Госпожа Георгеску изменилась в лице. Жюльетт, бледнея, поспешно обратилась к Мусе:
— Надеюсь, мосье Виктор ничего не будет иметь против моего общества?
— Он-то будет в восторге, если вы в самом деле поедете. Кстати, где же наши молодые люди?
— Они пошли к лошадям. Верно, им там интереснее, чем с нами.
Прозвенел колокол, начиналась новая партия. На доске появились фамилии игроков; среди них были титулованные французы и англичане, какие-то экзотические принцы, сыновья известных еврейских банкиров. «Демократическое сближение народов», — смеясь, сказала Жюльетт. — «Да, и игра самая демократическая: нарочно все устроено так, чтобы сделать ее доступной только для архимиллионеров», — ответила Елена Федоровна. «За демократией приезжать в Довилль было не совсем разумно», — подумала Муся, и польщенная, и раздраженная тем, что ее мужа причислили к архимиллионерам. На поле медленно выезжали игроки, на небольших гнедых конях с перевязанными хвостами, с бинтами на ногах. За оградой возвращавшийся с работы нормандский крестьянин остановил свою огромную лошадь, встал на тележке и, вытирая лоб цветным платком, с любопытством смотрел через забор на то, что происходило на поле. Мелкой рысью выехал судья. Опять прозвенел колокол. Лошади перешли на галоп. Высоко взлетел мяч. «Hallo boys!», — закричал один из игроков. — «В сущности ничего интересного, — сказала баронесса, оглядывая туалеты вновь входивших дам. — У этой слева то, помните, от Калло, я сейчас узнала, — обратилась она к Мусе, называя фамилию дамы. — Я сегодня читала о ней в газетах: она заказала белье и мебель в спальной под цвет своих глаз. Если б еще хоть глаза-то были красивые, а то ведь морда…» — Нормандский крестьянин опустился на тележке и медленно тронулся дальше.
— …Какая сигнализация? Этого я не понимаю.
— Очень просто, какая. Многим посетителям этого заведения, наверное, неудобно было бы встретиться там со знакомыми. Поэтому они ждут в особой комнате, пока не будет дан сигнал: вестибюль и лестница свободны, можете идти спокойно.
— А там?..
— Где там?
— На лестнице… То есть там. куда приводит лестница?
— Там вы попадете в зеркальную гостиную. В ней вас встречают женщины в упрощенном туалете…
— Полуодетые?..
— Разумеется, в костюме Евы. Я впрочем думаю, что это глупо. По-моему, главное удовольствие именно в том, чтобы раздевать женщину. Это надо делать медленно.
— Медленно?
— Да. В зеркальной комнате вы выбираете ту, что вам нравится, и удаляетесь с ней.
— И удаляетесь с ней… Но вы там бывали?
— Говорю вам: десять раз, — солгал Мишель.
— И вы поведете меня?
— Вопрос денег. Это самый дорогой дом Парижа. Считайте сами. В зеркальной комнате меньше, чем тремя бутылками, вы от этой оравы не отвяжетесь. А цены на шампанское там зверские. Затем и ей ведь надо заплатить. Вы при деньгах?
— Нет, не очень.
— И я сейчас совсем не богат. Если хотите, пойдем в дом победнее. Неужели вы никогда не бывали?
— Когда-то в Петербурге бывал, но… Впрочем, не буду врать: никогда не бывал. Любовницы у меня, разумеется, были.
— И отлично сделали, что не ходили. Если б вы знали, как мне надоели женщины! Так и лезут, так и лезут… Поверьте, мосье Виктор, единственная интересная вещь на земле — политика…
— Муся, вот идет ваш супруг. Господи, как он великолепен!
Елена Федоровна говорила искренно. Она недолюбливала Клервилля и угадывала в нем презрительное нерасположение к себе. Но вид его был сильнее личной антипатии. Клервилль и в самом деле был великолепен. В белой куртке, в желтых сапогах, он казался еще выше ростом. Несмотря на час бешеной скачки, на его загорелом, только что умытом ледяной водой лице не было видно и следов утомления. По-видимому, игра отнюдь не истощила запаса его энергии. Он шел вдоль изгороди быстрым шагом, то похлестывая себя по ботфорту тяжелым хлыстом, то снося Ударами хлыста попадавшиеся на дороге камешки. Подойдя к столику, он снял белый шлем и весело поклонился. Из-за соседних столиков все на него смотрели.
— Поздравляем! Поздравляем!
— Это было удивительное зрелище.
— Я немного опоздала, но видела конец игры. Вы всех победили! — насмешливо-ласково сказала Муся, невольно им любуясь.
— Заслуга не моя. Этой лошади цены нет.
— Садитесь к нам. Хотите лимонаду?
— Благодарю вас. Но где же ваши молодые кавалеры? Неужели они оставили вас одних?
— Где-то шляются. Дамы мало их интересуют.
— О! Странная молодежь, — сказал Клервилль с искренним недоумением. — Ах, да, — обратился он к Мусе, у меня есть для вас письмо. Я как раз перед поло встретил одного своего товарища, ему в Стокгольме передал знакомый, недавно приехавший из России.
— Из России? Где же оно?
— Оно было без адреса, и тот господин не догадался, что можно переслать в наше посольство или в военное министерство, почему-то ждал оказии. Недогадливый человек, — сказал Клервилль, протягивая Мусе довольно толстый конверт. — А вот и наш молодой друг.
— Поздравляю вас с победой, — сказал Витя, протягивая руку Клервиллю. — Вы отлично играете…
— Витя, письмо из Петербурга!
— Мне? О папе?
— Нет, мне… С оказией. Еще не знаю, от кого…
Из конверта выпала пачка скомканных грязноватых серо-желтых листков с каким-то печатным текстом. «В демократической Швейцарии все готово к казням рабочих, если они посмеют нарушить капиталистический строй…» — В чем дело? — спросила с недоумением Муся. «В Америке каторга, электрический стул и суд Линча являются самыми излюбленными символами демократии и свободы». — В чем дело? Что за ерунда?
— Мусенька, да ты не то читаешь? Письмо на другой стороне!
— Как? Ах, вот что!.. Господи, да это почерк Григория Ивановича!
— Не может быть!
— Ну, разумеется! Разве ты не узнаешь? Письмо Никонова… Господи!
Муся и Витя ахали. Клервилль смотрел на них равнодушно-вопросительно.
— Это ваш друг? — начал он, — должно быть, очень интересно…
Жюльетт переглянулась с матерью и встала.
— Ну, вот вы прочтите письмо, — сказала она Мусе, — а мы пойдем домой. Вы заплатите, Муся, мы потом сочтемся.
— Я сейчас заплачу в буфете, — поспешно сказал Клервилль. Ему не хотелось слушать чтение длинного письма. — И если письмо приятное, то мы за обедом выпьем шампанского. Заодно и по случаю моей великой победы, — шутливо добавил он.
— А меня не зовете? — кокетливо спросила баронесса. Клервилль сделал вид, будто не расслышал.
— Так я буду ждать в гостинице, — сказал он жене.
VI
«Милая, дорогая Мусенька, ангел мой», — прочла Муся, и голос ее дрогнул. — «Я не знала, что вы так интимны», — вставила Елена Федоровна. — «Не сердитесь на меня за это обращение, не изумляйтесь бумаге, на которой я пишу. Все будет объяснено в свое время, если у вас хватит терпения дочитать письмо до конца. Надеюсь отправить его с вернейшей и необыкновенной оказией: одному моему знакомому сказала одна его знакомая, что у нее есть один знакомый, который… Короче говоря, 8 марта выезжает будто бы за границу какой-то иностранный империалист, и он соглашается…»
— Восьмого марта! — вскрикнул Витя. — Когда же это написано?
— Помечено четвертого марта! — ответила Муся, заглянув в заголовок.
— Дикие времена!
— «И он соглашается, без ручательства, конечно, доставить это письмо. Дойдет ли оно до вас? Где вы, эфирное заграничное существо? Я нахожусь, как видите, в Москве. Впрочем, Вы этого не видите, и прежде всего надо объяснить Вам, откуда я пишу. Я пишу Вам… Ну, догадайтесь! Нет, ни в жисть не догадаетесь. Я пишу Вам из Кремля, из настоящего, всамделишного московского Кремля! А почему из Кремля, тому следуют пункты.
Но страшная мысль! По примерному подсчету, я изведу на сие письмо по меньшей мере десть бумаги!! Хватит ли у Вас, эфирное существо, захваченное вихрем светской жизни, желания и терпения дочитать до конца? Об одном умоляю Вас: когда наскучит, ради Бога, бросьте. Или, лучше, дайте прочесть любезнейшей Тамаре Матвеевне: она дама терпеливая, добросовестно все прочтет и расскажет главное своими словами Вам и почтеннейшему Семену Исидоровичу…»
Муся остановилась.
— Ну да, они там ничего не знают, — смущенно сказал Витя.
«Но прежде о Вас, эфирное существо, завтракающее и обедающее каждый день (неужели и белый хлеб иногда едите? вкусен ли он?) Догадываюсь, что Вы утопаете в славе, неге и величии. Не стал ли Ваш дорогой супруг главой „Интеллидженс Сервис“? Мы здесь в неге не утопаем, но это ничего не значит: жизнь на земле дивно-прекрасна, у меня ведь есть вобла и кирпичный чай, и порошок против вшей (не помогает), и комплект „Вестника Европы“. Надо же помнить, что гусь свинье не товарищ: русский гусь должен быть очень тактичен и не докучать западной свинье, — имею в виду „цивилизованный мир“.
Не сердитесь, дорогая, я знаю, Вы моих шуток терпеть не можете, простите, что так глупо пишу. Все не знаю, с чего начать. Надо бы собственно с конца: «И еще кланяется Вам дяденька Тимофей Миколаевич». Но как говорил один из богатырей-старших адвокатуры, старших товарищей Семена Исидоровича (в письме было зачеркнуто «Семы» и написано «Семена Исидоровича»), «иных уж нет, а те далече». От меня же теперь далече все. Вы за границей, — один Бог ведает, где именно. Другие остались в Петербурге, и я давно их не видел. Я переехал в Москву месяца через три после Вашего отъезда: в Петербурге нечего было есть (ведь в последнее время Вы меня подкармливали). Переходить же на положение нищего или стрелка я не хотел, — хоть и от этого не отказывайся. А здесь предложили какую-то работишку не то, чтобы совсем чистую (таких у нас нет), но и не очень грязную, — а какую, скучно рассказывать. О бывших друзьях наших сведенья, впрочем, получаю. Ваш друг Березин, как Вы знаете, оказался стопроцентным хамом (с некоторой гордостью вспоминаю, что я всегда его недолюбливал): Сонечка все при нем, по последним известиям они поженились». (Муся ахнула). «Когда разженятся, не знаю; у нас это просто: женился, развелся, опять женился, — и это единственная популярная реформа большевиков, и с этим никакое правительство ничего поделать не сможет. А пока не разженились, Ваш друг, по слухам, поколачивает нашу милую Сонечку…»
— Господи! Быть не может!
— Это актер Березин? — спросила с интересом Елена Федоровна.
«С сожалением добавляю, что Сонечка очень подурнела, и, если я при встречах лез к ней по-прежнему, то делал это больше из приличия. Что до Глаши, то… С этим именно связано мое пребывание в Кремле. Очень плоха бедная Глаша. Не скрою от Вас, для нее единственное спасение возможно скорее переехать в Финляндию, где есть санатории, есть лекарства, а, главное, где есть мясо, хлеб, молоко и прочие вещи, вид и вкус которых я иногда смутно вспоминаю. Впрочем, было у меня сокровище: шесть фунтов крупы, но отобрали при продовольственном обыске…»
Муся положила письмо, вынула из сумки платок и поднесла его к глазам.
— А у нас обед из шести блюд… Вивиан каждый день пьет шампанское…
— Да, и у меня сегодня кусок в горле застрянет.
— Не застрянет! — сказала Елена Федоровна уверенно. Муся посмотрела на нее с ненавистью. — Друзья мои, я вас покидаю, — добавила баронесса, вставая. — Вы меня извините, ведь я не знаю ваших приятелей. Да и пора. Значит, вечером встретимся. — Муся и Витя остались одни.
— Читай же дальше, Мусенька…
«И вот дня три тому назад я получил, тоже с оказией, два письма из Петербурга — от кого бы Вы думали? От поэта Беневоленского! От автора „Голубого фарфора“!! Известно ли Вам, желанная, что „Голубой фарфор“ имеет теперь бешеный успех, что он переиздан — правда, на оберточной бумаге — в несметном числе экземпляров, что им, судя по тиражу, зачитываются в деревнях наши фермеры и фермерши? А если это вам неизвестно, то о чем же сообщают ваши буржуазные империалистические газеты?»
— Как он однако смело пишет! Ведь это явное издевательство. Неужели он подписался?
— Точно ты его не знаешь! Григорий Иванович и шалый, и бесстрашный человек… Подпись буквы, но, конечно, выследить очень легко.
«Это не помешало нашему гениальному поэту остаться человеком порядочным, из чего, пожалуй, социолог мог бы сделать выводы неожиданные: ведь Беневоленский был „дряблый упадочник“, а Березин „художник-общественник“, правда? (теперь он „артист-гражданин“ и „жертва царской реакции“). Впрочем, это и ясно: художники-общественники только и жили, что страхом перед „Русскими Ведомостями“. Исчез „общественный контроль“, т. е. газетные рецензии и хроника, вот они и показали свои настоящие художества, благо теперь премия выдается за хамство. А с Беневоленского или с меня, грешного, что было взять прежде и чего У нас не стало теперь? Мы поэтому и оказались меньшими прохвостами, чем они, — говорю „меньшими“, так как вполне порядочным человеком у нас быть нельзя. Но я не социолог, Мусенька, и продолжаю рассказ. Итак, получил я два письма от Беневоленского. Одно — мне, и в нем он просит похлопотать о заграничном паспорте для Глаши. А другое письмо было рекомендательное, на имя товарища Каровой, которая теперь в большой силе. Это письмо знаменитого поэта я в тот же день передал по назначению, и вчера вечером получил приглашение явиться пред светлые очи. И приложен был к нему пропуск в Кремль, и с этим пропуском я проник через Кутафью в место величественное и древнее, когда-то двор боярина Андрея Клешнина, потом здание судебных учреждений (где и я, грешный, однажды перед войной проиграл беспроигрышное дело), — оно же ныне главная берлога большевиков, главное гнездо Соловья-разбойника…»
— Да он сумасшедший!
— Ведь прямо головой рискует!
— Просто полоумный!.. Я дрожу от ужаса…
«Однако товарища Карову я пока не видел. Обещают допустить к ней вечером. Правда, прием мне был назначен на 10 часов утра, но отчего же малость и не подождать? Видите ли, эфирное создание, здесь сейчас происходит съезд. Какой именно съезд, не берусь сказать, тем более, что плохо понимаю разговоры: на дворе боярина Клешнина сейчас говорят на всех языках, кроме русского. Но, по-видимому, основывается Третий Интернационал, — да-с! О том, какие такие первые два интернационала, Вы верно знаете лучше меня; а если не знаете, то спросите у Семена Исидоровича» (опять было зачеркнуто «Семы»). «Я же с радостью узнал о создании Третьего Интернационала из проекта резолюции, который лежит предо мной на столе. Прилагаю его вам на память.
За этим столом я и сижу, милая Мусенька, и строчу Вам настоящее письмо на проекте резолюции по поводу зверств, совершаемых подлой Швейцарией. Резолюций на столе целая гора, а рядом чернильница и перо, а перед столом стул, а на стуле сижу я и пишу. Вид у меня при этом настолько интеллигентный, что я легко могу сойти за марксиста. Быть может, меня в этом зале, по славянскому облику моему, принимают за делегата черногорской коммунистической партии и думают, что я составляю текст поправки к резолюции о зверствах швейцарской буржуазии. По крайней мере, проходящие люди смотрят на меня с почтением. И, каюсь, милая Мусенька, мне доставляет детское удовольствие, что я пишу такие нехорошие слова под самым носом у всей этой шайки. Страха же никакого не испытываю, не бойтесь за меня и Вы, ибо если Вы получите это письмо, значит, со мной ничего не случилось.
Народ же здесь толчется всякий. Трудно только проникнуть в Кремль, а внутри совершенный беспорядок. Главных впрочем нет: насколько я могу понять, «пленум» заседает в Митрофаньевском зале, а здесь суетится мелкота. Знать друг друга в лицо они никак не могут. Передо мной лежат листки со списком делегатов, прилагаю также на память: вам будет ведь полезно узнать, что Турцию, например, тут представляет товарищ Субхи, Грузию — товарищ Шгенти, Китай — товарищи Лау-Сиу-Джау и Чан-Сун-Куи. Попадаются впрочем изредка и русские фамилии, напр., товарищ Петин: он представляет Австрию (отчего бы и нет?). Но утешила меня фамилия представителя Кореи: для простоты и краткости, он называется просто товарищ Каин. Если б я умел отличать корейские физиономии от китайских, если б я был уверен, что вон тот желтолицый субъект не товарищ Лау-Сиу-Джау и не товарищ Чан-Сун-Куи, а корейский товарищ Каин, я бросился бы к нему и обнял бы его за столь откровенную, удачную и символическую фамилию!
Мусенька, письмо мое сумбурно, я знаю: я выпил больше денатурата, чем нужно бы (сколько-то, разумеется, нужно), и мысли у меня скачут, скачут… Вот и сейчас не знаю о чем писать, хоть столько нужно Вам сказать, столько нужно сказать…
Начать бы надо так: «Действие происходит в гостиной, в стиле ампир… На фоне дверь в старый помещичий сад» и т. д. Итак, действие происходит в комнате — Вы догадываетесь, что в комнате? — верно: в довольно большой комнате. Двери? Да, есть и двери, но не в старый помещичий сад, а в какой-то коридор, где пахнет кошками и карболкой. Столы, стулья, табуреты, уж там ампир или не ампир, не знаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
— Надеюсь, мосье Виктор ничего не будет иметь против моего общества?
— Он-то будет в восторге, если вы в самом деле поедете. Кстати, где же наши молодые люди?
— Они пошли к лошадям. Верно, им там интереснее, чем с нами.
Прозвенел колокол, начиналась новая партия. На доске появились фамилии игроков; среди них были титулованные французы и англичане, какие-то экзотические принцы, сыновья известных еврейских банкиров. «Демократическое сближение народов», — смеясь, сказала Жюльетт. — «Да, и игра самая демократическая: нарочно все устроено так, чтобы сделать ее доступной только для архимиллионеров», — ответила Елена Федоровна. «За демократией приезжать в Довилль было не совсем разумно», — подумала Муся, и польщенная, и раздраженная тем, что ее мужа причислили к архимиллионерам. На поле медленно выезжали игроки, на небольших гнедых конях с перевязанными хвостами, с бинтами на ногах. За оградой возвращавшийся с работы нормандский крестьянин остановил свою огромную лошадь, встал на тележке и, вытирая лоб цветным платком, с любопытством смотрел через забор на то, что происходило на поле. Мелкой рысью выехал судья. Опять прозвенел колокол. Лошади перешли на галоп. Высоко взлетел мяч. «Hallo boys!», — закричал один из игроков. — «В сущности ничего интересного, — сказала баронесса, оглядывая туалеты вновь входивших дам. — У этой слева то, помните, от Калло, я сейчас узнала, — обратилась она к Мусе, называя фамилию дамы. — Я сегодня читала о ней в газетах: она заказала белье и мебель в спальной под цвет своих глаз. Если б еще хоть глаза-то были красивые, а то ведь морда…» — Нормандский крестьянин опустился на тележке и медленно тронулся дальше.
— …Какая сигнализация? Этого я не понимаю.
— Очень просто, какая. Многим посетителям этого заведения, наверное, неудобно было бы встретиться там со знакомыми. Поэтому они ждут в особой комнате, пока не будет дан сигнал: вестибюль и лестница свободны, можете идти спокойно.
— А там?..
— Где там?
— На лестнице… То есть там. куда приводит лестница?
— Там вы попадете в зеркальную гостиную. В ней вас встречают женщины в упрощенном туалете…
— Полуодетые?..
— Разумеется, в костюме Евы. Я впрочем думаю, что это глупо. По-моему, главное удовольствие именно в том, чтобы раздевать женщину. Это надо делать медленно.
— Медленно?
— Да. В зеркальной комнате вы выбираете ту, что вам нравится, и удаляетесь с ней.
— И удаляетесь с ней… Но вы там бывали?
— Говорю вам: десять раз, — солгал Мишель.
— И вы поведете меня?
— Вопрос денег. Это самый дорогой дом Парижа. Считайте сами. В зеркальной комнате меньше, чем тремя бутылками, вы от этой оравы не отвяжетесь. А цены на шампанское там зверские. Затем и ей ведь надо заплатить. Вы при деньгах?
— Нет, не очень.
— И я сейчас совсем не богат. Если хотите, пойдем в дом победнее. Неужели вы никогда не бывали?
— Когда-то в Петербурге бывал, но… Впрочем, не буду врать: никогда не бывал. Любовницы у меня, разумеется, были.
— И отлично сделали, что не ходили. Если б вы знали, как мне надоели женщины! Так и лезут, так и лезут… Поверьте, мосье Виктор, единственная интересная вещь на земле — политика…
— Муся, вот идет ваш супруг. Господи, как он великолепен!
Елена Федоровна говорила искренно. Она недолюбливала Клервилля и угадывала в нем презрительное нерасположение к себе. Но вид его был сильнее личной антипатии. Клервилль и в самом деле был великолепен. В белой куртке, в желтых сапогах, он казался еще выше ростом. Несмотря на час бешеной скачки, на его загорелом, только что умытом ледяной водой лице не было видно и следов утомления. По-видимому, игра отнюдь не истощила запаса его энергии. Он шел вдоль изгороди быстрым шагом, то похлестывая себя по ботфорту тяжелым хлыстом, то снося Ударами хлыста попадавшиеся на дороге камешки. Подойдя к столику, он снял белый шлем и весело поклонился. Из-за соседних столиков все на него смотрели.
— Поздравляем! Поздравляем!
— Это было удивительное зрелище.
— Я немного опоздала, но видела конец игры. Вы всех победили! — насмешливо-ласково сказала Муся, невольно им любуясь.
— Заслуга не моя. Этой лошади цены нет.
— Садитесь к нам. Хотите лимонаду?
— Благодарю вас. Но где же ваши молодые кавалеры? Неужели они оставили вас одних?
— Где-то шляются. Дамы мало их интересуют.
— О! Странная молодежь, — сказал Клервилль с искренним недоумением. — Ах, да, — обратился он к Мусе, у меня есть для вас письмо. Я как раз перед поло встретил одного своего товарища, ему в Стокгольме передал знакомый, недавно приехавший из России.
— Из России? Где же оно?
— Оно было без адреса, и тот господин не догадался, что можно переслать в наше посольство или в военное министерство, почему-то ждал оказии. Недогадливый человек, — сказал Клервилль, протягивая Мусе довольно толстый конверт. — А вот и наш молодой друг.
— Поздравляю вас с победой, — сказал Витя, протягивая руку Клервиллю. — Вы отлично играете…
— Витя, письмо из Петербурга!
— Мне? О папе?
— Нет, мне… С оказией. Еще не знаю, от кого…
Из конверта выпала пачка скомканных грязноватых серо-желтых листков с каким-то печатным текстом. «В демократической Швейцарии все готово к казням рабочих, если они посмеют нарушить капиталистический строй…» — В чем дело? — спросила с недоумением Муся. «В Америке каторга, электрический стул и суд Линча являются самыми излюбленными символами демократии и свободы». — В чем дело? Что за ерунда?
— Мусенька, да ты не то читаешь? Письмо на другой стороне!
— Как? Ах, вот что!.. Господи, да это почерк Григория Ивановича!
— Не может быть!
— Ну, разумеется! Разве ты не узнаешь? Письмо Никонова… Господи!
Муся и Витя ахали. Клервилль смотрел на них равнодушно-вопросительно.
— Это ваш друг? — начал он, — должно быть, очень интересно…
Жюльетт переглянулась с матерью и встала.
— Ну, вот вы прочтите письмо, — сказала она Мусе, — а мы пойдем домой. Вы заплатите, Муся, мы потом сочтемся.
— Я сейчас заплачу в буфете, — поспешно сказал Клервилль. Ему не хотелось слушать чтение длинного письма. — И если письмо приятное, то мы за обедом выпьем шампанского. Заодно и по случаю моей великой победы, — шутливо добавил он.
— А меня не зовете? — кокетливо спросила баронесса. Клервилль сделал вид, будто не расслышал.
— Так я буду ждать в гостинице, — сказал он жене.
VI
«Милая, дорогая Мусенька, ангел мой», — прочла Муся, и голос ее дрогнул. — «Я не знала, что вы так интимны», — вставила Елена Федоровна. — «Не сердитесь на меня за это обращение, не изумляйтесь бумаге, на которой я пишу. Все будет объяснено в свое время, если у вас хватит терпения дочитать письмо до конца. Надеюсь отправить его с вернейшей и необыкновенной оказией: одному моему знакомому сказала одна его знакомая, что у нее есть один знакомый, который… Короче говоря, 8 марта выезжает будто бы за границу какой-то иностранный империалист, и он соглашается…»
— Восьмого марта! — вскрикнул Витя. — Когда же это написано?
— Помечено четвертого марта! — ответила Муся, заглянув в заголовок.
— Дикие времена!
— «И он соглашается, без ручательства, конечно, доставить это письмо. Дойдет ли оно до вас? Где вы, эфирное заграничное существо? Я нахожусь, как видите, в Москве. Впрочем, Вы этого не видите, и прежде всего надо объяснить Вам, откуда я пишу. Я пишу Вам… Ну, догадайтесь! Нет, ни в жисть не догадаетесь. Я пишу Вам из Кремля, из настоящего, всамделишного московского Кремля! А почему из Кремля, тому следуют пункты.
Но страшная мысль! По примерному подсчету, я изведу на сие письмо по меньшей мере десть бумаги!! Хватит ли у Вас, эфирное существо, захваченное вихрем светской жизни, желания и терпения дочитать до конца? Об одном умоляю Вас: когда наскучит, ради Бога, бросьте. Или, лучше, дайте прочесть любезнейшей Тамаре Матвеевне: она дама терпеливая, добросовестно все прочтет и расскажет главное своими словами Вам и почтеннейшему Семену Исидоровичу…»
Муся остановилась.
— Ну да, они там ничего не знают, — смущенно сказал Витя.
«Но прежде о Вас, эфирное существо, завтракающее и обедающее каждый день (неужели и белый хлеб иногда едите? вкусен ли он?) Догадываюсь, что Вы утопаете в славе, неге и величии. Не стал ли Ваш дорогой супруг главой „Интеллидженс Сервис“? Мы здесь в неге не утопаем, но это ничего не значит: жизнь на земле дивно-прекрасна, у меня ведь есть вобла и кирпичный чай, и порошок против вшей (не помогает), и комплект „Вестника Европы“. Надо же помнить, что гусь свинье не товарищ: русский гусь должен быть очень тактичен и не докучать западной свинье, — имею в виду „цивилизованный мир“.
Не сердитесь, дорогая, я знаю, Вы моих шуток терпеть не можете, простите, что так глупо пишу. Все не знаю, с чего начать. Надо бы собственно с конца: «И еще кланяется Вам дяденька Тимофей Миколаевич». Но как говорил один из богатырей-старших адвокатуры, старших товарищей Семена Исидоровича (в письме было зачеркнуто «Семы» и написано «Семена Исидоровича»), «иных уж нет, а те далече». От меня же теперь далече все. Вы за границей, — один Бог ведает, где именно. Другие остались в Петербурге, и я давно их не видел. Я переехал в Москву месяца через три после Вашего отъезда: в Петербурге нечего было есть (ведь в последнее время Вы меня подкармливали). Переходить же на положение нищего или стрелка я не хотел, — хоть и от этого не отказывайся. А здесь предложили какую-то работишку не то, чтобы совсем чистую (таких у нас нет), но и не очень грязную, — а какую, скучно рассказывать. О бывших друзьях наших сведенья, впрочем, получаю. Ваш друг Березин, как Вы знаете, оказался стопроцентным хамом (с некоторой гордостью вспоминаю, что я всегда его недолюбливал): Сонечка все при нем, по последним известиям они поженились». (Муся ахнула). «Когда разженятся, не знаю; у нас это просто: женился, развелся, опять женился, — и это единственная популярная реформа большевиков, и с этим никакое правительство ничего поделать не сможет. А пока не разженились, Ваш друг, по слухам, поколачивает нашу милую Сонечку…»
— Господи! Быть не может!
— Это актер Березин? — спросила с интересом Елена Федоровна.
«С сожалением добавляю, что Сонечка очень подурнела, и, если я при встречах лез к ней по-прежнему, то делал это больше из приличия. Что до Глаши, то… С этим именно связано мое пребывание в Кремле. Очень плоха бедная Глаша. Не скрою от Вас, для нее единственное спасение возможно скорее переехать в Финляндию, где есть санатории, есть лекарства, а, главное, где есть мясо, хлеб, молоко и прочие вещи, вид и вкус которых я иногда смутно вспоминаю. Впрочем, было у меня сокровище: шесть фунтов крупы, но отобрали при продовольственном обыске…»
Муся положила письмо, вынула из сумки платок и поднесла его к глазам.
— А у нас обед из шести блюд… Вивиан каждый день пьет шампанское…
— Да, и у меня сегодня кусок в горле застрянет.
— Не застрянет! — сказала Елена Федоровна уверенно. Муся посмотрела на нее с ненавистью. — Друзья мои, я вас покидаю, — добавила баронесса, вставая. — Вы меня извините, ведь я не знаю ваших приятелей. Да и пора. Значит, вечером встретимся. — Муся и Витя остались одни.
— Читай же дальше, Мусенька…
«И вот дня три тому назад я получил, тоже с оказией, два письма из Петербурга — от кого бы Вы думали? От поэта Беневоленского! От автора „Голубого фарфора“!! Известно ли Вам, желанная, что „Голубой фарфор“ имеет теперь бешеный успех, что он переиздан — правда, на оберточной бумаге — в несметном числе экземпляров, что им, судя по тиражу, зачитываются в деревнях наши фермеры и фермерши? А если это вам неизвестно, то о чем же сообщают ваши буржуазные империалистические газеты?»
— Как он однако смело пишет! Ведь это явное издевательство. Неужели он подписался?
— Точно ты его не знаешь! Григорий Иванович и шалый, и бесстрашный человек… Подпись буквы, но, конечно, выследить очень легко.
«Это не помешало нашему гениальному поэту остаться человеком порядочным, из чего, пожалуй, социолог мог бы сделать выводы неожиданные: ведь Беневоленский был „дряблый упадочник“, а Березин „художник-общественник“, правда? (теперь он „артист-гражданин“ и „жертва царской реакции“). Впрочем, это и ясно: художники-общественники только и жили, что страхом перед „Русскими Ведомостями“. Исчез „общественный контроль“, т. е. газетные рецензии и хроника, вот они и показали свои настоящие художества, благо теперь премия выдается за хамство. А с Беневоленского или с меня, грешного, что было взять прежде и чего У нас не стало теперь? Мы поэтому и оказались меньшими прохвостами, чем они, — говорю „меньшими“, так как вполне порядочным человеком у нас быть нельзя. Но я не социолог, Мусенька, и продолжаю рассказ. Итак, получил я два письма от Беневоленского. Одно — мне, и в нем он просит похлопотать о заграничном паспорте для Глаши. А другое письмо было рекомендательное, на имя товарища Каровой, которая теперь в большой силе. Это письмо знаменитого поэта я в тот же день передал по назначению, и вчера вечером получил приглашение явиться пред светлые очи. И приложен был к нему пропуск в Кремль, и с этим пропуском я проник через Кутафью в место величественное и древнее, когда-то двор боярина Андрея Клешнина, потом здание судебных учреждений (где и я, грешный, однажды перед войной проиграл беспроигрышное дело), — оно же ныне главная берлога большевиков, главное гнездо Соловья-разбойника…»
— Да он сумасшедший!
— Ведь прямо головой рискует!
— Просто полоумный!.. Я дрожу от ужаса…
«Однако товарища Карову я пока не видел. Обещают допустить к ней вечером. Правда, прием мне был назначен на 10 часов утра, но отчего же малость и не подождать? Видите ли, эфирное создание, здесь сейчас происходит съезд. Какой именно съезд, не берусь сказать, тем более, что плохо понимаю разговоры: на дворе боярина Клешнина сейчас говорят на всех языках, кроме русского. Но, по-видимому, основывается Третий Интернационал, — да-с! О том, какие такие первые два интернационала, Вы верно знаете лучше меня; а если не знаете, то спросите у Семена Исидоровича» (опять было зачеркнуто «Семы»). «Я же с радостью узнал о создании Третьего Интернационала из проекта резолюции, который лежит предо мной на столе. Прилагаю его вам на память.
За этим столом я и сижу, милая Мусенька, и строчу Вам настоящее письмо на проекте резолюции по поводу зверств, совершаемых подлой Швейцарией. Резолюций на столе целая гора, а рядом чернильница и перо, а перед столом стул, а на стуле сижу я и пишу. Вид у меня при этом настолько интеллигентный, что я легко могу сойти за марксиста. Быть может, меня в этом зале, по славянскому облику моему, принимают за делегата черногорской коммунистической партии и думают, что я составляю текст поправки к резолюции о зверствах швейцарской буржуазии. По крайней мере, проходящие люди смотрят на меня с почтением. И, каюсь, милая Мусенька, мне доставляет детское удовольствие, что я пишу такие нехорошие слова под самым носом у всей этой шайки. Страха же никакого не испытываю, не бойтесь за меня и Вы, ибо если Вы получите это письмо, значит, со мной ничего не случилось.
Народ же здесь толчется всякий. Трудно только проникнуть в Кремль, а внутри совершенный беспорядок. Главных впрочем нет: насколько я могу понять, «пленум» заседает в Митрофаньевском зале, а здесь суетится мелкота. Знать друг друга в лицо они никак не могут. Передо мной лежат листки со списком делегатов, прилагаю также на память: вам будет ведь полезно узнать, что Турцию, например, тут представляет товарищ Субхи, Грузию — товарищ Шгенти, Китай — товарищи Лау-Сиу-Джау и Чан-Сун-Куи. Попадаются впрочем изредка и русские фамилии, напр., товарищ Петин: он представляет Австрию (отчего бы и нет?). Но утешила меня фамилия представителя Кореи: для простоты и краткости, он называется просто товарищ Каин. Если б я умел отличать корейские физиономии от китайских, если б я был уверен, что вон тот желтолицый субъект не товарищ Лау-Сиу-Джау и не товарищ Чан-Сун-Куи, а корейский товарищ Каин, я бросился бы к нему и обнял бы его за столь откровенную, удачную и символическую фамилию!
Мусенька, письмо мое сумбурно, я знаю: я выпил больше денатурата, чем нужно бы (сколько-то, разумеется, нужно), и мысли у меня скачут, скачут… Вот и сейчас не знаю о чем писать, хоть столько нужно Вам сказать, столько нужно сказать…
Начать бы надо так: «Действие происходит в гостиной, в стиле ампир… На фоне дверь в старый помещичий сад» и т. д. Итак, действие происходит в комнате — Вы догадываетесь, что в комнате? — верно: в довольно большой комнате. Двери? Да, есть и двери, но не в старый помещичий сад, а в какой-то коридор, где пахнет кошками и карболкой. Столы, стулья, табуреты, уж там ампир или не ампир, не знаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55