Все чаще и чаще стали приходить письмами теперь, с тех пор как они снова доставляются обычной почтой, мой дом каждый день наводняется ими в количестве гораздо большем, чем следовало бы и чем я способен прочесть. Но, хотя отправителей сотни, все письма, в сущности, только пяти или шести видов. За исключением немногих настоящих, совершенно личных и неповторимых документов нашей бедственной эпохи - и к этим немногим, к лучшим из них принадлежит и Ваше дорогое мне письмо, - все эти письма суть выражение определенных, повторяющихся, часто слишком очевидных позиций и потребностей. Очень многие из их авторов сознательно или неосознанно хотят уверить отчасти адресата, отчасти цензуру, отчасти самих себя в своей невиновности в немецкой беде, и у многих, несомненно, есть все основания для подобных усилий.
Таковы, например, все те старые мои знакомые, которые прежде годами писали мне, но перестали писать, как только заметили, что перепиской со мной, человеком, состоящим под наблюдением, можно навлечь на себя неприятности. Теперь они сообщают мне, что еще живы, что всегда тепло вспоминают меня и завидуют мне, счастливцу, живущему в швейцарском раю, что они, как я, конечно, понимаю, никогда не сочувствовали этим проклятым нацистам. Многие из непричастных, однако, состояли долгие годы в партии. Теперь они подробно рассказывают, как все эти годы они были одной ногой в концентрационном лагере, а мне приходится отвечать им, что всерьез принимать я могу только тех противников Гитлера, которые были в этих лагерях обеими ногами, а не одной ногой в лагере, а другой в партии. Еще я напоминаю им о том, что в годы войны мы здесь, в швейцарском "раю", каждый день могли ждать "добрососедского" визита коричневых бесов и что в нашем раю нас, людей из черного списка, уже ждала тюрьма или виселица. Впрочем, я признаю, что время от времени творцы нового порядка в Европе бросали нам, черным овцам, и соблазнительные приманки. Так, уже довольно поздно я был, к своему удивлению, приглашен одним швейцарским согражданином * и именитым коллегой приехать за "его" счет в Цюрих, чтобы обсудить с ним мое вступление в основанный министерством Розенберга союз европейских коллаборационистов.
Есть и старые простодушные "перелетные птицы" * - эти пишут мне, что тогда, году в 1934-м, они после тяжелой внутренней борьбы вступили в партию с единственной целью - стать там благотворным противовесом слишком диким и грубым элементам и т. д.
У других - комплексы скорее частного свойства, и, живя в жестокой нужде, среди забот, право, более важных, они находят в избытке бумагу, чернила и темперамент, чтобы выразить мне в длинных письмах свое глубокое презрение к Томасу Манну или свое возмущение тем, что я дружу с таким человеком.
И еще целую группу составляют те, кто открыто и решительно помогал тянуть триумфальную колесницу Гитлера, некоторые коллеги и друзья прежних времен. Они пишут мне трогательно-дружеские письма, подробно рассказывая о своем быте, о последствиях бомбежек и домашних заботах, о своих детях и внуках, словно ничего не случилось, словно ничего не стояло между нами, словно они не помогли убить родных и друзей моей жены - она еврейка, - а труд моей жизни дискредитировать и в конце концов уничтожить. Ни один из них не пишет, что он раскаивается, что смотрит теперь на вещи иначе, что он был ослеплен. И ни один не пишет, что он был нацистом и останется им, что ни в чем не раскаивается и хранит верность своему делу. Какой нацист станет хранить верность своему делу, когда дело это кончилось плохо?! Ах, от всего этого просто тошнит.
Небольшое число корреспондентов ждут от меня, что я стану сегодня на сторону Германии, поеду туда, буду участвовать в ее перевоспитании. Гораздо многочисленнее те, кто призывает меня возвысить свой голос и в качестве нейтрального представителя человечества выступить перед всем миром с протестом против злоупотреблений или нерадивости оккупационных армий. Вот сколько тут оторванности от мира, сколько непонимания мира и современности, сколько трогательной и позорной наивности!
Возможно, весь этот частью наивный, частью злобный вздор Вас ничуть не удивит, возможно, Вы знаете все это лучше, чем я. Вы ведь намекаете, что написали мне длинное письмо по поводу духовной ситуации в Вашей бедной стране, но по цензурным причинам не послали его. Так вот, я хотел только дать Вам представление о том, чем заполнена большая половина моих дней и часов, а тем самым и объяснить, почему отдаю в печать это письмо к Вам. Не могу же я ответить на кипы писем, большинство которых к тому же требует и ждет невозможного, а между тем среди этих писем есть и такие, просто отмахиваться от которых, по-моему, непозволительно. Их авторам я и пошлю это печатное письмо - хотя бы уже потому, что все они доброжелательно и озабоченно спрашивают, как мне живется.
А Ваше дорогое письмо нельзя отнести ни к одной категории, в нем нет ни одного шаблонного слова и нет - поразительная вещь в нынешней Германии! - ни одного слова жалобы или обвинения. Оно подействовало на меня необычайно благотворно, Ваше доброе, умное и храброе письмо, и то, что в нем сказано о собственной Вашей судьбе, глубоко взволновало меня. Так, значит, за Вами тоже, как и за нашим дорогим другом *, следили и шпионили, Вас тоже, значит, бросили в гестаповскую тюрьму и даже приговорили к смерти! Читая, я ужасался, тем более что и мои письма, при всей осторожности, служили обвинением против Вас, но, по сути, Ваши сообщения не были для меня неожиданностью. Ведь я никогда не представлял себе, чтобы Вы могли быть одной ногой в тюрьме или в лагере, а другой ногой в партии, никогда не сомневался в том, что Вы храбро и деятельно, как то подобает Вашему ясному взгляду на вещи и Вашему уму, стоите на той стороне, где следует. И тут уж Вы, конечно, находились в величайшей опасности.
Видите, с большинством моих немецких корреспондентов у меня не находится общего языка. Многое напоминает конец первой мировой войны, правда, сегодня я старше и недоверчивее, чем тогда. Так же как сегодня, все мои немецкие друзья едины в осуждении Гитлера; тогда, при образовании немецкой республики, они были едины в осуждении милитаризма, войны и насилия. С нами, противниками войны, повсюду братались, поздновато, но от души, Ганди и Роллана чтили почти как святых. "Никогда больше не воевать!" таков был девиз. Но уже через несколько лет Гитлер мог отважиться на свой мюнхенский путч. Вот почему я не слишком всерьез принимаю сегодняшнее единодушие в проклятиях Гитлеру и не вижу в этом единодушии никакой гарантии политической переориентировки или хотя бы политического просвещения и опыта. Но всерьез, очень даже всерьез принимаю я переориентацию, очищение и зрелость тех одиночек, которым в чудовищных бедствиях, в адских муках этих лет открылся путь внутрь, путь к сердцу мира, у которых открылись глаза на вневременною реальность жизни. Эти пробудившиеся ощутили, пережили выстрадали эту великую тайну совершенно так же, как пережил ее некогда, в горькие годы после 1914-го, я, только происходило это теперь под куда большим нажимом, при более жестоких страданиях, и, несомненно, несметное множество людей пало и погибло на пути к этому ощущению и пробуждению, так и не успев достичь зрелости.
Из-за колючей проволоки одного африканского лагеря для военнопленных один немецкий капитан пишет мне о "Записках из Мертвого дома" Достоевского и о Сиддхарте, пишет о том, как в жалких условиях, не позволяющих уединиться ни на минуту, он стремится пойти тропой погружения и добраться до самого нутра, "хотя воля к отрешению от всего поверхностного не стала окончательной и бесповоротной". А один бывший узник гестапо пишет: "Благодаря тюрьме я многому научился, и обывательские заботы меня больше не угнетают". Это положительный опыт, это свидетельства подлинной жизни, и я мог бы привести еще много таких слов, будь у меня время и хорошее зрение, чтобы перечесть все эти письма.
На Ваш вопрос, как мне живется, ответить просто. Я состарился и устал, и уничтожение моей работы, начатое гитлеровскими министерствами и доведенное до конца американскими бомбами, сделало основным тоном моих последних лет разочарование и печаль. Утешаюсь тем, что при этом основном тоне еще возможны какие-то маленькие мелодии, и в иные часы мне и теперь еще удается жить вне времени. Чтобы от моей работы что-то осталось, я время от времени устраиваю швейцарское переиздание какой-нибудь своей много лет назад исчезнувшей книги, это не более чем жест, ибо эти издания существуют, конечно, лишь для Швейцарии.
Старость и склероз прогрессируют, иногда кровь отказывается поступать как следует в мозг. Но эти беды имеют в конце концов и свою хорошую сторону: не все уже воспринимаешь так ясно и так горячо, многое пропускаешь мимо ушей, иных ударов и булавочных уколов вообще не чувствуешь, и часть существа, которое некогда называлось "я", находится уже там, где скоро будет все целиком.
К хорошим вещам, для восприятия которых у меня еще есть возможность, к вещам, способным еще доставить мне радость и затмить все мрачное, принадлежат редкие, но все же имеющиеся признаки дальнейшего существования подлинной духовной Германии, а ищу я их и нахожу не в усердии теперешних деятелей культуры и конъюнктурных демократов Вашей страны, а в таких отрадных выражениях решимости, бодрости и храбрости, лишенной иллюзий уверенности и готовности, как, например, Ваше письмо. Благодарю Вас за него. Берегите этот росток, храните верность свету и духу, вас очень мало, но вы, может быть, соль земли.
1946
Слово к участникам банкета по случаю Нобелевского торжества
Сердечно и почтительно приветствуя ваше праздничное собрание, я прежде всего выражаю свое сожаление по поводу того, что сам не могу быть вашим гостем, не могу сам приветствовать вас и поблагодарить. Здоровье мое всегда было очень слабым, а передряги всех лет после 1933 года, уничтожившие в Германии весь труд моей жизни и непрестанно возлагавшие на меня тяжкие обязанности, сделали меня надолго совсем инвалидом. Но духовно я не сломлен и чувствую себя связанным со всеми вами прежде всего той мыслью, которая лежит в основе Нобелевского фонда, мыслью о сверхнациональности и интернациональности духа и его обязанности служить не войне и разрушению, а миру и примирению. В том, что присужденная мне премия одновременно означает признание немецкого языка и немецкого вклада в культуру, я вижу жест миролюбия и доброй воли возобновить духовное сотрудничество всех народов.
Но мой идеал отнюдь не состоит в сглаживании национальных характеров ради духовно унифицированного человечества в целом. О нет, да здравствуют многообразие, разнообразие и градации на нашей милой земле! Это великолепно, что есть много рас и народов, много языков, много разновидностей склада ума и мировоззрений. Если я ненавистник и непримиримый противник войн, завоеваний и аннексий, то в числе прочего и потому, что жертвой этих темных сил оказываются многие исторически сложившиеся, глубоко индивидуальные, многообразнейшие особенности человеческой культуры. Я враг "grands simplificateurs" 1 и сторонник качества, сторонник сформировавшегося, неподражаемого. И поэтому я как ваш благодарный гость и коллега приветствую вашу страну Швецию, ее язык и культуру, ее богатую и гордую историю, ее стойкость в сохранении и развитии своей естественной самобытности.
1 "Великих упростителей" (фр.).
Я никогда не был в Швеции, но уже десятки лет ко мне приходили из вашей страны добрые и дружеские дары, с тех пор как я получил из Швеции первый подарок: это было лет сорок назад, и это была шведская книга, первое издание "Легенд о Христе" с собственноручной надписью Сельмы Лагерлёф *. В ходе лет у меня было много драгоценного общения с вашей страной - и вот последний великий подарок, которым она меня только что неожиданно одарила. Благодарю ее от всей души.
1946
Благодарность и нравоучительное замечание
Этими строчками мне хочется поблагодарить за присланные мне поздравления с Гётевской премией. Мои чувства и мысли при получении этих поздравлений были столь двойственны, что мне оказалось трудно выразить их хотя бы частично. Прошу моих друзей быть снисходительными к тому, что получилось.
Многие из вас будут удивлены, а то и смущены тем, что я принял эту честь, и правда, моя первая, чисто инстинктивная реакция на нее была не "да", а "нет". Для такой безотчетной реакции нашлись резоны вроде следующих: для старого, и без того переутомленного человека это будет чувствительным добавочным бременем. Кроме того, это создаст видимость некоего примирения с официальной Германией. Да и само по себе было бы неверно и странно принимать в форме этой премии некую компенсацию или мзду от страны, банкротство которой я вторично целиком разделяю и которая лишила меня доверенного ей труда моей жизни. Нет, говорил я себе в этом первом порыве, от Германии я смею ждать и требовать удовлетворения моего простого права, моей реабилитации после шельмования, которому меня подвергали при Геббельсе и Розенберге, восстановления моей работы или хотя бы части ее и естественного, простейшего вознаграждения в виде денег и куска хлеба. Но ведь такой Германии, во власти которой было бы исполнить это мое желание, больше не существует. И какими колючими и сложными, какими острыми и тяжелыми были со времени первой мировой войны отношения между этим загадочным, великим, капризным народом и мной! Как раз в те дни, когда мне надо было решить, принимать ли премию, из Германии снова приходили кипы ругательных писем, и в них я, в общем-то, видел довольно адекватное выражение отношений между мною и этим народом, чей язык был моим орудием и моей духовной родиной и чье политическое поведение в мире я с 1914 года наблюдал, да и не раз комментировал со все большей неприязнью.
Но не успел я осознать эти первые порывы, как нашлись столь же убедительные контрдоводы. Ведь эта честь была предложена мне не той Германией, которой больше не существовало, а иным, старым, демократичным, связанным с еврейской культурой городом Франкфуртом, вызывавшим торжествами в церкви святого Павла * ненависть Гогенцоллернов, предложена комитетом, который в дни тяжких испытаний при Гитлере вел себя не просто пристойно, а действительно храбро и прекрасно знал, что, выбрав меня, снова вызовет вражду к себе со стороны того слоя народа, откуда как раз и приходили эти злобные письма, побежденного в данный момент, но отнюдь не исчезнувшего с лица земли слоя националистов-фанатиков.
Если бы с получением премии была связана для меня какая-либо материальная выгода, я, конечно, не смог бы ее принять. Но это не так, денежная сумма останется в Германии и будет раздарена.
Премии и почести - это не совсем то, чем они кажутся нам в молодости. На взгляд награжденного, это не удовольствие, не праздник и не что-то заслуженное им. Они - маленькая составная часть того сложного, построенного в основном на недоразумениях феномена, который называется известностью, и видеть в них нужно то, чем они являются: попытки официального мира отделаться от смущения при виде неофициальных успехов. Это с обеих сторон символический жест, акт воспитанности и вежливости.
Тот факт, что премия носит имя Гёте, наперед запрещает награжденному считать себя достойным ее. Большинство награжденных ранее, наверно, и не считали себя достойными. Ни с художником, ни с человеком Гёте мы, дети страшного времени, не смеем и сравнивать себя. Тем не менее я с усмешкой вспоминаю некоторые его слова о характере немцев и в иные минуты думаю, что, будь Гёте нашим современником, он в какой-то мере согласился бы с моим диагнозом обеих великих болезней нашего времени. Ведь нынешним состоянием человечества мы обязаны, по-моему, двум душевным болезням: мании величия, которой страдает техника, и мании величия, которой страдает национализм. Они определяют облик нынешнего мира и его самосознание, они принесли нам две мировые войны с их последствиями и повлекут за собой, прежде чем отбушуют, еще много аналогичных последствий.
Сопротивление обеим этим болезням мира - вот в чем состоит сегодня важнейшая задача духа на земле и его оправдание. Этому сопротивлению служила и моя жизнь, маленькая волна в потоке.
Довольно нравоучений. Для нас, людей старых, особенно когда нам плохо, мир - это прежде всего нравственный феномен, нравственная проблема, и лицо мира то ужасно, то мрачно. А для ребенка, для преданного богу праведника, для поэта, для мудреца мир - это нечто совсем другое, и у него тысячи лиц, в том числе несказанно прелестных. И если я сегодня немного пользуюсь правом стариков и морализирую, то не будем за этим забывать: завтра или послезавтра, по эту ли или по ту сторону смерти я, возможно, опять буду поэтом, праведником, ребенком, и мир, и мировая история предстанут мне уже не нравственной проблемой, а вечным, божественным зрелищем, книжкой с картинками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57