А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- У нас пацаны говорят: можно и по сопатке.
- Это потом, - согласно улыбнулся я. - Когда распустятся листы берез.
Когда распустились листы берез, я уже на электростанции не работал, там работала тихая кашляющая женщина с Украины.
Я работал на паровой машине кочегаром. Машинист называл ее красивым словом - локомобиль. И гордился, что машина изготовлена на Людиновском локомобильном заводе Калужской области, построенном, как и завод Кын, легендарным Демидовым.
Локомобиль был стационарный, с низко расположенной топкой. Нужно было, открыв чугунные дверцы, стоя перед ничем не защищенной огненной пещерой, уходящей вниз, где скручивался, вздувался и опадал белый ревущий пламень, швырять туда двухметровые березовые дрова, выбивая из огненного клубка искры и громкий рев. Дрова так и назывались - швырок. Попробуй швырни, если ты из блокады.
Машинист, хоть и знал, что ему прислали не Илью Муромца, громко кашлял, осматривая меня.
- Не возьму! - вдруг закричал. - У меня тут огонь, жар! Тут вмиг!
- А как же быть? - спросил я.
- А я под статью не согласен. Есть охрана труда.
Пререкаясь, мы накидали в топку сухих специальных растопочных дров на ночь, чтобы высохли, их укладывали на печь. Машинист плеснул на них керосином из жестяного бидона. Кинул в печь подожженные протирочные концы.
Негромкий хлопок. Дым, похожий на мокрый пар. И огонь загудел.
Машинист пошел смазывать машину из долгоносой жестяной масленки.
А я... врагу не пожелаю такого дня.
Двухметровые березовые швырки крутят дистрофика на отшлифованных подошвами до блеска чугунных плитах перед самым жерлом печи. Поддув был так устроен, что основной жар, конечно, шел в котел локомобиля, но и жерло топки обдавало до спекания бровей. Швыряешь бревно в клубок огня, а клубок этот даже не притухает, только поворачивается, будто подставляет тебе бока. Одно бревно, другое, третье, и все они тянут тебя за собой. Живот сводит от страха: будешь падать - рукой упереться не во что. На фронте, когда мне бывало страшно, я вспоминал мои первые дни у локомобиля и успокаивался. Умирать в блокаде было тоскливо, печально, но страха не было, а тут... Главное, что этот огонь тянет тебя, как тянет с высоты. Хочется в него сигануть. И улетит твоя горячая душа, может быть, к черту, и хватит уже мучиться. Но я уже ожил, а жизнь, она запрограммирована на спасение самой себя, на выживание.
Машинист ходит, как мне тогда казалось, в отдалении в розовом тумане, - это он специально, это он показывает, что снял с себя ответственность. А я с себя ответственности снять не могу. Мне надо жить - стало быть, нужно ставить себя на ноги. Любезный Иван Макарович, начальник производства, сказал мне: "В сало пошел..." Ну, до сала мне было еще даже в мечтах километров тысячу, но начальству виднее. Я швыряю в топку плаху за плахой. Это плахи моей свободы.
Мне тяжело, я устыжаюсь, что так быстро забыл блокаду, людей, бредущих по снежным улицам, копоть, свисающую с потолков и карнизов, отвалившиеся заиндевелые обои. Это должно жить во мне вечно, должно быть отпечатано в каждой клетке моего организма, в каждой светочастице моей души. Холод и лед. И люди блокады, они идут кучными группками, они деловиты и энергичны. Выживание - коллективное дело... Жар топки тянет, как тянет спрыгнуть с крыши, с вершин Кавказа. Правая нога моя мелко-мелко дрожит. В лицо, как кипяток, плещет жар. Кто-то хватает меня за шиворот и отталкивает в сторону.
Когда я прихожу в себя, надо мной стоят мельник и машинист.
- Ты что, не мог подменить парня на пару минут? - спрашивает мельник. Он бледен, он может ударить.
- Однако я парня спас. Значит, не зевал. И вообще, ты мне кто? Ты мне каторжник.
Мельник успокоился. Принялся спокойно швырять дрова в топку. Набил ее доверху и дверки закрыл.
- Теперь хоть пар постоит, - говорит машинист.
- И тебе лень было ему помочь? Спина не сгибается?
- Я в это подсудное дело не вмешиваюсь. Пусть решает судьба и Иван Макарович.
- Однако ты его спас.
- Слаб человек. - Машинист стар, старше мельника, и желт лицом. Раньше он работал на Березниковском химкомбинате, там все желтые.
Мельник ушел. Пришла Феня. Машинист встретил ее радостно, хлопотливо.
- Феодосьюшка, чего они тебя ко мне не назначат? С привидениями у огня нельзя - жар. Привидениям возле воды лучше.
Феня подкинула поленьев, спросила машиниста:
- С чего вы не любите Ивана Наумовича?
- Кулак. С чего же его любить? Я, к примеру, тоже сидел, но я за пьяную поножовщину. По молодости - горяч был. А он - кровопийца беднейших слоев.
- А его вы почему невзлюбили? - Феня кивнула на меня.
- А его я никак. Я его и не вижу. Говорю - привидение. Может быть, от него мокрицы заводятся.
До конца смены Феня проработала со мной.
Сейчас, глядючи на молодых атлеток по телевидению, я говорю себе: "Безусловно, они красивы, даже толкательницы ядра, но Феодосья была бы среди них как Диана среди коряг". Она играла двухметровыми толстыми бревнами, которые я отодвигал в сторонку, поскольку были они мне более чем непосильны.
На следующий день Феня тоже пришла. Я попросил ее дать мне самому отстоять смену. Говорю - сиди, уроки учи. Но не сдюжил.
Феня еще дней десять приходила. Затем локомобиль остановили - в топке свод прогорел. Не от моих трудов - от времени.
Разобрали мы с машинистом печь. Починили стены, затерли огнеупорной мастикой. Начали свод выкладывать по лекалу. Дело нехитрое - в подмастерьях-то.
Выложили мы с машинистом свод, выложили портал. Стали печь сушить. Потихоньку протапливали. А потом и затопили.
Тут в поселок и прислали поляков, двух здоровенных молодых мужиков. Меня от кочегарского дела отстранили - мужики есть. Перевели на волю, в столбовые монтеры. Когти через плечо, заявки от населения в карман - и пошел на ремонт и профилактику электропроводки. Но вот что странно: печную трубу починят, крыша прохудилась - залатают, забор накренился - подопрут, электрические провода пересохли, изоляция сыплется, нитяная оплетка истлела, медь голая - ноль внимания.
Со столбов мне видна была Чусовая. Красивая река, темная, крученая, громкая. Меня все сильнее тянуло на высокие скалистые ее берега.
Со столбов я и сделал одно полезное для себя открытие. В поселке, в домах, было мало радиоточек. Война гремит, последние известия не радуют. Народ набивается, тревожный, к моей хозяйке Клаше Иноковой, спрашивает: "Клаша, как там на фронте? Чего муж пишет?"
- Давайте я вам радио проведу, - говорю им.
- Так небось дорого, парень?
- Чего ж дорого? Я вам проведу и зарегистрирую. Потом будете в контору платить раз в квартал.
- Так-то оно конечно. А враз - за проводку?
Тут я почувствовал, что в руки мне упала жареная курица.
- Ну, стоимость репродуктора. - Кивают. - И за работу - сколько дадите...
- А сколько дать?
- Ну, котелок картошки. Пузырек масла. Огурец.
- А к огурцу? - Ждут чего-то, смотрят на меня печально. И тут я понял.
- Непьющий я, - говорю. - Мне бы поесть.
Дело радиофикации пошло быстро и для меня с большой пользой, мне не только давали картошку, шаньги, пельмени, иногда даже сало, но уже потом, завидев меня на столбе, кричали: "Монтер, зайди, щи поспели".
И все равно даже радиофицированные женщины набивались к Клаше и спрашивали: "Клавдия, как там на фронте-то? Что муж пишет?"
Клаше на постой дали двух поляков, Збышека Валенко и Томаша Вишневского из Варшавы. Збышека я уже видел, его привел начальник производства на паровую машину, когда меня подменяла Феня. Я тогда на табуретке сидел, отдышивался. Феня была разяще прекрасна. Но и Збышек не в замазке - с глубокой ямкой на подбородке и разбойничьими черными глазами.
Збышек меня узнал сразу, предложил "Беломор". Но я не курил. Какой постный герой - не пьет, не курит. Все дурные привычки у меня появились уже после войны, а тогда мне шел семнадцатый год.
Клаша на Збышека озорно смотрела, и он ей говорил: "Пенькна пани красивая девушка".
Свекровь Клашина ходуном ходила:
- Какая девушка - двое детей, муж на фронте.
- Красивая пани - всегда девушка, - говорил Збышек, и все смеялись, даже свекровь смеялась.
В доме кроме шуток и смеха появилось чувство тревоги, ожидание какой-то шальной беды.
Через три дня я наткнулся вечером в сенях на целующихся Збышека и Клашу. Клаша стояла в углу, выставив колено, и отталкивала Збышека:
- Отстань, поцарапаю.
Я выскочил из сеней на улицу. Вслед за мной и Збышек вышел.
- Кошка, - сказал он. - Если да, то не надо когтей.
- А если нет? - спросил я.
- Какое - нет, - Збышек фыркнул. - Я об нее все ладони обжег.
Подошел Томаш. Послушал и объяснил мне, кивнув на Збышека:
- Юрный пан, - в его интонации, хоть она и казалась бодрой и, может быть, даже как бы восхищенной, отчетливо прослушивались презрение и усталость.
- Больше куражу, Томаш, - сказал ему Збышек. - Еще Польска не сгинела. Еще вудка не сплешняла...
Зачем их прислали в Кын, поляки сами не знали. Они знали, что где-то в России должны организовать большие лагеря для поляков. Там будет формироваться армия, чтобы идти на Гитлера.
Я еще несколько раз натыкался на Клашу и Збышека, и всегда Клаша стояла, вжавшись в угол и выставив колено вперед. Свекровь шептала ей за печкой, что убьет ее, если пузо увидит: мол, сын ее на фронте не для позора. Клаша так же зло отвечала, что у нее у самой голова есть и все прочее, чтобы этого не допустить. И обе вздыхали - свекровь тоже была не старая.
- Ох какой змей, - сокрушалась она с каким-то стоном. - Бес черный. Глаза-то варнацкие.
А Збышек, доведенный Клашей действительно до черноты, разрушал топку локомобиля, швыряя в нее дрова, как если бы он швырял камни в голову Гитлера.
И вот именно в этот самый момент наивысшего Збышекова горного кипения и страдания я увидел его со столба под вечер на Чусовой с Феней. Он вел Феню за руку и торопился. И она шла за ним. А когда он вдруг, притиснув ее к березе, впился ей в губы губами, а левой рукой попытался смять ее несминаемую грудь, у Фени подкосились ноги, казавшиеся всем такими незыблемыми. Она, наверно, упала бы. Но тут из кустов вышли детдомовские пацаны и девчонки во главе со Скулой.
- Фенька, хватит, - сказал Скула. - До края дошла, стерва. Иди домой. А тебя, пан, если еще раз с Фенькой увидим, порежем. - На Скуле был надет пиджачок, и вот из рукава этого пиджачка выпала ему в ладонь финка. Кишочки вынем. Разумеешь? - Скула был из Смоленска. Он был эрудит.
Феня заслонила было Збышека собой, но Скула мирно сказал ей:
- Пошла, Фенька, пошла. Уроки делать. Мы пана сегодня резать не будем.
Феня побежала. Я со столба слез, оказался на ее пути. Возле меня она как бы споткнулась.
- Сволочь! - сказала. - Дистрофик вонючий. Падаль!
Збышек мимо меня прошел молча. В его черных глазах, как в камне-кровавике, горел мрачный красный огонь.
- Они думают, ты нас навел, - сказал Скула. - Не вовремя ты подсунулся. На пана нам наплевать, но Фенька тебе не простит. Она дурная. Что в голову себе заберет, не своротишь. Феньке говори не говори... Нас мельник натырил - сказал, что пан ее водит... - Скула закашлялся. Мальчишки-детдомовцы курили крапиву и мох.
Збышек весь вечер молчал, глаза от меня отводил. Отводил он глаза и от Клаши. Томаш позвал меня на улицу и, прикуривая, попросил:
- Ты Клаше про ту девоньку не говори, про Феню. Я предупреждал Збышека. Думаешь, зарежут?
- Полезет - зарежут. Она им как мать и как сестра. И как знамя надежды.
- Какое ж из девки знамя? Девка - она и есть девка.
- Девка - может быть. Но Дева!..
Томаш долго разглядывал меня, прищурясь. Долго курил, потом сказал горько:
- Дева, конечно. - Он лучше Збышека говорил по-русски. В Варшаве у него была жена и две дочки-школьницы. У него была их фотография. "Цурки мои", - говорил он. Он был капралом. Збышек был рядовым. Оба они давно подали заявления, что желают воевать с фашистами в рядах Красной Армии.
На следующий день я пришел к мельнику, рассказал ему о вчерашнем.
- Потерпи, - попросил он. - Не говори ей. Тебе легче. Она сейчас всякую любовь в ненависть обращает.
На каком-то пути, похожем на лабиринт, моя блуждающая эгоистическая душа набрела на желание спросить у мельника, знает ли он что-нибудь о своей семье. И я спросил.
- Нет у меня семьи, - сказал мельник. - Сыновья еще тогда от меня отказались. А жена давно умерла. - Ни обиды, ни желчи в его словах не было, и потому естественно прозвучали его с безразличием сказанные слова: - Сыновья воюют на фронте или в партизанах. Где же им быть. Им можно, они красные. А мне нельзя. Я, видишь, без родины, поскольку родина, она, видишь ли, парень, классовая. Не Богом, не отцом с матерью данная, а каким-то, парень, классом.
- Вы просились?
- Умолял!
И вот этим странным путем я допер, что есть наказание пострашнее тюрьмы - лишить человека права защищать свою родину.
- Она уже давно ко мне не приходит, - сказал мельник. - Как этот панок начал ее водить, так ей некогда стало. Ясное дело - время ее подступило. Она же в голову не берет, что на виду у всех. Ты бы что сделал, будь ты ее отцом?
- Всыпал.
- Ей!
- Если отец?
- Может, родному она и позволила бы, - сказал мельник. - Единственно, кто ее мог одернуть, - пацаны.
Вот, собственно говоря, и весь инцидент.
Збышек и Томаш вскоре уехали под Рязань, в Селецкие лагеря, где зимой сорок третьего года была сформирована дивизия имени Костюшко. Клаша на огороде, опершись на лопату, плакала. Про Феню она не знала, думала, что пан Збышек полюбил ее горячо. Что он там ей нашептывал, зажимая в темных углах?..
Феня меня ненавидела. Ее детский лоб покрывался красными пятнами, когда она со мной сталкивалась. Однажды она избила меня ведром. Так страстно, что, перепади эта страсть Збышеку, небось был бы тот час для юрного пана звездным.
Завпроизводством Иван Макарович позвал меня поработать в кузнице молотобойцем. Молотобойцами работали Томаш и парень-десятиклассник из детдома. Десятиклассника в мае призвали, не дав ему даже сдать экзамены на аттестат зрелости. Томаш уехал, а нужно было скобы ковать. Я уже кувалдой махать мог, но недолго. Помашу чуток - и одышка.
И кузнец, и Иван Макарович - оба хромые - надо мной посмеивались: мол, мясо наел, а силы-то где? Наверно, ленинградцы все слабаки. Потом они заявили, что скобы будут особой закалки, нужно совковое масло.
- Сбегай к кладовщице Дарье Никитичне, попроси полведра. Запомни, не автолу, а совкового масла. Исключительно. - Кузнец подал мне ведро, и я полетел в кладовую.
Дарьи Никитичны, смешливой женщины лет сорока пяти, не было - была Феня.
- Ты, что ли, за кладовщицу? - спросил я.
- Ну.
- Дай полведра совкового масла.
Она взяла ведро и, обычно румяная, вдруг побледнела до меловой хрупкости, даже губы будто известью покрылись.
- Чего ты спросил?
- Полведра совкового масла.
И тут я получил ведром в лоб, да так, что с катушек слетел и вывалился из кладовой. Тут же вскочил и, заслонив голову рукой, помчался в кузницу. Феня бежала за мной и уже в кузнице трахнула меня по голове еще раз.
- Я тебе дам, дистрофик проклятый, совкового масла, захлебнешься!
- А Дарья Никитична где? - спросил кузнец.
- У нее дочь захворала. Попросила меня подменить... Это вы его подучили? И вы негодяи. Старые, а негодяи, - сказала она и ушла, так и не порозовев лицом.
Я пошел за ней. Я уже понимал, что не удался какой-то розыгрыш, но спрашивать у кузнеца и начальника производства мне не захотелось. Я пришел к мельнику.
- Что у тебя с головой? - спросил он.
- От любви до ненависти один шаг, а вот от ненависти до любви дорога без конца. - Я рассказал ему, как меня Феня отделала.
На голове у меня к тому времени уже волосы отросли. Сначала на голом черепе появился мягкий пушок, он был похож на сияние, такой пушок бывает на щенках. Я его сбрил. Новые волосы выросли крепкие, но я их тоже сбрил. Теперь на голове густо перло что-то похожее на проволоку.
Змеилась, распахав эту поросль, длинная рана с белыми краями - крови вытекло мало.
- Совковое масло - на местном наречии - мужское семя, - объяснил мельник.
Мне стало жаль Феню.
При встрече она отворачивалась от меня или опускала голову. От Скулы она знала, что не я навел пацанов на Збышека, но в чем-то я был перед ней виноват. Это была какая-то непростая вина.
Первого января 1943 года я пошел по призыву в армию. Провожал меня мельник.
- С Богом, - сказал он.
Он долго махал мне. И была дорога снежная, неширокая. И мешок мой был легок. На войну с тяжелым мешком не ходят.
Так я и иду по этой дороге с легким мешком за плечами. Лишь голова становится тяжелее от груза памяти, который нельзя уложить в какую-то уже привычную форму.
На станции Кын ко мне подошла Феня.
- Я не тебя жду, - сказала она. - Я в Свердловск. В госпиталь санитаркой. Не могу я здесь больше...
Мой поезд пришел раньше. Она подсадила меня в вагон. Губы ее хотели что-то сказать: не разум, не сердце, но только губы. Я понял их.
Память моя - как лес. Все деревья в моем лесу полые.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30