Да она и в самом деле нисколько не хуже, чем была я, только что она злая, — да и то не всегда злая, — я сама вызывала в ней к себе злые чувства нарочно: мне это было забавно. А он, Нещеретов, быть может, просто хороший и несчастный человек, прикидывающийся циником, как я прикидывалась изысканной натурой… Да и важно ли это? не все ли равно, кто подлец, кто ангел! Только то важно…» Муся тупым взглядом смотрела на Нещеретова, на Елену Федоровну, они теперь были заняты своим разговором. «Да, все в таком же тумане, никто ничего не знает, и спорить не о чем, и правда, ничего нет, кроме этих полупьяных минут, — пьяных от вина, от морфия, от любви, все равно!» В передней стукнула дверь. Леони показалась в гостиной и сухо поздоровалась с Мусей. У нее, со времени несчастья с дочерью, вид был особенно гордый и холодный.
— Все благополучно? Температура нормальная?
— Да. Благодарю вас.
— Значит, я сегодня могу зайти к ней? Вы сказали. что сегодня можно будет.
— Да, — нехотя подтвердила Леони. — Но прошу вас оставаться у нее недолго, она еще очень слаба… Я скажу ей.
Госпожа Георгеску вышла в столовую.
«Сейчас идти к Жюльетт, говорить с ней! — с ужасом подумала Муся. — Спрашивать ее о здоровьи, о температуре, рассказывать о Вите, хоть мне нет дела ни до нее, ни даже до Вити! Леони на меня сердится, эта ненавидит меня так, что и скрыть не может, мне все равно, лишь бы только они оставили нас в покое. Но куда же деться? Вернуться в гостиницу, потом вечер, ночь. У меня нервы напряжены так, как у преступника после убийства, я не засну, буду думать все об одном, о чем лучше не думать вовсе… Но разве я виновата, что родилась с низким рассудочным темпераментом? Ну, дойдет до Вивиана, будет скандал, развод, мама сгорит от стыда за меня, какое это может иметь значение! Через все надо пройти! А он, как он будет без стыда смотреть в глаза своему другу Вивиану?..» Она почувствовала, что Браун будет смотреть в глаза Вивиану вполне равнодушно, и эта мысль не была гадка Мусе. Внезапно ей послышалось его имя. Она изменилась в лице.
— …Да уж вы мне поверьте: никакой он не псих, а просто глупый человек, ученый дурак, — говорила баронесса. — Кто-то мне говорил, что он масон. Но хоть и масон, а дурак.
— Это неверно. Не дурак, но заговариваться стал малый: сам с собой все больше разговаривает, господин профессор. У него, я слышал, тяжелая наследственность.
— Ну, и Бог с ним. Мой покойный муж был с ним хорошо знаком, — сказала Елена Федоровна и тяжело вздохнула. Несмотря на свой второй брак, она иногда впадала в тон неутешной вдовы. — Кого же вы видели из петербуржцев? Они впрочем теперь все хлынули на Ривьеру, видно по старой памяти. Странно, что люди не отдают себе отчета в положении…
«Какая еще тяжелая наследственность? Что такое? — тревожно спросила себя Муся. — Или она нарочно заговорила о нем при мне? Значит, ей известно?..» Муся сообразила, что это невозможно. — «Но разве она его знает? Кажется, я с ней о нем говорила прежде… Но ведь он сам мне сказал, что не знает ее. Мне показалось даже, будто его что-то тогда задело… Что же это? Почему тяжелая наследственность? Все он врет, конечно! Нет, я в нем не ошибалась: злой пошляк! Надо спросить, но незаметно…»
— …Нет, главное в жизни все-таки деньги. И даже не главное, а все, дорогой мой, все.
— Вот и он ведь как был богат, а теперь прямо голодает, — говорил о ком-то Нещеретов. Муся не сразу поняла, что говорят не о Брауне.
— Не очень тоже верьте. Их послушать: все были богаты, а от голода здесь еще никто не умер.
— Скоро начнут.
— Тогда и будем говорить, — победоносно ответила Елена Федоровна и просияла. В комнату вошел Мишель, в пальто, со шляпой и перчатками в руках. Он поздоровался с Мусей еще холоднее, чем его мать. У него вид вообще теперь был особенно сухой, почти злобный.
— Куда вы, Мишель? — восторженно спросила Елена Федоровна.
— Надо кое-что купить, — ответил он. Его послала мать в аптеку за новым лекарством для Жюльетт. Нещеретов заговорил с ним о политических новостях. Елена Федоровна смотрела на молодого человека с обожанием.
«Эта не меняется. Нашла свой идеал мужчины. А он принимает ее любовь, как должное, но без восторга, il se laisse aimer, — подумала, приходя в себя Муся. — Но у них равенство: они стоят друг друга. А у меня! Я отлично знаю, кто я перед ним! Но все-таки, как он мог сказать: «или послезавтра»?..»
— …Так вы думаете, что избрание Клемансо президентом обеспечено?
— Совершенно обеспечено.
— Какой удар для социалистов!
— Надеюсь, он свернет им шею! — сказал Мишель и в голосе его прорвалось бешенство. Муся удивленно на него взглянула. «Ах, да, Серизье!.. Вот за что, быть может, со временем заплатят румынские социалисты…» Мишель сухо поклонился и вышел.
— Ну, можно опять говорить по-русски, — сказала Елена Федоровна. — Так вы говорите, президентом республики будет Клемансо? А вы знаете, Аркадий Николаевич, что ваш Федосьев стал католическим монахом и удалился в какую-то пещеру?
— Я тоже что-то такое слышал. Мне давно говорили, что он впал в мистицизм. Но не мистический был мужчина.
На пороге появилась Леони.
— Жюльетт просит вас к себе. Только, пожалуйста, не утомите ее.
— От меня нижайший поклон.
— Она чрезвычайно вас благодарит за чудные цветы.
— Мадам сегодня, видите ли, в лунатическом состоянии. У нас столько поэзии! — сказала Елена Федоровна вполголоса, когда Муся вышла.
XXIX
Скрыть все дело от людей оказалось невозможно: сейчас же узнала консьержка, узнали аптекарь, домашний доктор, — было достаточно ясно, что знать будут все, кому только это может быть интересно. Жюльетт думала, что знает и Серизье, и в первые дни с ужасом ждала: что если он приедет с визитом, — так после поединка победитель оставляет визитную карточку в доме раненого. Серизье не приезжал, — это, очевидно, означало, что ее поступок не произвел на него никакого впечатления: напротив, он, наверное, очень польщен и грустно рассказывает об этом приятелям, которые в кофейне посмеиваются и над бедной девочкой , и над ее sacr? Cerisier qui n’en fait jamais d’autres.
Перед матерью и братом было особенно стыдно. Для других в ее поступке все-таки были и героизм и романтика (это полусознательное ощущение только и поддерживало Жюльетт). Но мать, а тем более брат, она знала, ни в каких ее поступках романтику оценить не могли. Когда они входили в комнату, Жюльетт обычно притворялась спящей или просто отворачивалась к стене (днем никогда не плакала, отводя душу ночью). Она ни разу ни единым словом не обмолвилась с ними о том, что произошло. Мишель был с сестрой так внимателен и деликатен, как никогда до того не был. Он мало выходил и большую часть дня проводил за работой у себя в комнате. Однако его участие, она чувствовала, сводилось к оскорбленной семейной гордости. Жюльетт была уверена, что брат ее презирает, — больше всего за то, что она осрамила семью. «И он прав, разумеется…» Все другие люди были настоящие враги, особенно те, которые приезжали с визитом и участливо расспрашивали об ее здоровьи. Единственное спасение от них было: прикидываться тяжело больной и никого не принимать.
Когда мать в первый раз ей сказала, что Муся хотела бы повидать ее, Жюльетт ответила решительным отказом. Она не думала, что Муся имеет отношение к ее несчастью. Но мысль о ней была неприятна Жюльетт, как разорившемуся человеку неприятно думать о богачах.
— Я слишком устала, мама, я не могу разговаривать с чужими людьми.
— Как хочешь, милая, — поспешно сказала госпожа Георгеску. Она тотчас насторожилась: уж не связана ли Муся с делом? Госпожа Георгеску страстно любила детей: Мишеля с легким оттенком пренебрежения, Жюльетт — без этого оттенка. Отчаянный поступок дочери поверг ее в совершенный ужас, она ничего не понимала: в ее время жили гораздо больше (у нее у самой молодость была довольно бурная), но никто с собой не кончал. То объяснение, что после войны пошли какие-то новые люди, в особенности новая молодежь, в обществе еще придумано не было. — Как хочешь, милая, но если кого принять, то, по-моему, все-таки ее: она приезжала чуть ли не каждый день и справлялась по телефону постоянно.
— Хорошо, я приму ее, но не теперь, а позднее.
— Разумеется, моя милая, когда ты захочешь…
Потом Жюльетт подумала, что Муся объяснит ревностью ее уклонение от встречи. «Да я и в самом деле ревновала, до того разговора на берегу моря…» Дня через два после того Жюльетт попросила мать сказать госпоже Клервилль , что будет рада ее видеть.
Она встретила Мусю приготовленной заранее ласковой, болезненной улыбкой и поздоровалась особенно слабым голосом, — этой слабостью Жюльетт инстинктивно защищалась от интимной беседы: хотела на свою слабость скоро и сослаться, чтобы положить конец разговору.
В комнате стоял легкий приятный запах одеколона и лавровишневых капель. Муся и совсем пришла в себя. Исхудавшее матово-бледное лицо, болезненный вид, блестящие измученные глаза Жюльетт поразили Мусю. Она быстрыми шагами подошла к постели больной и горячо ее поцеловала. Обе подготовили слова, с которых надо начать разговор, и обе этих слов не сказали.
— …Можно сесть к вам на постель? Я так рада вас видеть!…
— Я тоже…
Обеим стало легче. «Нет, она не враг, — подумала Жюльетт, — и, может быть, в самом деле есть искренние друзья…»
— …Но вы знаете, это вам идет. Вы прямо помолодели, а ведь вам это начинало быть нужным, — правда? Нет, я вас давно такой хорошенькой не видела! Это фарфоровое лицо! — смеясь, говорила Муся, твердо зная, что такие слова и на смертном одре радуют и утешают женщин. — Но как вы себя чувствуете?
Она говорила так, точно болезнь Жюльетт была совершенно естественной, именно этот тон облегчил их встречу. Жюльетт отвечала слабым голосом, больше потому, что так сказала первые слова. Но разговор уже ее не пугал: конечно, перед ней был не враг. «Да, она тут ни при чем… И мне не тяжело видеть ее…» Чтобы дать себе передышку, она спросила о Вите.
— Я была так поражена, когда мне это сообщили. Но он хорошо сделал.
— Господи! Почему хорошо? Что вы говорите, моя милая?
— Это был его долг.
— Ах, это был его долг! Я и забыла. Но если его убьют?
— Будь он тремя-четырьмя годами старше, его взяли бы на ту войну, как миллионы других молодых людей.
— Нет, эта железная логика! Я узнаю свою Жюльетт! — сказала Муся и вспомнила, что то же самое говорил когда-то Браун. Теперь мысль о Брауне была менее страшной. — Вивиан тоже мне было пояснил, что это был долг Вити. Я так на него прикрикнула, что он больше не настаивал. А вам я бы уши надрала, если б вы не были больны. Я просто ночей не сплю из-за этого поступка, а вы говорите, что он хорошо сделал!
— Меня однако удивила странная форма… Почему надо было бежать тайком от всех? У вас есть догадки?
— Никаких. Кроме той, что я никогда его не пустила бы.
— Этого, быть может, достаточно. Он ведь был в вас влюблен.
— И вы! Разве это было так заметно?
— Очень заметно… А почему: «и вы»?
— Нет, я так.
Муся покраснела. Жюльетт внимательно смотрела на нее. Муся вдруг почувствовала, что теперь можно перейти к Серизье: Жюльетт не оскорбится.
— Из-за чего вы отравились, глупая Жюльетт? — спросила Муся, кладя ей руку на плечо и смягчая мягким тоном и слово «глупая», и самый вопрос. Инстинкт ей подсказал, что лучше принять такой тон, будто речь идет о милой детской шутке. Жюльетт не оскорбилась. За пять минут до того ей в голову не могло прийти, что она может хоть одно слово сказать о случившемся с ней кому бы то ни было, а особенно Мусе. Теперь она принялась рассказывать и рассказала все, почти без утайки, почти без смягчений и прикрас.
Муся слушала разинув рот. Смелость, решительность этой девочки, ее откровенный, чуть только не бесстыдный и одновременно трогательный рассказ поразили Мусю — даже теперь, после случившегося с ней самой. В поступке Жюльетт было то, что Муся теоретически больше всего ценила в людях и чего в жизни она сама была почти лишена. «Ведь это для нас, женщин, заменяет войну, дуэли, авантюры, все, что так скрашивает жизнь мужчин, настоящих , и так украшает их… Но эта девочка — и Серизье, пожилой, плешивый, с брюшком! Право, в этом есть нечто патологическое. Мне он никогда не нравился, — совершенно искренно сказала себе Муся. — Браун тоже гораздо старше меня. Мы с ним вместе состаримся, и в этом тоже будет счастье: другое, тихое… Нет, что же тут сравнивать…» Душу Муси переполняла радость (это надо было тщательно скрывать): ей было очень жаль Жюльетт, но чувство жалости вытеснялось в Мусе тем, что собственный ее поступок и ее положение так выигрывали от сравнения, «Ведь если говорить о грехе (хоть это и глупо), то ее грех настолько постыдней! У меня он взял инициативу, и только мужчина может это сделать. Пойти к нему прямо, откровенно предлагаться я никогда, никогда не посмела бы. Бедная, милая Жюльетт, насколько ей хуже, чем мне!.. Она не видела, чего он требует от любви: как можно больше свободного времени и как можно меньше неприятностей… У него от ее визита останется приятное воспоминание… Как от обеда у Ларю… Все-таки как у Ларю…» Муся сразу стала прежней, — такой же, какой была два дня тому назад. Она слушала, старательно поддерживая на лице улыбку, которая приблизительно означала, что все это не имеет ровно никакого значения. Когда Жюльетт кончила, Муся снова ее обняла.
— Только и всего?
— Да, только и всего.
— И из-за этого вы отравились?
— Вы находите, что этого недостаточно? Это пустяки, да?
— Я не говорю, что это пустяки. Но травиться не стоило, — говорила, улыбаясь, Муся. Она решительно не знала, как обосновать свое замечание. «Сказать ей, что Серизье ее не стоит? Это оскорбительно. Сказать: „Перед вами вся жизнь, вы полюбите другого“, или что-нибудь еще, что говорят в таких случаях, — нет, глупо…» — Моя милая Жюльетт, в жизни каждой умной девушки есть или должен быть хоть один безрассудный поступок, лучше всего именно один. Это поэзия биографии. Но, право, жизнь такая радость, такое счастье, что безумие от нее отказываться даже из-за любви, — сказала она наставительно и тотчас подумала: «Се n’est pas une trouvaille, но сойдет»… Жюльетт смотрела на нее разочарованно.
— Уж будто такая радость? — подозрительно спросила она. Ей с самого начала показалось, что и в Мусе что-то переменилось. «Верно, это ее беременность…» Муся угадала ее предположение и опять покраснела. «В самом деле, я тогда в Довилле ей сказала, а о том она ничего не знает…» Внезапно ей передалась непостижимая зараза откровенности.
— Со мной тоже случилось большое событие, — сказала Муся нерешительно. Жюльетт беспокойно на нее глядела. — Я полюбила, Жюльетт.
Слова эти, неестественные, книжные, неприятно звучащие, «я полюбила, Жюльетт», тотчас ударили ее по нервам. Но отступать теперь было поздно. Жюльетт приподнялась на постели.
— Вы? Кого? — спросила она, забыв даже о слабом голосе. «Нет, разумеется, не его… Тогда она иначе меня слушала бы…»
Муся только что удивлявшаяся беззастенчивости Жюльетт, все рассказала о себе, — тоже просто и спокойно, только не назвала имени Брауна: говорила «один человек», «этот человек»… Ей рассказывать было много легче, она победила. Эту разницу Жюльетт тотчас почувствовала: «Кто? Кто это? Нет, конечно, не Серизье: было бы верхом цинизма, если б она рассказывала мне о нем. Верно, кто-нибудь из ее светских знакомых… Но что же ей сказать? — спрашивала себя Жюльетт совершенно так же, как перед тем спрашивала себя Муся. — Все-таки не поздравлять же ее с тем, что она изменила мужу!.. Какая сумасшедшая!..»
— Я рада за вас, — сказала она, без уверенности в голосе. Они посмотрели друг на друга и засмеялись: сами недоумевали, зачем понадобилась такая откровенность, но не жалели о ней. Теперь Муся могла, не задевая Жюльетт, сказать все, что полагалось: что перед ней вся жизнь, что она полюбит другого. Говорила она это поневоле так, как миллионер, приходя в гости к бедным, живущим в двух комнатах, друзьям, может им сказать: «Но у вас, право, очень уютно…» Все же слова Муси были приятны Жюльетт.
— …И, повторяю, вы так похорошели!
— Кто бы подумал!.. Но вы? Каковы ваши ближайшие планы? — осторожно спросила Жюльетт.
— Никаких! Я без всяких планов счастлива, как никогда в жизни, и ни о чем другом не думаю! — ответила Муся. Тон ее был такой, точно она в самом деле захлебывалась от счастья. Муся и Жюльетт разговаривали искренно, и все же одна преувеличивала свой восторг, а другая свое отчаянье. — Ни о чем не думаю, и не спрашивайте меня, ради Бога, моя положительная Жюльетт, — по прежней привычке сказала Муся, не подумав, что после попытки самоубийства не совсем подобает называть Жюльетт положительной.
— Меня мама везет на Ривьеру. Что если бы вам приехать к нам? С ним, разумеется, с таинственным незнакомцем, — пояснила Жюльетт, улыбаясь и подчеркивая интонацией неполное доверие Муси:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
— Все благополучно? Температура нормальная?
— Да. Благодарю вас.
— Значит, я сегодня могу зайти к ней? Вы сказали. что сегодня можно будет.
— Да, — нехотя подтвердила Леони. — Но прошу вас оставаться у нее недолго, она еще очень слаба… Я скажу ей.
Госпожа Георгеску вышла в столовую.
«Сейчас идти к Жюльетт, говорить с ней! — с ужасом подумала Муся. — Спрашивать ее о здоровьи, о температуре, рассказывать о Вите, хоть мне нет дела ни до нее, ни даже до Вити! Леони на меня сердится, эта ненавидит меня так, что и скрыть не может, мне все равно, лишь бы только они оставили нас в покое. Но куда же деться? Вернуться в гостиницу, потом вечер, ночь. У меня нервы напряжены так, как у преступника после убийства, я не засну, буду думать все об одном, о чем лучше не думать вовсе… Но разве я виновата, что родилась с низким рассудочным темпераментом? Ну, дойдет до Вивиана, будет скандал, развод, мама сгорит от стыда за меня, какое это может иметь значение! Через все надо пройти! А он, как он будет без стыда смотреть в глаза своему другу Вивиану?..» Она почувствовала, что Браун будет смотреть в глаза Вивиану вполне равнодушно, и эта мысль не была гадка Мусе. Внезапно ей послышалось его имя. Она изменилась в лице.
— …Да уж вы мне поверьте: никакой он не псих, а просто глупый человек, ученый дурак, — говорила баронесса. — Кто-то мне говорил, что он масон. Но хоть и масон, а дурак.
— Это неверно. Не дурак, но заговариваться стал малый: сам с собой все больше разговаривает, господин профессор. У него, я слышал, тяжелая наследственность.
— Ну, и Бог с ним. Мой покойный муж был с ним хорошо знаком, — сказала Елена Федоровна и тяжело вздохнула. Несмотря на свой второй брак, она иногда впадала в тон неутешной вдовы. — Кого же вы видели из петербуржцев? Они впрочем теперь все хлынули на Ривьеру, видно по старой памяти. Странно, что люди не отдают себе отчета в положении…
«Какая еще тяжелая наследственность? Что такое? — тревожно спросила себя Муся. — Или она нарочно заговорила о нем при мне? Значит, ей известно?..» Муся сообразила, что это невозможно. — «Но разве она его знает? Кажется, я с ней о нем говорила прежде… Но ведь он сам мне сказал, что не знает ее. Мне показалось даже, будто его что-то тогда задело… Что же это? Почему тяжелая наследственность? Все он врет, конечно! Нет, я в нем не ошибалась: злой пошляк! Надо спросить, но незаметно…»
— …Нет, главное в жизни все-таки деньги. И даже не главное, а все, дорогой мой, все.
— Вот и он ведь как был богат, а теперь прямо голодает, — говорил о ком-то Нещеретов. Муся не сразу поняла, что говорят не о Брауне.
— Не очень тоже верьте. Их послушать: все были богаты, а от голода здесь еще никто не умер.
— Скоро начнут.
— Тогда и будем говорить, — победоносно ответила Елена Федоровна и просияла. В комнату вошел Мишель, в пальто, со шляпой и перчатками в руках. Он поздоровался с Мусей еще холоднее, чем его мать. У него вид вообще теперь был особенно сухой, почти злобный.
— Куда вы, Мишель? — восторженно спросила Елена Федоровна.
— Надо кое-что купить, — ответил он. Его послала мать в аптеку за новым лекарством для Жюльетт. Нещеретов заговорил с ним о политических новостях. Елена Федоровна смотрела на молодого человека с обожанием.
«Эта не меняется. Нашла свой идеал мужчины. А он принимает ее любовь, как должное, но без восторга, il se laisse aimer, — подумала, приходя в себя Муся. — Но у них равенство: они стоят друг друга. А у меня! Я отлично знаю, кто я перед ним! Но все-таки, как он мог сказать: «или послезавтра»?..»
— …Так вы думаете, что избрание Клемансо президентом обеспечено?
— Совершенно обеспечено.
— Какой удар для социалистов!
— Надеюсь, он свернет им шею! — сказал Мишель и в голосе его прорвалось бешенство. Муся удивленно на него взглянула. «Ах, да, Серизье!.. Вот за что, быть может, со временем заплатят румынские социалисты…» Мишель сухо поклонился и вышел.
— Ну, можно опять говорить по-русски, — сказала Елена Федоровна. — Так вы говорите, президентом республики будет Клемансо? А вы знаете, Аркадий Николаевич, что ваш Федосьев стал католическим монахом и удалился в какую-то пещеру?
— Я тоже что-то такое слышал. Мне давно говорили, что он впал в мистицизм. Но не мистический был мужчина.
На пороге появилась Леони.
— Жюльетт просит вас к себе. Только, пожалуйста, не утомите ее.
— От меня нижайший поклон.
— Она чрезвычайно вас благодарит за чудные цветы.
— Мадам сегодня, видите ли, в лунатическом состоянии. У нас столько поэзии! — сказала Елена Федоровна вполголоса, когда Муся вышла.
XXIX
Скрыть все дело от людей оказалось невозможно: сейчас же узнала консьержка, узнали аптекарь, домашний доктор, — было достаточно ясно, что знать будут все, кому только это может быть интересно. Жюльетт думала, что знает и Серизье, и в первые дни с ужасом ждала: что если он приедет с визитом, — так после поединка победитель оставляет визитную карточку в доме раненого. Серизье не приезжал, — это, очевидно, означало, что ее поступок не произвел на него никакого впечатления: напротив, он, наверное, очень польщен и грустно рассказывает об этом приятелям, которые в кофейне посмеиваются и над бедной девочкой , и над ее sacr? Cerisier qui n’en fait jamais d’autres.
Перед матерью и братом было особенно стыдно. Для других в ее поступке все-таки были и героизм и романтика (это полусознательное ощущение только и поддерживало Жюльетт). Но мать, а тем более брат, она знала, ни в каких ее поступках романтику оценить не могли. Когда они входили в комнату, Жюльетт обычно притворялась спящей или просто отворачивалась к стене (днем никогда не плакала, отводя душу ночью). Она ни разу ни единым словом не обмолвилась с ними о том, что произошло. Мишель был с сестрой так внимателен и деликатен, как никогда до того не был. Он мало выходил и большую часть дня проводил за работой у себя в комнате. Однако его участие, она чувствовала, сводилось к оскорбленной семейной гордости. Жюльетт была уверена, что брат ее презирает, — больше всего за то, что она осрамила семью. «И он прав, разумеется…» Все другие люди были настоящие враги, особенно те, которые приезжали с визитом и участливо расспрашивали об ее здоровьи. Единственное спасение от них было: прикидываться тяжело больной и никого не принимать.
Когда мать в первый раз ей сказала, что Муся хотела бы повидать ее, Жюльетт ответила решительным отказом. Она не думала, что Муся имеет отношение к ее несчастью. Но мысль о ней была неприятна Жюльетт, как разорившемуся человеку неприятно думать о богачах.
— Я слишком устала, мама, я не могу разговаривать с чужими людьми.
— Как хочешь, милая, — поспешно сказала госпожа Георгеску. Она тотчас насторожилась: уж не связана ли Муся с делом? Госпожа Георгеску страстно любила детей: Мишеля с легким оттенком пренебрежения, Жюльетт — без этого оттенка. Отчаянный поступок дочери поверг ее в совершенный ужас, она ничего не понимала: в ее время жили гораздо больше (у нее у самой молодость была довольно бурная), но никто с собой не кончал. То объяснение, что после войны пошли какие-то новые люди, в особенности новая молодежь, в обществе еще придумано не было. — Как хочешь, милая, но если кого принять, то, по-моему, все-таки ее: она приезжала чуть ли не каждый день и справлялась по телефону постоянно.
— Хорошо, я приму ее, но не теперь, а позднее.
— Разумеется, моя милая, когда ты захочешь…
Потом Жюльетт подумала, что Муся объяснит ревностью ее уклонение от встречи. «Да я и в самом деле ревновала, до того разговора на берегу моря…» Дня через два после того Жюльетт попросила мать сказать госпоже Клервилль , что будет рада ее видеть.
Она встретила Мусю приготовленной заранее ласковой, болезненной улыбкой и поздоровалась особенно слабым голосом, — этой слабостью Жюльетт инстинктивно защищалась от интимной беседы: хотела на свою слабость скоро и сослаться, чтобы положить конец разговору.
В комнате стоял легкий приятный запах одеколона и лавровишневых капель. Муся и совсем пришла в себя. Исхудавшее матово-бледное лицо, болезненный вид, блестящие измученные глаза Жюльетт поразили Мусю. Она быстрыми шагами подошла к постели больной и горячо ее поцеловала. Обе подготовили слова, с которых надо начать разговор, и обе этих слов не сказали.
— …Можно сесть к вам на постель? Я так рада вас видеть!…
— Я тоже…
Обеим стало легче. «Нет, она не враг, — подумала Жюльетт, — и, может быть, в самом деле есть искренние друзья…»
— …Но вы знаете, это вам идет. Вы прямо помолодели, а ведь вам это начинало быть нужным, — правда? Нет, я вас давно такой хорошенькой не видела! Это фарфоровое лицо! — смеясь, говорила Муся, твердо зная, что такие слова и на смертном одре радуют и утешают женщин. — Но как вы себя чувствуете?
Она говорила так, точно болезнь Жюльетт была совершенно естественной, именно этот тон облегчил их встречу. Жюльетт отвечала слабым голосом, больше потому, что так сказала первые слова. Но разговор уже ее не пугал: конечно, перед ней был не враг. «Да, она тут ни при чем… И мне не тяжело видеть ее…» Чтобы дать себе передышку, она спросила о Вите.
— Я была так поражена, когда мне это сообщили. Но он хорошо сделал.
— Господи! Почему хорошо? Что вы говорите, моя милая?
— Это был его долг.
— Ах, это был его долг! Я и забыла. Но если его убьют?
— Будь он тремя-четырьмя годами старше, его взяли бы на ту войну, как миллионы других молодых людей.
— Нет, эта железная логика! Я узнаю свою Жюльетт! — сказала Муся и вспомнила, что то же самое говорил когда-то Браун. Теперь мысль о Брауне была менее страшной. — Вивиан тоже мне было пояснил, что это был долг Вити. Я так на него прикрикнула, что он больше не настаивал. А вам я бы уши надрала, если б вы не были больны. Я просто ночей не сплю из-за этого поступка, а вы говорите, что он хорошо сделал!
— Меня однако удивила странная форма… Почему надо было бежать тайком от всех? У вас есть догадки?
— Никаких. Кроме той, что я никогда его не пустила бы.
— Этого, быть может, достаточно. Он ведь был в вас влюблен.
— И вы! Разве это было так заметно?
— Очень заметно… А почему: «и вы»?
— Нет, я так.
Муся покраснела. Жюльетт внимательно смотрела на нее. Муся вдруг почувствовала, что теперь можно перейти к Серизье: Жюльетт не оскорбится.
— Из-за чего вы отравились, глупая Жюльетт? — спросила Муся, кладя ей руку на плечо и смягчая мягким тоном и слово «глупая», и самый вопрос. Инстинкт ей подсказал, что лучше принять такой тон, будто речь идет о милой детской шутке. Жюльетт не оскорбилась. За пять минут до того ей в голову не могло прийти, что она может хоть одно слово сказать о случившемся с ней кому бы то ни было, а особенно Мусе. Теперь она принялась рассказывать и рассказала все, почти без утайки, почти без смягчений и прикрас.
Муся слушала разинув рот. Смелость, решительность этой девочки, ее откровенный, чуть только не бесстыдный и одновременно трогательный рассказ поразили Мусю — даже теперь, после случившегося с ней самой. В поступке Жюльетт было то, что Муся теоретически больше всего ценила в людях и чего в жизни она сама была почти лишена. «Ведь это для нас, женщин, заменяет войну, дуэли, авантюры, все, что так скрашивает жизнь мужчин, настоящих , и так украшает их… Но эта девочка — и Серизье, пожилой, плешивый, с брюшком! Право, в этом есть нечто патологическое. Мне он никогда не нравился, — совершенно искренно сказала себе Муся. — Браун тоже гораздо старше меня. Мы с ним вместе состаримся, и в этом тоже будет счастье: другое, тихое… Нет, что же тут сравнивать…» Душу Муси переполняла радость (это надо было тщательно скрывать): ей было очень жаль Жюльетт, но чувство жалости вытеснялось в Мусе тем, что собственный ее поступок и ее положение так выигрывали от сравнения, «Ведь если говорить о грехе (хоть это и глупо), то ее грех настолько постыдней! У меня он взял инициативу, и только мужчина может это сделать. Пойти к нему прямо, откровенно предлагаться я никогда, никогда не посмела бы. Бедная, милая Жюльетт, насколько ей хуже, чем мне!.. Она не видела, чего он требует от любви: как можно больше свободного времени и как можно меньше неприятностей… У него от ее визита останется приятное воспоминание… Как от обеда у Ларю… Все-таки как у Ларю…» Муся сразу стала прежней, — такой же, какой была два дня тому назад. Она слушала, старательно поддерживая на лице улыбку, которая приблизительно означала, что все это не имеет ровно никакого значения. Когда Жюльетт кончила, Муся снова ее обняла.
— Только и всего?
— Да, только и всего.
— И из-за этого вы отравились?
— Вы находите, что этого недостаточно? Это пустяки, да?
— Я не говорю, что это пустяки. Но травиться не стоило, — говорила, улыбаясь, Муся. Она решительно не знала, как обосновать свое замечание. «Сказать ей, что Серизье ее не стоит? Это оскорбительно. Сказать: „Перед вами вся жизнь, вы полюбите другого“, или что-нибудь еще, что говорят в таких случаях, — нет, глупо…» — Моя милая Жюльетт, в жизни каждой умной девушки есть или должен быть хоть один безрассудный поступок, лучше всего именно один. Это поэзия биографии. Но, право, жизнь такая радость, такое счастье, что безумие от нее отказываться даже из-за любви, — сказала она наставительно и тотчас подумала: «Се n’est pas une trouvaille, но сойдет»… Жюльетт смотрела на нее разочарованно.
— Уж будто такая радость? — подозрительно спросила она. Ей с самого начала показалось, что и в Мусе что-то переменилось. «Верно, это ее беременность…» Муся угадала ее предположение и опять покраснела. «В самом деле, я тогда в Довилле ей сказала, а о том она ничего не знает…» Внезапно ей передалась непостижимая зараза откровенности.
— Со мной тоже случилось большое событие, — сказала Муся нерешительно. Жюльетт беспокойно на нее глядела. — Я полюбила, Жюльетт.
Слова эти, неестественные, книжные, неприятно звучащие, «я полюбила, Жюльетт», тотчас ударили ее по нервам. Но отступать теперь было поздно. Жюльетт приподнялась на постели.
— Вы? Кого? — спросила она, забыв даже о слабом голосе. «Нет, разумеется, не его… Тогда она иначе меня слушала бы…»
Муся только что удивлявшаяся беззастенчивости Жюльетт, все рассказала о себе, — тоже просто и спокойно, только не назвала имени Брауна: говорила «один человек», «этот человек»… Ей рассказывать было много легче, она победила. Эту разницу Жюльетт тотчас почувствовала: «Кто? Кто это? Нет, конечно, не Серизье: было бы верхом цинизма, если б она рассказывала мне о нем. Верно, кто-нибудь из ее светских знакомых… Но что же ей сказать? — спрашивала себя Жюльетт совершенно так же, как перед тем спрашивала себя Муся. — Все-таки не поздравлять же ее с тем, что она изменила мужу!.. Какая сумасшедшая!..»
— Я рада за вас, — сказала она, без уверенности в голосе. Они посмотрели друг на друга и засмеялись: сами недоумевали, зачем понадобилась такая откровенность, но не жалели о ней. Теперь Муся могла, не задевая Жюльетт, сказать все, что полагалось: что перед ней вся жизнь, что она полюбит другого. Говорила она это поневоле так, как миллионер, приходя в гости к бедным, живущим в двух комнатах, друзьям, может им сказать: «Но у вас, право, очень уютно…» Все же слова Муси были приятны Жюльетт.
— …И, повторяю, вы так похорошели!
— Кто бы подумал!.. Но вы? Каковы ваши ближайшие планы? — осторожно спросила Жюльетт.
— Никаких! Я без всяких планов счастлива, как никогда в жизни, и ни о чем другом не думаю! — ответила Муся. Тон ее был такой, точно она в самом деле захлебывалась от счастья. Муся и Жюльетт разговаривали искренно, и все же одна преувеличивала свой восторг, а другая свое отчаянье. — Ни о чем не думаю, и не спрашивайте меня, ради Бога, моя положительная Жюльетт, — по прежней привычке сказала Муся, не подумав, что после попытки самоубийства не совсем подобает называть Жюльетт положительной.
— Меня мама везет на Ривьеру. Что если бы вам приехать к нам? С ним, разумеется, с таинственным незнакомцем, — пояснила Жюльетт, улыбаясь и подчеркивая интонацией неполное доверие Муси:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55