Мир созданных им фигур едва ли можно понимать как изображение будущего, как некий идеал; таким его и не считал никто. Нет, мы видим в Мышкине и других подобных ему фигурах не образец для подражания: "Таким ты должен стать!", но неизбежность: "Через это мы должны будем пройти, это наша судьба!"
Будущее неопределенно, путь же к нему указан здесь недвусмысленно. Направление его - к новому душевному строю. Он ведет через Мышкина, требует "магического" мышления, принятия хаоса. Это возврат к неупорядоченному, возврат к бессознательному, лишенному формы, к животному состоянию и еще далее - к началу начал. Не ради того, чтобы превратиться в животное или стать первозданной материей, но чтобы обрести новые ориентиры, чтобы у корней нашего бытия отыскать забытые инстинкты и возможности нашего развития, чтобы вновь приняться за созидание, оценку, разграничение нашего мира. На этом пути не стоит искать какой-то программы, и никакой переворот не откроет туда дверь.
Каждый вступает на него в одиночку, сам по себе. В жизни каждого из нас будет время, когда мы окажемся у той хорошо известной Мышкину грани, за которой исчезают одни истины и возникают другие. Каждый из нас в какое-то мгновение своей жизни испытывает примерно то же, что Мышкин в секунды озарения и что сам Достоевский испытал в те минуты, когда уже стоял на эшафоте, сойдя с которого он обрел взор пророка.
1919
Людвигу Финку *
Берн, 10 апреля 1919
Дорогой Угель,
в эти дни я веду бродячую жизнь, почти лишен угла, где мог бы устроиться, поэтому на твое милое письмо отвечаю лишь кратким выражением благодарности. Спасибо за помощь, которую ты мне любезно предлагаешь. Я не могу ее принять, у меня есть деньги в Германии, да только здесь они ничего не стоят. II все же я благодарен тебе!
Что касается остального, то над этим стоит поразмышлять каждому из нас. Меняется мир, но не меняется истина, и то, что было дано почувствовать великим душам от Лао-цзы и Иисуса до наших дней, ни в коей мере не отменяется переживаниями отдельного человека. Конечно, проще всего возложить вину за наши беды на других, я это знаю не хуже тебя. Но я знаю также, что вина никогда не бывает односторонней, как не была она таковой и в этой войне, ее следует возложить на обе стороны. Признание чужой вины еще никому не пошло на пользу, ибо при этом забывалась вина собственная. Я вспоминаю слова, которые ты в начале войны говорил о других, например о швейцарцах. Ты был в высшей степени искренен, произнося их, что не помешало тебе судить о незнакомых людях односторонне и несправедливо. В твоих словах для них заключалась смертельная обида. Вероятно, и мне пришлось ненароком обидеть тебя иным словом, высказать которое было для меня внутренней потребностью. Но если бы я без конца твердил о вине другого только потому, что его взгляды не совпадают с моими, я пошел бы по неверному пути. По пути, который ведет к взаимному уничтожению во имя правды. Б моих глазах это совершенно безнадежный путь. Да, Германию перестали понимать, да, у нее было больше врагов, чем друзей. Все это печально, и в этом не только она одна виновата. Но перемены к лучшему не наступят до тех пор, пока Германия, как и прежде, будет настаивать на своей правоте, а у других видеть только злую волю. За это мы сегодня расплачиваемся. Когда-нибудь выяснится, что и противник был виноват, но никогда не удастся выдать за дальновидную политику постройку германского флота, нападение на Бельгию или выступление Германии против России на переговорах в Брест-Литовске.
Я никогда не требовал от своих друзей, чтобы они разделяли мои взгляды; пусть каждый думает так, как он считает нужным. Нетерпимым, по-моему, надо быть только по отношению к самому себе, а не к другим. У меня много друзей, которые занимают политические позиции, противоположные моим, а среди моих политических единомышленников немало людей, которых я не принимаю всерьез.
Я пишу тебе в спешке. На днях я покидаю Берн, чтобы поискать место для работы в Тессине. Надеюсь, мне удастся преодолеть теперешний упадок, и я еще поживу и поработаю. Здоровье мое никуда не годится, но я не теряю надежды, что теперь, после пяти безумных лет войны, прожитых мной без внутреннего участия, здоровье мое пойдет на поправку. А если ничего не выйдет и нынешние мои трудности усугубятся, то я оставлю семью на произвол судьбы и вернусь в Германию. Я целиком и полностью разделяю твою мысль, что побежденная Германия будет честнее и чище той, какой она стала бы в случае победы. Поражение для меня обернулось такими же утратами, как и для всех вас. Но куда труднее было бы пережить ее победу, победу заносчивости и притязаний на мировое господство, которые были официальной политикой Германии вплоть до ее краха.
Самуэлю Фишеру *
27 августа 1919
Мой дорогой господин Фишер,
я был сердечно обрадован, когда получил от Вас еще одно обстоятельное письмо; почитаю за честь для себя, что Вы потратили на него часть Вашего короткого отпуска.
Вы совершенно правы в том, что касается Демеля *, я тоже люблю и почитаю людей такого склада. Но именно в этой книге я внезапно ощутил пропасть, которая отделяет его от современной молодежи. То же можно сказать о Гауптмане * и об отношении немецких писателей к политике, недавно я писал об этом Вашей супруге. Во всех этих вещах и вопросах с самого начала войны (моя первая статья о деградации немецкого духа в военную пору появилась в Цюрихе уже осенью 1914 года) я развивался в совершенно ином направлении и с тех пор по-иному отношусь к родине и к остальному миру. Свое личное отношение к политике я попытался выразить в изданной анонимно брошюре "Возвращение Заратустры" *, написанной в январе. Несмотря на мою просьбу откликнуться на ее появление, "Нойе рундшау" * не сделала этого, вероятно, с полным на то основанием. Но молодежь, и молодежь разная, отреагировала на нее бурно, мне задавали много вопросов, многие нападали на меня, и многие одарили меня доверием. К сожалению, все это пришло ко мне с большим опозданием, после военных лет и ударов судьбы, изменивших и подорвавших все мое существование. Слишком поздно пришло и Ваше любезное приглашение в Берлин. Я выбрал свой путь в годы невыносимого одиночества и буду хранить ему верность до конца не из каких-либо соображений, не из расчета, а просто по закону тяготения.
А теперь о делах! Мне кажется, Ваша тревога по поводу выхода моей книжки в венском издательстве Таля * не имеет под собой никаких оснований. Вообще говоря, она должна была выйти в одном швейцарском издательстве. К изданию ее готовил мой друг, гонорар он выплачивает мне франками, Таль всего лишь печатник и технический редактор. Кроме того, для меня принадлежность к этой серии означает выражение солидарности с Ролланом, Барбюсом, Цвейгом и другими немногочисленными людьми духа, с которыми в годы войны я ощущал душевную близость. Книжечка увидит свет лишь однажды, потом я не стану ее переиздавать, в том числе и у Вас, а распределю вошедшие в нее тексты по другим своим книгам.
О них я могу сказать пока очень немногое. Вы и сами заметили, что литератор Гессе в последние годы изменился и поменял кожу. Я пока еще не знаю, как далеко я пойду вместе с экспрессионистами; во всяком случае, со времен войны, примерно с 1917 года, мой курс совершенно изменился. Я анонимно опубликовал "Заратустру" (чтобы не отпугивать молодежь знакомым именем старого писателя). Под псевдонимом же был написан (еще в 1917 году) и "Демиан" *; Ваша супруга раскрыла меня, но я прошу Вас пока не выдавать тайну. Все это, включая позднейшие из моих "Сказок", было первыми попытками освобождения, которое, как мне кажется, близится к завершению. Здесь, в Монтаньоле, я закончил две большие работы, одну из них через некоторое время я намерен послать в "Нойе рундшау".
Предполагаю, что и Вы как издатель пострадаете от этих перемен. Круг покупателей моих книг, особенно последних, будет стремительно сужаться. Мне это безразлично. Экономический крах нанесет мне большой ущерб и круто изменит мою жизнь, но это не кажется мне столь уж существенным.
А теперь просьба. Иногда у меня возникает предчувствие, что со мной может что-то случиться. На этот случай прошу Вас пометить, что непременно надо издать следующие мои книги:
Книгу, включающую три повести, мои новейшие и самые смелые работы. Содержание: новелла "Душа ребенка" (находится сейчас в "Нойе рундшау" у Петеля), повесть "Клейн и Вагнер" и слегка фантастический рассказ "Последнее лето Клингзора". Две последние рукописи лежат у меня, вторая еще не совсем готова, когда закончу, предложу ее "Рундшау".
Книга повестей станет самым важным моим произведением, она и еще "Демиан". Название для нее я еще не придумал. Далее, мне хотелось бы, в случае, если я сам не займусь этим, чтобы в память обо мне не предпринимались собрания сочинений и прочие необязательные вещи, но чтобы вместо них была издана небольшая, красивая и недорогая подборка моих стихотворений. Подготовительную работу я уже начал, материалы находятся у меня. Очень прошу Вас не забыть об этих моих просьбах. [...]
Дорогой господин Фишер, ветер жизни и судьбы дует и здесь, в Монтаньоле, в моем рабочем кабинете над старым садом. Берлин ничего во мне не изменит. Но для меня будет радостью и утешением знать, что Вы думали обо мне, приглашали меня к себе и что я могу рассчитывать на Вашу дружбу.
О чтении книг
Врожденная потребность нашего духа - устанавливать типы и подразделять на них все человечество. От "Характеров" Теофраста * и четырех темпераментов наших прадедушек и вплоть до наисовременнейшей психологии постоянно ощущается эта потребность в типологизирующем порядке. Да и любой человек часто бессознательно делит людей своего окружения на типы - по сходству с теми характерами, которые стали важными для него в детстве. Как ни привлекательны и благодатны такие деления - не важно, исходят ли они из чисто личного опыта или стремятся к некоей научной типологии, - иной раз может оказаться уместной и плодотворной попытка наметить новый срез опыта, констатируя, что в любом человеке имеются черты любого типа и что самые противоположные характеры и темпераменты, как сменяющие друг друга состояния, могут отыскаться в каждой отдельной личности.
Так что если я в нижеследующих заметках намечу три типа или, лучше сказать, три ступени читателей, то я вовсе не хочу тем самым утверждать, что весь читательский мир делится на эти три категории таким образом, будто этот принадлежит к этой категории, а тот - к той. Но каждый из нас в разное время своей жизни принадлежит то к одной, то к другой группе.
Вот прежде всего читатель наивный. Каждый из нас временами читает наивно. Такой читатель проглатывает книгу, как едок пищу, он лишь берущий, он ест и пьет досыта, будь то Мальчик за книжкой об индейцах, горничная за романом из жизни графини или студент за Шопенгауэром. Такой читатель относится к книге не как личность к личности, но как лошадь к овсу или даже как лошадь к кучеру: книга ведет, читатель следует за ней. Сюжет книги воспринимается объективно, принимается за действительность. Но не только сюжет! Есть весьма образованные и даже рафинированные читатели художественной литературы, которые целиком принадлежат к классу наивных. Они хоть и не ограничиваются сюжетом, оценивают роман не по тому, сколько встречается в нем смертей и свадеб, но воспринимают самого автора, эстетическую природу книги как объективную. Они разделяют все восхищения и воспарения автора, они полностью вживаются в его мироощущение и беспрекословно принимают те толкования, которые автор дает плодам своего воображения. Что для простых душ означает сюжет, обстоятельства, действие, то для этих изощренных - мастерство, язык, знания автора, его духовность; они воспринимают все это, как нечто объективное, как последнюю и высочайшую ценность литературы - точно так же, как юный читатель Карла Мая * принимает деяния Старого Чулка за существующую реальность.
Этот наивный читатель в его отношении к чтению вообще не является личностью, то есть самим собой. Он либо оценивает события романа по их напряженности, их насыщенности опасными приключениями, их эротике, их блеску или нищете, либо вместо этого оценивает самого автора, достижения которого он меряет той меркой, которая в конце концов всегда оказывается привычкой. Такой читатель не сомневается в том, что книга для того единственно и существует, чтобы с чувством и толком прочесть и по достоинству оценить ее содержание или форму. То есть книга - это что-то вроде хлеба или постели.
Однако, как и ко всему в мире, к книге можно относиться иначе. Стоит только человеку следовать своей природе, а не воспитанию, как он становится ребенком и начинает играть с предметами; тогда хлеб превращается в гору, в которой прорывают тоннель, постель становится пещерой, садом или полем, занесенным снегом. Что-то от этой детскости и этого игрового гения обнаруживает в себе второй тип читателя. Этот читатель ценит не столько сюжет или форму произведения, сколько его истинные, более важные ценности. Этот читатель знает, как знают дети, что у каждой вещи может быть и десять, и сто значений. Этот читатель может, например, следить за тем, как писатель или философ пытается навязать себе самому и читателю свою оценку вещей, - и улыбаться этим усилиям, усматривая в кажущейся свободе и произволе автора только пассивность и принуждение. Этот читатель ведает и то, что по большей части остается совершенно неизвестным профессорам-литературоведам и литературным критикам: что таких вещей, как свободный выбор сюжета и формы, вовсе не существует. Где историк литературы говорит, что Шиллер избрал в таком-то году такой-то сюжет и решил изложить его пятистопным ямбом, там такой читатель знает, что ни сюжет, ни ямб не были предметом свободного выбора поэта, и удовольствие для него состоит в том, чтобы видеть, не что делает с сюжетом поэт, но что делает сюжет с поэтом.
Для подобной точки зрения так называемые эстетические ценности почти вовсе теряют свою цену, и как раз всякие промахи и несовершенства могут приобрести большую привлекательность. Ибо такой читатель идет за писателем не как лошадь за кучером, а как охотник по следу, и внезапный взгляд, брошенный по ту сторону кажущейся поэтической свободы, взгляд, подмечающий пассивность и принуждение поэта, может извлечь в нем больший восторг, нежели все прелести добротной техники и изысканного словесного мастерства.
Двигаясь по этому пути еще дальше, мы встречаем третий, и последний тип читателя. Еще раз подчеркнем, что никто из нас не обязан на веки вечные оставаться в одной из этих категорий, что любой из нас может сегодня принадлежать ко второй, завтра к третьей, а послезавтра снова к первой группе. Итак, наконец, третья, и последняя ступень.
Она выглядит полной противоположностью тому, что принято именовать "хорошим" читателем. Этот третий читатель в такой степени личность, настолько ни на кого не похож, что он - полный властелин в царстве своего чтения. Он не ищет в книге ни просвещения, ни развлечения, он использует книгу - как и любую другую вещь в этом мире - только как отправную точку, как побуждение. Ему, в сущности, все равно, что он читает. Он читает философа не затем, чтобы ему верить, чтобы перенять его учение, и не затем, чтобы противодействовать ему и критиковать его, он читает поэта не для того, чтобы тот объяснил ему, как устроен мир. Он сам все объясняет. Он, если угодно, совершенное дитя. Он играет со всем - а с определенной точки зрения нет ничего плодотворнее и прибыльнее, чем все превращать в игру. Ежели такой читатель находит в книге какую-нибудь красивую сентенцию, истину, изречение, то он первым делом переворачивает находку наизнанку. Он давно знает, что и отрицание всякой истины тоже истинно. Он давно знает, что всякая точка зрения в области духа является полюсом, у которого существует столь же славный противополюс. Он, как ребенок, в достаточной степени ценит ассоциативное мышление, но он знает и другое. Таким образом, этот читатель, или, вернее, каждый из нас, когда он находится на этой ступени, может читать что угодно - роман, грамматику, расписание дорожного движения, образцы типографских шрифтов. В то время когда наша фантазия и ассоциативная способность находятся на высоте, мы все равно ведь читаем не то, что написано на бумаге, но купаемся в потоке озарений и побуждений, изливающихся на нас из прочитанного. Они могут явиться из текста, но могут возникнуть и из колонок наборного шрифта. И объявление в газете может стать откровением. Самая счастливая и торжествующая мысль может возникнуть из совершенно безжизненного слова, которое крутят так и этак, играя в его буквы, как в мозаику. В таком состоянии сказку о Красной Шапочке можно читать, как некую космогонию или философию или как роскошную эротическую поэзию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Будущее неопределенно, путь же к нему указан здесь недвусмысленно. Направление его - к новому душевному строю. Он ведет через Мышкина, требует "магического" мышления, принятия хаоса. Это возврат к неупорядоченному, возврат к бессознательному, лишенному формы, к животному состоянию и еще далее - к началу начал. Не ради того, чтобы превратиться в животное или стать первозданной материей, но чтобы обрести новые ориентиры, чтобы у корней нашего бытия отыскать забытые инстинкты и возможности нашего развития, чтобы вновь приняться за созидание, оценку, разграничение нашего мира. На этом пути не стоит искать какой-то программы, и никакой переворот не откроет туда дверь.
Каждый вступает на него в одиночку, сам по себе. В жизни каждого из нас будет время, когда мы окажемся у той хорошо известной Мышкину грани, за которой исчезают одни истины и возникают другие. Каждый из нас в какое-то мгновение своей жизни испытывает примерно то же, что Мышкин в секунды озарения и что сам Достоевский испытал в те минуты, когда уже стоял на эшафоте, сойдя с которого он обрел взор пророка.
1919
Людвигу Финку *
Берн, 10 апреля 1919
Дорогой Угель,
в эти дни я веду бродячую жизнь, почти лишен угла, где мог бы устроиться, поэтому на твое милое письмо отвечаю лишь кратким выражением благодарности. Спасибо за помощь, которую ты мне любезно предлагаешь. Я не могу ее принять, у меня есть деньги в Германии, да только здесь они ничего не стоят. II все же я благодарен тебе!
Что касается остального, то над этим стоит поразмышлять каждому из нас. Меняется мир, но не меняется истина, и то, что было дано почувствовать великим душам от Лао-цзы и Иисуса до наших дней, ни в коей мере не отменяется переживаниями отдельного человека. Конечно, проще всего возложить вину за наши беды на других, я это знаю не хуже тебя. Но я знаю также, что вина никогда не бывает односторонней, как не была она таковой и в этой войне, ее следует возложить на обе стороны. Признание чужой вины еще никому не пошло на пользу, ибо при этом забывалась вина собственная. Я вспоминаю слова, которые ты в начале войны говорил о других, например о швейцарцах. Ты был в высшей степени искренен, произнося их, что не помешало тебе судить о незнакомых людях односторонне и несправедливо. В твоих словах для них заключалась смертельная обида. Вероятно, и мне пришлось ненароком обидеть тебя иным словом, высказать которое было для меня внутренней потребностью. Но если бы я без конца твердил о вине другого только потому, что его взгляды не совпадают с моими, я пошел бы по неверному пути. По пути, который ведет к взаимному уничтожению во имя правды. Б моих глазах это совершенно безнадежный путь. Да, Германию перестали понимать, да, у нее было больше врагов, чем друзей. Все это печально, и в этом не только она одна виновата. Но перемены к лучшему не наступят до тех пор, пока Германия, как и прежде, будет настаивать на своей правоте, а у других видеть только злую волю. За это мы сегодня расплачиваемся. Когда-нибудь выяснится, что и противник был виноват, но никогда не удастся выдать за дальновидную политику постройку германского флота, нападение на Бельгию или выступление Германии против России на переговорах в Брест-Литовске.
Я никогда не требовал от своих друзей, чтобы они разделяли мои взгляды; пусть каждый думает так, как он считает нужным. Нетерпимым, по-моему, надо быть только по отношению к самому себе, а не к другим. У меня много друзей, которые занимают политические позиции, противоположные моим, а среди моих политических единомышленников немало людей, которых я не принимаю всерьез.
Я пишу тебе в спешке. На днях я покидаю Берн, чтобы поискать место для работы в Тессине. Надеюсь, мне удастся преодолеть теперешний упадок, и я еще поживу и поработаю. Здоровье мое никуда не годится, но я не теряю надежды, что теперь, после пяти безумных лет войны, прожитых мной без внутреннего участия, здоровье мое пойдет на поправку. А если ничего не выйдет и нынешние мои трудности усугубятся, то я оставлю семью на произвол судьбы и вернусь в Германию. Я целиком и полностью разделяю твою мысль, что побежденная Германия будет честнее и чище той, какой она стала бы в случае победы. Поражение для меня обернулось такими же утратами, как и для всех вас. Но куда труднее было бы пережить ее победу, победу заносчивости и притязаний на мировое господство, которые были официальной политикой Германии вплоть до ее краха.
Самуэлю Фишеру *
27 августа 1919
Мой дорогой господин Фишер,
я был сердечно обрадован, когда получил от Вас еще одно обстоятельное письмо; почитаю за честь для себя, что Вы потратили на него часть Вашего короткого отпуска.
Вы совершенно правы в том, что касается Демеля *, я тоже люблю и почитаю людей такого склада. Но именно в этой книге я внезапно ощутил пропасть, которая отделяет его от современной молодежи. То же можно сказать о Гауптмане * и об отношении немецких писателей к политике, недавно я писал об этом Вашей супруге. Во всех этих вещах и вопросах с самого начала войны (моя первая статья о деградации немецкого духа в военную пору появилась в Цюрихе уже осенью 1914 года) я развивался в совершенно ином направлении и с тех пор по-иному отношусь к родине и к остальному миру. Свое личное отношение к политике я попытался выразить в изданной анонимно брошюре "Возвращение Заратустры" *, написанной в январе. Несмотря на мою просьбу откликнуться на ее появление, "Нойе рундшау" * не сделала этого, вероятно, с полным на то основанием. Но молодежь, и молодежь разная, отреагировала на нее бурно, мне задавали много вопросов, многие нападали на меня, и многие одарили меня доверием. К сожалению, все это пришло ко мне с большим опозданием, после военных лет и ударов судьбы, изменивших и подорвавших все мое существование. Слишком поздно пришло и Ваше любезное приглашение в Берлин. Я выбрал свой путь в годы невыносимого одиночества и буду хранить ему верность до конца не из каких-либо соображений, не из расчета, а просто по закону тяготения.
А теперь о делах! Мне кажется, Ваша тревога по поводу выхода моей книжки в венском издательстве Таля * не имеет под собой никаких оснований. Вообще говоря, она должна была выйти в одном швейцарском издательстве. К изданию ее готовил мой друг, гонорар он выплачивает мне франками, Таль всего лишь печатник и технический редактор. Кроме того, для меня принадлежность к этой серии означает выражение солидарности с Ролланом, Барбюсом, Цвейгом и другими немногочисленными людьми духа, с которыми в годы войны я ощущал душевную близость. Книжечка увидит свет лишь однажды, потом я не стану ее переиздавать, в том числе и у Вас, а распределю вошедшие в нее тексты по другим своим книгам.
О них я могу сказать пока очень немногое. Вы и сами заметили, что литератор Гессе в последние годы изменился и поменял кожу. Я пока еще не знаю, как далеко я пойду вместе с экспрессионистами; во всяком случае, со времен войны, примерно с 1917 года, мой курс совершенно изменился. Я анонимно опубликовал "Заратустру" (чтобы не отпугивать молодежь знакомым именем старого писателя). Под псевдонимом же был написан (еще в 1917 году) и "Демиан" *; Ваша супруга раскрыла меня, но я прошу Вас пока не выдавать тайну. Все это, включая позднейшие из моих "Сказок", было первыми попытками освобождения, которое, как мне кажется, близится к завершению. Здесь, в Монтаньоле, я закончил две большие работы, одну из них через некоторое время я намерен послать в "Нойе рундшау".
Предполагаю, что и Вы как издатель пострадаете от этих перемен. Круг покупателей моих книг, особенно последних, будет стремительно сужаться. Мне это безразлично. Экономический крах нанесет мне большой ущерб и круто изменит мою жизнь, но это не кажется мне столь уж существенным.
А теперь просьба. Иногда у меня возникает предчувствие, что со мной может что-то случиться. На этот случай прошу Вас пометить, что непременно надо издать следующие мои книги:
Книгу, включающую три повести, мои новейшие и самые смелые работы. Содержание: новелла "Душа ребенка" (находится сейчас в "Нойе рундшау" у Петеля), повесть "Клейн и Вагнер" и слегка фантастический рассказ "Последнее лето Клингзора". Две последние рукописи лежат у меня, вторая еще не совсем готова, когда закончу, предложу ее "Рундшау".
Книга повестей станет самым важным моим произведением, она и еще "Демиан". Название для нее я еще не придумал. Далее, мне хотелось бы, в случае, если я сам не займусь этим, чтобы в память обо мне не предпринимались собрания сочинений и прочие необязательные вещи, но чтобы вместо них была издана небольшая, красивая и недорогая подборка моих стихотворений. Подготовительную работу я уже начал, материалы находятся у меня. Очень прошу Вас не забыть об этих моих просьбах. [...]
Дорогой господин Фишер, ветер жизни и судьбы дует и здесь, в Монтаньоле, в моем рабочем кабинете над старым садом. Берлин ничего во мне не изменит. Но для меня будет радостью и утешением знать, что Вы думали обо мне, приглашали меня к себе и что я могу рассчитывать на Вашу дружбу.
О чтении книг
Врожденная потребность нашего духа - устанавливать типы и подразделять на них все человечество. От "Характеров" Теофраста * и четырех темпераментов наших прадедушек и вплоть до наисовременнейшей психологии постоянно ощущается эта потребность в типологизирующем порядке. Да и любой человек часто бессознательно делит людей своего окружения на типы - по сходству с теми характерами, которые стали важными для него в детстве. Как ни привлекательны и благодатны такие деления - не важно, исходят ли они из чисто личного опыта или стремятся к некоей научной типологии, - иной раз может оказаться уместной и плодотворной попытка наметить новый срез опыта, констатируя, что в любом человеке имеются черты любого типа и что самые противоположные характеры и темпераменты, как сменяющие друг друга состояния, могут отыскаться в каждой отдельной личности.
Так что если я в нижеследующих заметках намечу три типа или, лучше сказать, три ступени читателей, то я вовсе не хочу тем самым утверждать, что весь читательский мир делится на эти три категории таким образом, будто этот принадлежит к этой категории, а тот - к той. Но каждый из нас в разное время своей жизни принадлежит то к одной, то к другой группе.
Вот прежде всего читатель наивный. Каждый из нас временами читает наивно. Такой читатель проглатывает книгу, как едок пищу, он лишь берущий, он ест и пьет досыта, будь то Мальчик за книжкой об индейцах, горничная за романом из жизни графини или студент за Шопенгауэром. Такой читатель относится к книге не как личность к личности, но как лошадь к овсу или даже как лошадь к кучеру: книга ведет, читатель следует за ней. Сюжет книги воспринимается объективно, принимается за действительность. Но не только сюжет! Есть весьма образованные и даже рафинированные читатели художественной литературы, которые целиком принадлежат к классу наивных. Они хоть и не ограничиваются сюжетом, оценивают роман не по тому, сколько встречается в нем смертей и свадеб, но воспринимают самого автора, эстетическую природу книги как объективную. Они разделяют все восхищения и воспарения автора, они полностью вживаются в его мироощущение и беспрекословно принимают те толкования, которые автор дает плодам своего воображения. Что для простых душ означает сюжет, обстоятельства, действие, то для этих изощренных - мастерство, язык, знания автора, его духовность; они воспринимают все это, как нечто объективное, как последнюю и высочайшую ценность литературы - точно так же, как юный читатель Карла Мая * принимает деяния Старого Чулка за существующую реальность.
Этот наивный читатель в его отношении к чтению вообще не является личностью, то есть самим собой. Он либо оценивает события романа по их напряженности, их насыщенности опасными приключениями, их эротике, их блеску или нищете, либо вместо этого оценивает самого автора, достижения которого он меряет той меркой, которая в конце концов всегда оказывается привычкой. Такой читатель не сомневается в том, что книга для того единственно и существует, чтобы с чувством и толком прочесть и по достоинству оценить ее содержание или форму. То есть книга - это что-то вроде хлеба или постели.
Однако, как и ко всему в мире, к книге можно относиться иначе. Стоит только человеку следовать своей природе, а не воспитанию, как он становится ребенком и начинает играть с предметами; тогда хлеб превращается в гору, в которой прорывают тоннель, постель становится пещерой, садом или полем, занесенным снегом. Что-то от этой детскости и этого игрового гения обнаруживает в себе второй тип читателя. Этот читатель ценит не столько сюжет или форму произведения, сколько его истинные, более важные ценности. Этот читатель знает, как знают дети, что у каждой вещи может быть и десять, и сто значений. Этот читатель может, например, следить за тем, как писатель или философ пытается навязать себе самому и читателю свою оценку вещей, - и улыбаться этим усилиям, усматривая в кажущейся свободе и произволе автора только пассивность и принуждение. Этот читатель ведает и то, что по большей части остается совершенно неизвестным профессорам-литературоведам и литературным критикам: что таких вещей, как свободный выбор сюжета и формы, вовсе не существует. Где историк литературы говорит, что Шиллер избрал в таком-то году такой-то сюжет и решил изложить его пятистопным ямбом, там такой читатель знает, что ни сюжет, ни ямб не были предметом свободного выбора поэта, и удовольствие для него состоит в том, чтобы видеть, не что делает с сюжетом поэт, но что делает сюжет с поэтом.
Для подобной точки зрения так называемые эстетические ценности почти вовсе теряют свою цену, и как раз всякие промахи и несовершенства могут приобрести большую привлекательность. Ибо такой читатель идет за писателем не как лошадь за кучером, а как охотник по следу, и внезапный взгляд, брошенный по ту сторону кажущейся поэтической свободы, взгляд, подмечающий пассивность и принуждение поэта, может извлечь в нем больший восторг, нежели все прелести добротной техники и изысканного словесного мастерства.
Двигаясь по этому пути еще дальше, мы встречаем третий, и последний тип читателя. Еще раз подчеркнем, что никто из нас не обязан на веки вечные оставаться в одной из этих категорий, что любой из нас может сегодня принадлежать ко второй, завтра к третьей, а послезавтра снова к первой группе. Итак, наконец, третья, и последняя ступень.
Она выглядит полной противоположностью тому, что принято именовать "хорошим" читателем. Этот третий читатель в такой степени личность, настолько ни на кого не похож, что он - полный властелин в царстве своего чтения. Он не ищет в книге ни просвещения, ни развлечения, он использует книгу - как и любую другую вещь в этом мире - только как отправную точку, как побуждение. Ему, в сущности, все равно, что он читает. Он читает философа не затем, чтобы ему верить, чтобы перенять его учение, и не затем, чтобы противодействовать ему и критиковать его, он читает поэта не для того, чтобы тот объяснил ему, как устроен мир. Он сам все объясняет. Он, если угодно, совершенное дитя. Он играет со всем - а с определенной точки зрения нет ничего плодотворнее и прибыльнее, чем все превращать в игру. Ежели такой читатель находит в книге какую-нибудь красивую сентенцию, истину, изречение, то он первым делом переворачивает находку наизнанку. Он давно знает, что и отрицание всякой истины тоже истинно. Он давно знает, что всякая точка зрения в области духа является полюсом, у которого существует столь же славный противополюс. Он, как ребенок, в достаточной степени ценит ассоциативное мышление, но он знает и другое. Таким образом, этот читатель, или, вернее, каждый из нас, когда он находится на этой ступени, может читать что угодно - роман, грамматику, расписание дорожного движения, образцы типографских шрифтов. В то время когда наша фантазия и ассоциативная способность находятся на высоте, мы все равно ведь читаем не то, что написано на бумаге, но купаемся в потоке озарений и побуждений, изливающихся на нас из прочитанного. Они могут явиться из текста, но могут возникнуть и из колонок наборного шрифта. И объявление в газете может стать откровением. Самая счастливая и торжествующая мысль может возникнуть из совершенно безжизненного слова, которое крутят так и этак, играя в его буквы, как в мозаику. В таком состоянии сказку о Красной Шапочке можно читать, как некую космогонию или философию или как роскошную эротическую поэзию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57