство. Играть в крестьянина было славно, пока это было игрой; когда это переросло в привычку и обязанность, радость ушла. Гуго Балль, на основании моих очень скупых свидетельств, хорошо пояснил в своей книге смысл этого гайенхофенского обходного пути – хотя и суховато и не совсем справедливо в отношении нашего друга Финка. Тут было больше тепла, больше невинности и игры, чем он заставляет предполагать.
Сколько сильно, впрочем, наша душа обрабатывает картину окружающего мира, искажает или, вернее, поправляет ее, под каким сильным влиянием изнутри находятся картины нашей жизни, когда мы их вспоминаем, – это посрамляюще ясно показывают мои воспоминания о втором гайенхофенском доме. Я и сегодня донельзя точно представляю себе сад этого дома, а в самом доме ясно вижу со всеми подробностями мой кабинет и его просторный балкон, я до сих пор могу сказать, на каком месте стояла там каждая книга. Зато другие комнаты представляю себе сегодня, через двадцать лет после того, как я покинул этот дом, уже удивительно нечетко.
Итак, мы устроились и обосновались прямо-таки на всю жизнь, мирно стояло у входа в наш дом единственное большое дерево на нашем участке, старая, могучая груша, под которой я соорудил из планок скамейку, прилежно возделывал я свой сад, сажал, украшал, и уже мой старший сынок ходил за мной по саду, играя своей детской лопаточкой. Но вечность, на которую мы строили, длилась недолго. Я исчерпал Гайенхофен, жить мне там стало невмоготу, я часто теперь уезжал на короткие сроки, мир кругом был так широк, и в конце концов поехал даже в Индию летом 1911 года. Нынешние психологи, люди нахальные, называют такие вещи «бегством», и, конечно, в числе прочего было тут и оно. Но это была и попытка создать дистанцию, оглядеться. Летом 1911 года я поехал в Индию и вернулся оттуда в самом конце года. Но всего этого было мало. Со временем к замалчиваемым внутренним причинам нашего недовольства прибавились и внешние, которые мужу и жене легко обсудить: родились второй и третий сын, старший достиг школьного возраста, жена порой тосковала по Швейцарии и по близости города, по друзьям и по музыке, и постепенно мы привыкли считать наш дом подлежащим продаже, а нашу гайенхофенскую жизнь – эпизодом. В 1912 году дело решилось, нашелся покупатель для дома.
Местом, куда мы теперь хотели переехать, был Берн. Правда, переехать мы хотели не в самый город, это показалось бы нам предательством наших идеалов, мы хотели подыскать какой-нибудь деревенский дом близ Берна, что-нибудь вроде той чудесной старой усадьбы, где уже несколько лет жил мой друг Альберт Вельти, художник. Я не раз навещал его в Берне, и его красивый, слегка запущенный дом с усадьбой далеко за чертой города очень мне нравился. И если жена и так-то, по воспоминаниям молодости, очень любила Берн, Бернский кантон и старые бернские имения, то для меня, когда я выбирал Берн, имело большое значение и то, что там будет такой друг, как Вельти.
Но когда час настал и мы действительно перебрались с Боденского озера в Берн, все выглядело уже опять иначе. За несколько месяцев до нашего переезда в Берн мой друг Вельти и его жена умерли почти подряд, я был на его похоронах в Берне, и тут оказалось, что раз уж мы решили переезжать в Берн, то лучше всего взять на себя права на дом Вельти. Мы внутренне сопротивлялись этой преемственности, слишком сильно пахло там смертью, мы искали другого пристанища близ Берна, но не находилось ничего, что нам понравилось бы. Дом Вельти не был его собственностью, он принадлежал одной бернской патрицианской семье, и мы сняли его с кое-какой домашней утварью и немецкой овчаркой Вельти, которая тоже осталась у нас.
Дом на Мельхенбюльвеге близ Берна, выше замка Виттигхофен, по сути, во всем отвечал нашему старому, все более с базельских времен укреплявшемуся представлению об идеальном доме для людей нашего типа. Это был загородный дом в бернском стиле, с круглым бернским фронтоном, неправильность которого как-то особенно украшала его, дом, самым приятнейшим образом и словно бы специально для нас соединявший крестьянские и барские черты, наполовину примитивный, наполовину изысканно-патрицианский, дом семнадцатого века, с пристройками и переделками эпохи ампира, среди почтенных, очень старых деревьев, целиком в тени огромного вяза, дом, полный дивных закоулков и уголков, и Уютных, и жутковатых. К особняку примыкал большой Участок земли с хижиной, они были сданы арендатору, от которого мы получали молоко для дома и навоз для сада. К нашему саду, разбитому с южной стороны дома и спускавшемуся двумя строго симметричными террасами с каменными лестницами, относились прекрасные плодовые деревья и еще, в двухстах шагах от жилья, так называемый «боскет», рощица из нескольких десятков буков, расположенная на холме и господствовавшая над местностью. За домом шумел красивый каменный колодец, с большой южной веранды, обвитой огромной глицинией, открывались за соседней окрестностью и множеством лесных холмов горы, цепь которых от Тунского предгорья до Веттерхорна, с большими горами группы Юнгфрау посередине, видна была целиком. Дом и сад довольно похоже описаны в моем фрагменте романа «Дом мечтаний», а заглавие этого незаконченного произведения напоминает о моем друге Альберте Вельти, который назвал так одну из самых замечательных своих картин. И внутри этого дома тоже было много всяких интересных и ценных вещей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14