Порыв жестокости охватил его. Он опять поднял руку и хлопнул Спайсера по спине. — Желаю удачи, — сказал он высоким, ломающимся голосом подростка и снова хлопнул его по спине.
Стоявшие группой люди как по команде подошли и окружили их. Малыш услышал, как Спайсер крикнул: «Пинки!» — и увидел, как он упал; кто-то поднял ногу в тяжелом, подбитом гвоздями сапоге; а потом Пинки почувствовал, как боль, словно кровь, побежала по шее у него самого. Вначале удивление было хуже боли (его как будто только обожгло крапивой).
— Вы что, спятили, что ли? — закричал Малыш. — Ведь вам нужен не я, а он. — И, обернувшись, увидел, что его плотным кольцом обступили смуглые лица. Они скалили зубы ему в ответ: у каждого была наготове бритва; и тут он впервые вспомнил смех Коллеони, донесшийся к нему по телефонному проводу. Толпа рассыпалась при первых признаках драки; он слышал, как Спайсер крикнул: «Пинки, ради Христа!» Какая-то непонятная борьба в стороне достигла крайнего напряжения, но он ничего не видел. Он должен был следить за другим: ему угрожали длинные опасные бритвы, блестевшие на солнце, которое спускалось от Шорхема к гряде меловых холмов. Он сунул руку в карман, чтобы достать свое лезвие, но человек, стоявший прямо против него, наклонился и полоснул его по костяшкам пальцев. Боль пронзила Малыша; его охватили ужас и изумление, как будто какой-то запуганный пацан в школе вдруг первым вонзил в него циркуль.
Они не пытались схватить и прикончить его. Задыхаясь, он проговорил:
— Я отомщу за это Коллеони. — И дважды крикнул: «Спайсер!» — прежде чем вспомнил, что Спайсер не может ответить.
Банда забавлялась точно так же, как прежде всегда забавлялся он сам. Один из них наклонился вперед и порезал ему щеку, а когда он поднял руку, закрывая лицо, они снова полоснули его по пальцам. Он заплакал, и в это время за барьером послышалась барабанная дробь копыт по земле. Было четыре тридцать. Начался заезд.
Тут с трибуны кто-то крикнул:
— Шпики!
И они все вместе быстро приблизились к нему вплотную. Кто-то ударил его ногой в бедро, он схватил рукой чью-то бритву и порезался до кости. Они рассыпались во все стороны — на край беговой дорожки выбежали полицейские, медлительные в своих тяжелых сапогах. Малыш проскочил между ними. Несколько полицейских погнались за ним и, миновав проволочное заграждение, кинулись вниз, по склону меловой гряды к домикам и к морю. На бегу он плакал; он хромал на ту ногу, по которой его ударили; он даже пытался молиться. Ты можешь быть спасен и в последнюю минуту «между стременем и землей», но ты не можешь спастись, если не раскаешься, а у него не было времени почувствовать хотя бы малейшее угрызение совести, пока он с трудом спускался по меловому холму. Он бежал неуклюже, ковыляя, кровь текла у него по лицу и из обеих рук.
Теперь его преследовали только двое; для них это была просто забава — они гнались за ним, как гнались бы за кошкой. Он достиг первых домиков на берегу, но вокруг никого не было; все ушли на бега, дома были пусты — ничего, кроме неровной мостовой и маленьких лужаек, дверей с цветными стеклами да косилки для газона, брошенной на посыпанной гравием дорожке. Он не осмелился укрыться в доме — если бы он стал звонить и ждать, пока откроют, они настигли бы его. Теперь он вынул свою бритву, но до сих пор ему никогда не приходилось применять ее против вооруженного врага. Ему нужно было спрятаться, но он оставлял за собой на дороге кровавый след.
Двое полицейских запыхались; они вдобавок все время хохотали, а у него были молодые легкие. Они остались далеко позади. Малыш обернул руку носовым платком и откинул голову так, чтобы кровь текла ему за шиворот; он завернул за угол и вбежал в пустующий гараж, прежде чем они показались из-за угла. Так стоял он в полутемном сарае, с бритвой наготове, пытаясь раскаяться. Он думал: «Спайсер. Фред». Но мысли его простирались не дальше, чем за угол, откуда вновь могли появиться его преследователи; он понял, что у него не хватит силы воли раскаяться.
И когда долгое время спустя опасность, казалось, миновала и на руки его легли длинные тени, он стал думать не о загробной жизни, а о собственном унижении. Он плакал, просил пощады, бежал; Дэллоу и Кьюбит узнают об этом. Что теперь будет с бандой Кайта? Он старался думать о Спайсере, но земные заботы не отпускали его. Он не мог управлять своими мыслями. Он стоял с подгибающимися коленями у бетонной стены, держа бритву наготове и не спуская глаз с угла. Мимо прошли какие-то люди, едва различимые звуки музыки с Дворцового мола стучали у него в мозгу, как будто там зрел нарыв; на чистой пустой дачной улице загорелись огни.
Гараж этот никогда не служил гаражом; из него сделали что-то вроде оранжереи; зеленые росточки вылезали, как гусеницы, в низких ящиках с землей; тут же были лопата, заржавленная косилка для газона и весь тот хлам, для которого не хватило места в крошечном домике: старая лошадь-качалка, детская коляска, превращенная в тачку, стопка старинных пластинок фирмы «Александр»: «Рэгтайм джаз», «Танцевальные мелодии», «Забудьте ваши заботы», «Если бы ты была единственной девушкой»; они лежали вместе с садовыми совками на потрескавшемся полу, и тут же валялась кукла с одним стеклянным глазом, в платье, покрытом плесенью. Он окинул все это быстрым взглядом, держа бритву наготове, кровь запеклась у него на щеке, капала с руки, откуда соскользнул платок. Какой бы неудачник ни владел этим домом, к его собственности прибавилось и это: маленькое высыхающее пятно на бетонном полу.
Кем бы ни был этот владелец, по-видимому, он уже давно обосновался здесь. Детская коляска, превращенная в тачку, вся была покрыта наклейками — свидетельствами бесчисленных путешествий по железной дороге: Донкастер, Личфилд, Клектон (туда, наверное, ездили на время летнего отпуска), Ипсвич, Нортхемптон; грубо сорванные перед следующим путешествием, эти наклейки наложили неизгладимый отпечаток на оставшийся здесь хлам. И вот это — маленькая дача под ипподромом — было лучшим финишем, к которому мог прийти ее владелец. Без сомнения, этот заложенный домик под меловой грядой и был концом всему, как неровный след прибоя на песке; хлам этот свалили здесь и больше его уж никуда перевозить не будут.
И Малыш ненавидел хозяина домика. Безымянного и безликого. Малыш все-таки ненавидел его. Кукла, детская коляска, сломанная лошадь-качалка. Маленькие, вылезшие из земли ростки раздражали его, как само неведение. Он чувствовал себя голодным, слабым, потрясенным. Он познал боль и страх.
Теперь, когда мрак застилал подножие холмов, ему пора было успокоиться. Между стременем и землей оставалось мало времени: в одно мгновение невозможно сломать привычный ход мысли — привычка крепко держит нас, когда мы умираем, и он снова вспомнил Кайта, как на него напали и как он умирал на вокзале Сент-Панкрас в зале ожидания, где носильщик сыпал угольную пыль на решетку погасшего камина и при этом все время говорил о чьих-то девках.
Но Спайсер… Мысли Малыша неизбежно возвращались к нему, принося облегчение. Они покончили со Спайсером. Невозможно раскаиваться в том, что приносит безопасность. У той пронырливой женщины теперь не будет свидетеля, разве только Роз, а с Роз он поладит; а затем, когда он будет в полной безопасности, он сможет подумать о том, чтобы угомониться, вернуться домой, и сердце его замирало от неясной тоски по крошечной темной исповедальне, где слышится голос священника и люди, стоя перед распятием у ярких огней, горящих в розовых подсвечниках, ждут спасения от вечных мук. Раньше он не мог представить себе вечные муки, теперь же они воплощались для него в нескончаемом лязге бритв.
Он осторожно выскользнул из гаража. Новая мощеная улица, проложенная среди меловых холмов, была пуста, только какая-то пара стояла, тесно прижавшись друг к Кругу, у деревянного забора, куда не достигал свет фонарей. От этой картины его затошнило, он ощутил прилив злобы. Он прохромал мимо них, крепко держа бритву в порезанной руке, полный жестокого целомудрия; оно тоже искало удовлетворения, но не такого грубого, обыденного, короткого, к которому стремились они.
Он знал, куда идти. Он не собирался возвращаться в пансион Билли в таком виде — с паутиной из гаража на одежде, с порезами на лице и руках, свидетельствующими о его поражении. На белой каменной крыше «Аквариума» танцевали на открытом воздухе; он спустился вниз, к пляжу, где было меньше народа; сухие водоросли, принесенные прошлогодними зимними штормами, хрустели у него под ногами. До него доносилась музыка: «Та, которую я люблю», «Заверни его в целлофан», он подумал: «Положи его в серебряную бумажку». Ночная бабочка, обжегшись о фонарь, ползла по куску дерева, выброшенному на берег морем, и он прикончил ее, раздавив испачканным мелом, башмаком. Когда-нибудь, когда-нибудь и я… Он хромал по песку, спрятав окровавленную руку, — юный диктатор. И глава банды Кайта. Поражение это только временное. Исповедуюсь, когда буду в такой безопасности, что смогу искупить все. Одной исповеди вполне достаточно. Желтый месяц поднялся над Хоувом, над математически правильной площадью Регентства, а он, хромая, шел по сухому песку, куда не достигали волны, мимо запертых купальных кабинок и грезил наяву: «Я пожертвую в церковь статую».
Он поднялся с пляжа как раз в том месте, где кончался Дворцовый мол, и продолжал свой мучительный путь через набережную. Кафе Сноу было залито светом. Играло радио. Малыш стоял на тротуаре, пока не увидел Роз, подававшую на стол возле самого окна; тогда он подошел и прильнул лицом к стеклу. Она сразу заметила Малыша; его взгляд сигнализировал ее мозгу так быстро, как будто Малыш позвонил ей по автоматическому телефону. Он вынул руку из кармана, но и его пораненное лицо уже достаточно напугало ее. Она пыталась сказать ему что-то через стекло, но он не мог ничего разобрать, словно с ним говорили на иностранном языке. Ей пришлось повторить три раза: «Иди с заднего хода», — прежде чем он прочел это по ее губам. Боль в ноге усилилась; он протащился вокруг здания, а когда поворачивался, мимо проезжал автомобиль, «ланчия», с шофером в ливрее, и мистер Коллеони, мистер Коллеони в смокинге и белом жилете, откинувшись на спинку сиденья, улыбался старой даме, одетой в пурпурный шелк. А может, это был совсем и не мистер Коллеони, — они так мягко и быстро пронеслись мимо, — а какой-нибудь другой богатый пожилой еврей, возвращающийся в «Космополитен» из Павильона с концерта.
Малыш нагнулся и посмотрел через щель почтового ящика в задней двери. Роз шла к нему по коридору, сжав руки, с сердитым лицом. Доверие его поколебалось: она заметила, как его отделали… Он всегда знал, что для девушек очень важно, какие у тебя ботинки и пиджак. «Если она прогонит меня, — подумал он, — я плесну на нее серной кислотой…» Но дверь открылась, и Роз была безмолвна и покорна, как всегда.
— Кто это сделал? — прошептала она. — Попадись они мне!
— Ничего! — сказал Малыш и привычно похвастал: — Я сам с ними разделаюсь.
— Боже, что у тебя с лицом, бедняжка?
Он с отвращением вспомнил, что женщинам, говорят, нравятся шрамы, они считают это признаком мужества, силы.
— Можно здесь помыться?
Она прошептала:
— Входи тихонько. Вот сюда, здесь кладовая, — и повела его в чуланчик, через который проходили трубы с горячей водой и где на маленьких полках в гнездах лежало несколько бутылок.
— А сюда не придут? — спросил он.
— Вино здесь никто не заказывает, — ответила она. — У нас нет разрешения. А это осталось нам от прежнего владельца ресторана. Управляющая пьет себе на здоровье. — Каждый раз, упоминая кафе Сноу, она с легким самодовольством говорила «мы» и «нам». — Садись, — сказала она. — Я принесу воды. Придется погасить свет, а то еще кто-нибудь увидит.
Но луна освещала каморку так, что он мог осмотреться в ней и даже прочесть этикетки на бутылках: имперские вина, австралийский рейнвейн, бургундское.
Она вышла совсем ненадолго, но, вернувшись, начала робко извиняться:
— Один клиент попросил счет, а тут еще повар на меня уставился. — Она принесла горячую воду в белой миске для пудинга и три носовых платка. — Это все, что у меня нашлось, — сказала она, разрывая платки. — Белье еще не принесли из стирки. — И, промывая длинный неглубокий порез, похожий на линию, проведенную иглой по его шее, добавила твердо: — Попадись они мне…
— Не болтай так много, — сказал он и протянул ей порезанную руку. Кровь начала уже запекаться, она неумело сделала перевязку.
— Болтался тут еще кто-нибудь, говорил с тобой, расспрашивал?
— Мужчина, с которым была та женщина.
— Шпик?
— Не похоже. Сказал, что его зовут Фил.
— Можно подумать, что это ты его расспрашивала.
— Все они любят поболтать.
— Не понимаю, — сказал Малыш. — Чего они хотят, если они не шпики? — Он протянул здоровую руку и ущипнул Роз повыше локтя. — Ты им ничего не сказала?
— Ничего, — ответила она и в темноте преданно посмотрела на него. — А ты перепугался?
— Меня ни в чем не могут обвинить.
— Я хочу сказать, — пояснила она, — когда те люди сделали это, — и она тронула его руку.
— Перепугался? Конечно, нет, — солгал он.
— Почему они напали на тебя?
— Я тебе велел не задавать вопросов. — Он встал, покачиваясь из-за ушибленной ноги. — Почисти мне пиджак. Не могу я выйти в таком виде. Мне нужно выглядеть прилично.
Он прислонился к полке с молодым бургундским, пока она ладонью чистила пиджак. Лунный свет заливал каморку, маленькую полку с гнездами, бутылки, узкие плечи, гладкое лицо перепуганного подростка.
Он понял, что ему не хочется выходить на улицу, отправляться назад в пансион Билли, к бесконечным совещаниям с Кьюбитом и Дэллоу о том, что делать дальше. Жизнь была рядом сложных тактических ходов, таких же сложных, как маневрирование войск при Ватерлоо; их обдумывали на железной кровати среди объедков булки с колбасой. Одежду то и дело приходилось утюжить; Кьюбит и Дэллоу бранились, или Дэллоу таскался за женой Билли; старомодный телефон под лестницей звонил и звонил, а Джуди всегда разбрасывала окурки, даже на его кровати, — она слишком много курила и без конца приставала, требуя советов, на какую лошадь ей поставить. Как при такой жизни можно было думать о более глубокой стратегии? Ему вдруг мучительно захотелось остаться в маленькой темной кладовой, где тишина и бледный свет на бутылках молодого бургундского. Побыть одному хоть немножко…
Но он был не один. Роз тронула его за руку и спросила со страхом:
— А они не караулят тебя там, на улице?
Малыш отдернул руку.
— Нигде они не караулят. Я их отделал получше, чем они меня, — похвастал он. Они и не на меня собирались нападать, а только на беднягу Спайсера.
— На беднягу Спайсера?
— Бедняги Спайсера нет в живых. — И как раз в тот момент, когда он произнес это, по коридору из кафе донесся громкий смех, напоминавший о пиве, о добрых приятельских отношениях, смех женщины, которой не о чем жалеть. — Это опять она, — сказал Малыш.
— И правда, она.
Такой смех можно было услышать в сотне мест: смех радостный, беззаботный, принимающий только светлую сторону жизни, смех, звучащий, когда уходят корабли и другие люди плачут; смех, одобряющий непристойную шутку в мюзик-холле; смех у постели больного и в переполненном купе на Южной железной дороге; смех на бегах, когда выигрывает не та лошадь, смех веселой общительной женщины.
— Я боюсь ее, — прошептала Роз. — Не знаю, чего она хочет.
Малыш притянул ее к себе; тактика, тактика — никогда не хватало времени на стратегию; и в смутном ночном свете он увидел, как она подняла лицо для поцелуя. Он с отвращением заколебался — ничего не поделаешь, тактика. Он хотел бы ударить ее, заставить визжать, но вместо этого неумело чмокнул ее мимо рта. Поморщившись, он отнял губы и сказал:
— Послушай…
— У тебя ведь немного было девушек? — спросила она.
— Разумеется, много, — ответил он, — но послушай…
— Ты у меня первый, — сказала она. — Мне это приятно.
Стоило ей произнести эти слова, как он снова возненавидел ее. Ею даже нельзя похвастать. Он у нее первый; он ни у кого ее не отнял, у него не было соперника, никто другой и не посмотрел бы на нее, Кьюбит и Дэллоу не удостоили бы ее и взглядом… ее белесые волосы, ее простодушие, дешевое платье, которое он ощущал под рукой. Он ненавидел ее, как прежде ненавидел Спайсера, и поэтому действовал осмотрительно; он неловко сжал ее груди ладонями, подражая бурной страсти какого-то другого человека, и подумал: «Лучше, если бы она была пошикарнее, немного румян и волосы подкрасить, но она… самая дешевая, самая молодая, самая неопытная девчонка во всем Брайтоне… и чтобы я оказался в ее власти!»
— О господи, — сказала она, — ты такой ласковый со мной, Пинки. Я люблю тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Стоявшие группой люди как по команде подошли и окружили их. Малыш услышал, как Спайсер крикнул: «Пинки!» — и увидел, как он упал; кто-то поднял ногу в тяжелом, подбитом гвоздями сапоге; а потом Пинки почувствовал, как боль, словно кровь, побежала по шее у него самого. Вначале удивление было хуже боли (его как будто только обожгло крапивой).
— Вы что, спятили, что ли? — закричал Малыш. — Ведь вам нужен не я, а он. — И, обернувшись, увидел, что его плотным кольцом обступили смуглые лица. Они скалили зубы ему в ответ: у каждого была наготове бритва; и тут он впервые вспомнил смех Коллеони, донесшийся к нему по телефонному проводу. Толпа рассыпалась при первых признаках драки; он слышал, как Спайсер крикнул: «Пинки, ради Христа!» Какая-то непонятная борьба в стороне достигла крайнего напряжения, но он ничего не видел. Он должен был следить за другим: ему угрожали длинные опасные бритвы, блестевшие на солнце, которое спускалось от Шорхема к гряде меловых холмов. Он сунул руку в карман, чтобы достать свое лезвие, но человек, стоявший прямо против него, наклонился и полоснул его по костяшкам пальцев. Боль пронзила Малыша; его охватили ужас и изумление, как будто какой-то запуганный пацан в школе вдруг первым вонзил в него циркуль.
Они не пытались схватить и прикончить его. Задыхаясь, он проговорил:
— Я отомщу за это Коллеони. — И дважды крикнул: «Спайсер!» — прежде чем вспомнил, что Спайсер не может ответить.
Банда забавлялась точно так же, как прежде всегда забавлялся он сам. Один из них наклонился вперед и порезал ему щеку, а когда он поднял руку, закрывая лицо, они снова полоснули его по пальцам. Он заплакал, и в это время за барьером послышалась барабанная дробь копыт по земле. Было четыре тридцать. Начался заезд.
Тут с трибуны кто-то крикнул:
— Шпики!
И они все вместе быстро приблизились к нему вплотную. Кто-то ударил его ногой в бедро, он схватил рукой чью-то бритву и порезался до кости. Они рассыпались во все стороны — на край беговой дорожки выбежали полицейские, медлительные в своих тяжелых сапогах. Малыш проскочил между ними. Несколько полицейских погнались за ним и, миновав проволочное заграждение, кинулись вниз, по склону меловой гряды к домикам и к морю. На бегу он плакал; он хромал на ту ногу, по которой его ударили; он даже пытался молиться. Ты можешь быть спасен и в последнюю минуту «между стременем и землей», но ты не можешь спастись, если не раскаешься, а у него не было времени почувствовать хотя бы малейшее угрызение совести, пока он с трудом спускался по меловому холму. Он бежал неуклюже, ковыляя, кровь текла у него по лицу и из обеих рук.
Теперь его преследовали только двое; для них это была просто забава — они гнались за ним, как гнались бы за кошкой. Он достиг первых домиков на берегу, но вокруг никого не было; все ушли на бега, дома были пусты — ничего, кроме неровной мостовой и маленьких лужаек, дверей с цветными стеклами да косилки для газона, брошенной на посыпанной гравием дорожке. Он не осмелился укрыться в доме — если бы он стал звонить и ждать, пока откроют, они настигли бы его. Теперь он вынул свою бритву, но до сих пор ему никогда не приходилось применять ее против вооруженного врага. Ему нужно было спрятаться, но он оставлял за собой на дороге кровавый след.
Двое полицейских запыхались; они вдобавок все время хохотали, а у него были молодые легкие. Они остались далеко позади. Малыш обернул руку носовым платком и откинул голову так, чтобы кровь текла ему за шиворот; он завернул за угол и вбежал в пустующий гараж, прежде чем они показались из-за угла. Так стоял он в полутемном сарае, с бритвой наготове, пытаясь раскаяться. Он думал: «Спайсер. Фред». Но мысли его простирались не дальше, чем за угол, откуда вновь могли появиться его преследователи; он понял, что у него не хватит силы воли раскаяться.
И когда долгое время спустя опасность, казалось, миновала и на руки его легли длинные тени, он стал думать не о загробной жизни, а о собственном унижении. Он плакал, просил пощады, бежал; Дэллоу и Кьюбит узнают об этом. Что теперь будет с бандой Кайта? Он старался думать о Спайсере, но земные заботы не отпускали его. Он не мог управлять своими мыслями. Он стоял с подгибающимися коленями у бетонной стены, держа бритву наготове и не спуская глаз с угла. Мимо прошли какие-то люди, едва различимые звуки музыки с Дворцового мола стучали у него в мозгу, как будто там зрел нарыв; на чистой пустой дачной улице загорелись огни.
Гараж этот никогда не служил гаражом; из него сделали что-то вроде оранжереи; зеленые росточки вылезали, как гусеницы, в низких ящиках с землей; тут же были лопата, заржавленная косилка для газона и весь тот хлам, для которого не хватило места в крошечном домике: старая лошадь-качалка, детская коляска, превращенная в тачку, стопка старинных пластинок фирмы «Александр»: «Рэгтайм джаз», «Танцевальные мелодии», «Забудьте ваши заботы», «Если бы ты была единственной девушкой»; они лежали вместе с садовыми совками на потрескавшемся полу, и тут же валялась кукла с одним стеклянным глазом, в платье, покрытом плесенью. Он окинул все это быстрым взглядом, держа бритву наготове, кровь запеклась у него на щеке, капала с руки, откуда соскользнул платок. Какой бы неудачник ни владел этим домом, к его собственности прибавилось и это: маленькое высыхающее пятно на бетонном полу.
Кем бы ни был этот владелец, по-видимому, он уже давно обосновался здесь. Детская коляска, превращенная в тачку, вся была покрыта наклейками — свидетельствами бесчисленных путешествий по железной дороге: Донкастер, Личфилд, Клектон (туда, наверное, ездили на время летнего отпуска), Ипсвич, Нортхемптон; грубо сорванные перед следующим путешествием, эти наклейки наложили неизгладимый отпечаток на оставшийся здесь хлам. И вот это — маленькая дача под ипподромом — было лучшим финишем, к которому мог прийти ее владелец. Без сомнения, этот заложенный домик под меловой грядой и был концом всему, как неровный след прибоя на песке; хлам этот свалили здесь и больше его уж никуда перевозить не будут.
И Малыш ненавидел хозяина домика. Безымянного и безликого. Малыш все-таки ненавидел его. Кукла, детская коляска, сломанная лошадь-качалка. Маленькие, вылезшие из земли ростки раздражали его, как само неведение. Он чувствовал себя голодным, слабым, потрясенным. Он познал боль и страх.
Теперь, когда мрак застилал подножие холмов, ему пора было успокоиться. Между стременем и землей оставалось мало времени: в одно мгновение невозможно сломать привычный ход мысли — привычка крепко держит нас, когда мы умираем, и он снова вспомнил Кайта, как на него напали и как он умирал на вокзале Сент-Панкрас в зале ожидания, где носильщик сыпал угольную пыль на решетку погасшего камина и при этом все время говорил о чьих-то девках.
Но Спайсер… Мысли Малыша неизбежно возвращались к нему, принося облегчение. Они покончили со Спайсером. Невозможно раскаиваться в том, что приносит безопасность. У той пронырливой женщины теперь не будет свидетеля, разве только Роз, а с Роз он поладит; а затем, когда он будет в полной безопасности, он сможет подумать о том, чтобы угомониться, вернуться домой, и сердце его замирало от неясной тоски по крошечной темной исповедальне, где слышится голос священника и люди, стоя перед распятием у ярких огней, горящих в розовых подсвечниках, ждут спасения от вечных мук. Раньше он не мог представить себе вечные муки, теперь же они воплощались для него в нескончаемом лязге бритв.
Он осторожно выскользнул из гаража. Новая мощеная улица, проложенная среди меловых холмов, была пуста, только какая-то пара стояла, тесно прижавшись друг к Кругу, у деревянного забора, куда не достигал свет фонарей. От этой картины его затошнило, он ощутил прилив злобы. Он прохромал мимо них, крепко держа бритву в порезанной руке, полный жестокого целомудрия; оно тоже искало удовлетворения, но не такого грубого, обыденного, короткого, к которому стремились они.
Он знал, куда идти. Он не собирался возвращаться в пансион Билли в таком виде — с паутиной из гаража на одежде, с порезами на лице и руках, свидетельствующими о его поражении. На белой каменной крыше «Аквариума» танцевали на открытом воздухе; он спустился вниз, к пляжу, где было меньше народа; сухие водоросли, принесенные прошлогодними зимними штормами, хрустели у него под ногами. До него доносилась музыка: «Та, которую я люблю», «Заверни его в целлофан», он подумал: «Положи его в серебряную бумажку». Ночная бабочка, обжегшись о фонарь, ползла по куску дерева, выброшенному на берег морем, и он прикончил ее, раздавив испачканным мелом, башмаком. Когда-нибудь, когда-нибудь и я… Он хромал по песку, спрятав окровавленную руку, — юный диктатор. И глава банды Кайта. Поражение это только временное. Исповедуюсь, когда буду в такой безопасности, что смогу искупить все. Одной исповеди вполне достаточно. Желтый месяц поднялся над Хоувом, над математически правильной площадью Регентства, а он, хромая, шел по сухому песку, куда не достигали волны, мимо запертых купальных кабинок и грезил наяву: «Я пожертвую в церковь статую».
Он поднялся с пляжа как раз в том месте, где кончался Дворцовый мол, и продолжал свой мучительный путь через набережную. Кафе Сноу было залито светом. Играло радио. Малыш стоял на тротуаре, пока не увидел Роз, подававшую на стол возле самого окна; тогда он подошел и прильнул лицом к стеклу. Она сразу заметила Малыша; его взгляд сигнализировал ее мозгу так быстро, как будто Малыш позвонил ей по автоматическому телефону. Он вынул руку из кармана, но и его пораненное лицо уже достаточно напугало ее. Она пыталась сказать ему что-то через стекло, но он не мог ничего разобрать, словно с ним говорили на иностранном языке. Ей пришлось повторить три раза: «Иди с заднего хода», — прежде чем он прочел это по ее губам. Боль в ноге усилилась; он протащился вокруг здания, а когда поворачивался, мимо проезжал автомобиль, «ланчия», с шофером в ливрее, и мистер Коллеони, мистер Коллеони в смокинге и белом жилете, откинувшись на спинку сиденья, улыбался старой даме, одетой в пурпурный шелк. А может, это был совсем и не мистер Коллеони, — они так мягко и быстро пронеслись мимо, — а какой-нибудь другой богатый пожилой еврей, возвращающийся в «Космополитен» из Павильона с концерта.
Малыш нагнулся и посмотрел через щель почтового ящика в задней двери. Роз шла к нему по коридору, сжав руки, с сердитым лицом. Доверие его поколебалось: она заметила, как его отделали… Он всегда знал, что для девушек очень важно, какие у тебя ботинки и пиджак. «Если она прогонит меня, — подумал он, — я плесну на нее серной кислотой…» Но дверь открылась, и Роз была безмолвна и покорна, как всегда.
— Кто это сделал? — прошептала она. — Попадись они мне!
— Ничего! — сказал Малыш и привычно похвастал: — Я сам с ними разделаюсь.
— Боже, что у тебя с лицом, бедняжка?
Он с отвращением вспомнил, что женщинам, говорят, нравятся шрамы, они считают это признаком мужества, силы.
— Можно здесь помыться?
Она прошептала:
— Входи тихонько. Вот сюда, здесь кладовая, — и повела его в чуланчик, через который проходили трубы с горячей водой и где на маленьких полках в гнездах лежало несколько бутылок.
— А сюда не придут? — спросил он.
— Вино здесь никто не заказывает, — ответила она. — У нас нет разрешения. А это осталось нам от прежнего владельца ресторана. Управляющая пьет себе на здоровье. — Каждый раз, упоминая кафе Сноу, она с легким самодовольством говорила «мы» и «нам». — Садись, — сказала она. — Я принесу воды. Придется погасить свет, а то еще кто-нибудь увидит.
Но луна освещала каморку так, что он мог осмотреться в ней и даже прочесть этикетки на бутылках: имперские вина, австралийский рейнвейн, бургундское.
Она вышла совсем ненадолго, но, вернувшись, начала робко извиняться:
— Один клиент попросил счет, а тут еще повар на меня уставился. — Она принесла горячую воду в белой миске для пудинга и три носовых платка. — Это все, что у меня нашлось, — сказала она, разрывая платки. — Белье еще не принесли из стирки. — И, промывая длинный неглубокий порез, похожий на линию, проведенную иглой по его шее, добавила твердо: — Попадись они мне…
— Не болтай так много, — сказал он и протянул ей порезанную руку. Кровь начала уже запекаться, она неумело сделала перевязку.
— Болтался тут еще кто-нибудь, говорил с тобой, расспрашивал?
— Мужчина, с которым была та женщина.
— Шпик?
— Не похоже. Сказал, что его зовут Фил.
— Можно подумать, что это ты его расспрашивала.
— Все они любят поболтать.
— Не понимаю, — сказал Малыш. — Чего они хотят, если они не шпики? — Он протянул здоровую руку и ущипнул Роз повыше локтя. — Ты им ничего не сказала?
— Ничего, — ответила она и в темноте преданно посмотрела на него. — А ты перепугался?
— Меня ни в чем не могут обвинить.
— Я хочу сказать, — пояснила она, — когда те люди сделали это, — и она тронула его руку.
— Перепугался? Конечно, нет, — солгал он.
— Почему они напали на тебя?
— Я тебе велел не задавать вопросов. — Он встал, покачиваясь из-за ушибленной ноги. — Почисти мне пиджак. Не могу я выйти в таком виде. Мне нужно выглядеть прилично.
Он прислонился к полке с молодым бургундским, пока она ладонью чистила пиджак. Лунный свет заливал каморку, маленькую полку с гнездами, бутылки, узкие плечи, гладкое лицо перепуганного подростка.
Он понял, что ему не хочется выходить на улицу, отправляться назад в пансион Билли, к бесконечным совещаниям с Кьюбитом и Дэллоу о том, что делать дальше. Жизнь была рядом сложных тактических ходов, таких же сложных, как маневрирование войск при Ватерлоо; их обдумывали на железной кровати среди объедков булки с колбасой. Одежду то и дело приходилось утюжить; Кьюбит и Дэллоу бранились, или Дэллоу таскался за женой Билли; старомодный телефон под лестницей звонил и звонил, а Джуди всегда разбрасывала окурки, даже на его кровати, — она слишком много курила и без конца приставала, требуя советов, на какую лошадь ей поставить. Как при такой жизни можно было думать о более глубокой стратегии? Ему вдруг мучительно захотелось остаться в маленькой темной кладовой, где тишина и бледный свет на бутылках молодого бургундского. Побыть одному хоть немножко…
Но он был не один. Роз тронула его за руку и спросила со страхом:
— А они не караулят тебя там, на улице?
Малыш отдернул руку.
— Нигде они не караулят. Я их отделал получше, чем они меня, — похвастал он. Они и не на меня собирались нападать, а только на беднягу Спайсера.
— На беднягу Спайсера?
— Бедняги Спайсера нет в живых. — И как раз в тот момент, когда он произнес это, по коридору из кафе донесся громкий смех, напоминавший о пиве, о добрых приятельских отношениях, смех женщины, которой не о чем жалеть. — Это опять она, — сказал Малыш.
— И правда, она.
Такой смех можно было услышать в сотне мест: смех радостный, беззаботный, принимающий только светлую сторону жизни, смех, звучащий, когда уходят корабли и другие люди плачут; смех, одобряющий непристойную шутку в мюзик-холле; смех у постели больного и в переполненном купе на Южной железной дороге; смех на бегах, когда выигрывает не та лошадь, смех веселой общительной женщины.
— Я боюсь ее, — прошептала Роз. — Не знаю, чего она хочет.
Малыш притянул ее к себе; тактика, тактика — никогда не хватало времени на стратегию; и в смутном ночном свете он увидел, как она подняла лицо для поцелуя. Он с отвращением заколебался — ничего не поделаешь, тактика. Он хотел бы ударить ее, заставить визжать, но вместо этого неумело чмокнул ее мимо рта. Поморщившись, он отнял губы и сказал:
— Послушай…
— У тебя ведь немного было девушек? — спросила она.
— Разумеется, много, — ответил он, — но послушай…
— Ты у меня первый, — сказала она. — Мне это приятно.
Стоило ей произнести эти слова, как он снова возненавидел ее. Ею даже нельзя похвастать. Он у нее первый; он ни у кого ее не отнял, у него не было соперника, никто другой и не посмотрел бы на нее, Кьюбит и Дэллоу не удостоили бы ее и взглядом… ее белесые волосы, ее простодушие, дешевое платье, которое он ощущал под рукой. Он ненавидел ее, как прежде ненавидел Спайсера, и поэтому действовал осмотрительно; он неловко сжал ее груди ладонями, подражая бурной страсти какого-то другого человека, и подумал: «Лучше, если бы она была пошикарнее, немного румян и волосы подкрасить, но она… самая дешевая, самая молодая, самая неопытная девчонка во всем Брайтоне… и чтобы я оказался в ее власти!»
— О господи, — сказала она, — ты такой ласковый со мной, Пинки. Я люблю тебя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32