А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне эти рецидивы неприятны, как сигара, раскуриваемая во второй раз. Мы-то, вдобавок, обычно раскуривали чужие, с запада завезенные сигары. В этом, впрочем, никакой беды нет: только с западом и нужен нам умственный товарообмен. Россия всегда была Европой, притом Европой первосортной. Порою она таковой везде и признавалась, и это самые блестящие периоды нашей истории, как первые пятнадцать лет прошлого века.
— Это к делу не относится.
— К какому делу?
— Но у вас-то какие-нибудь верованья есть?
— Было много, осталось мало. Вот, как у того же Гойя из двадцати человек детей остался один. А ему было, кажется, совершенно все равно: он создавал ценности… Превосходно писал бой быков, развратных женщин и многое другое.
— Нравственный человек, когда же вы дойдете до настоящего?
— До какого настоящего?
— Ну, как до какого? До дела … Ведь и Фауст кончает делом: болота, что ли, осушает.
— Это литературная натяжка. И никогда Фауст не мог сказать мгновению: остановись, прекрасно ты!.. Правда, он тотчас и умер.
— А все-таки, агрономия пригодилась.
— Едва ли. Гете на старости лет современники уже начинали стилизовать под олимпийскую куклу. Он на мгновенье мог сам этому поддаться, хоть уж на что был и независимый, и гениальный человек.
— А если без аллегорий?.. В вас пропадает салонный конферансье на философские темы: в пять минут расправились со всеми науками.
— Довольны скорбным листком?
— Есть поучительное. Есть даже кое-что от общей болезни всей нашей интеллигенции. Немного, но есть.
— Это что же?
— Да вот то самое, что происходит на улице. Это ваше.
— Заставь дурака Богу молиться, он лоб расшибет.
— А уж если запретить ему Богу молиться!..

«…Так это все?» — думал Витя. Он совершенно иначе себе это представлял — по книгам, по рассказам товарищей. Райского блаженства не было, но не было и ужаса, волнения, раскаяния, о которых он читал. Было очень приятно; в чувствах Вити теперь преобладала гордость: «да, стал мужчиной! Больше никто ничего не может сказать…» Кое-что было неловко вспоминать, но и то не слишком неловко: все скрашивалось тоном благодушной насмешки, в котором вела дело опытная Елена Федоровна. Было и очень смешное — когда в решительную минуту под окнами квартиры оркестр заиграл «Интернационал». Впоследствии Витя никогда не мог вспомнить музыку «Интернационала» без веселой улыбки.
«Теперь начинается жизнь, — думал Витя. — Муся? Да, конечно, я влюблен в нее. Это — только пустое похождение. Но мне нисколько не стыдно смотреть в глаза и Мусе. Напротив, мне очень хочется, чтоб она об этом узнала и поскорее. Рассказать ей нельзя: в это замешан чужой секрет, даже собственно честь женщины… Моей любовницы, да, моей любовницы… Я не расскажу Мусе, это было бы очень гадко. Вот если б она узнала не от меня?.. Как же она может узнать? Браун, как назло, нас не видел… Но главное, теперь началась новая жизнь… Теперь все будет другое… Досадно все-таки, что нет смокинга», — подумал Витя, и ему стало стыдно. «Мама умерла, папа в крепости, идет революция, а у меня на уме все этот идиотский смокинг! Что, если я моральное чудовище!» — спросил он себя. На мгновенье эта мысль польстила его самолюбию, потом он ее проверил и должен был от нее отказаться. «Нет, те убивают, грабят, насилуют, а я, хоть зарежь меня, на все это неспособен. Но, значит, тогда и другие люди такие же? И у каждого человека за большими событиями, за несчастьями и катастрофами, тоже торчит какой-нибудь такой смокинг или что-нибудь в этом роде?..»
Елена Федоровна, вернувшись в спальню, прервала его глубокие размышления.
— Ты был очень мил, — сказала она, гладя его по голове. — Ты далеко пойдешь.
— Правда?
В ее устах эти слова были для него то же, что для молодого офицера похвала знаменитого полководца. Витя не был самодоволен, но он чувствовал, что, независимо от его воли, самодовольная улыбка все глупее расплывается на его лице.
— Иметь детей кому ума не доставало, — сказал он, и ему стало еще веселее: ответ показался Вите очень удачным. «Вот и находчивости теперь прибавилось…» Елена Федоровна тоже засмеялась, догадавшись, что это цитата.
Вдруг за окном послышался треск. Полутемная комната ярко осветилась от взлетевших ракет. Елена Федоровна отворила окно. Сильный гул ворвался в комнату. На площади было светло как днем: жгли гидру контрреволюции. Двухголовая гидра на огромном костре изображала Клемансо и Ллойд Джорджа. Клемансо быстро сгорел, но Ллойд Джордж держался довольно долго. Толпа ревела.
На Неве загремела салютная пальба. Витя у окна обнял Елену Федоровну за талию, совершенно так, как мог бы сделать человек, имеющий и смокинг, и фрак, и трость с прямой серебряной ручкой, и удивительное пальто с пелеринкой, которое бросал в клубе лакеям молодой маркиз ди-Санта Верона. Ракеты взлетали и рвались на страшной высоте. Ллойд Джордж не выдержал, дрогнул на жерди и повалился в костер. Толпа радостно заорала. Оркестр снова заиграл «Интернационал».

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Утром неожиданно пришел почтальон и принес Мусе помятую испачканную открытку от родителей из Киева. Она пришла непонятным образом, без всякой оказии, просто по почте, — правда, недели через две после отправления, кружным путем, через Германию и Швецию. Очевидно, Семен Исидорович не очень рассчитывал, что его открытка дойдет, а просто попытал счастья. Только этим Муся и могла объяснить характер письма.
«Милая, ненаглядная дочурка! — писал Семен Исидорович. — О нашем житье-бытье ты, надеюсь, все знаешь по предыдущим маминым и моим посланиям. У нас все по-прежнему, благополучны, здоровы, живем — хлеб жуем, и все было бы сносно, если б не безумная тревога наша о тебе, моя девочка, что от тебя в такое время ни слуху, ни духу. Понимаем, что это не твоя вина, никто здесь не получает писем из Питера, но нам от сего не легче, а бедная мама от волненья так измоталась, что смотреть на нее, голубушку, больно, — не спит ночами и все меня, горемычного, поедом ест, что мы тебя одну оставили…»
Открытка чрезвычайно взволновала Мусю. Она никаких писем до этого от родителей не получала, сама писала им не раз, и с оказиями, и тоже по почте, наудачу. Ни ей, ни отцу, ни матери и в голову не приходило при расставании, что они будут так отрезаны друг от друга. Муся только теперь поняла, как нежно любит родителей. Читая открытку, она вдруг прослезилась, несмотря на «дочурку», на «Питер», на «живем — хлеб жуем», на все то, что ее раздражало в отце.
— Сонечка, Витя!.. Глаша! — позвала она, вытерев слезы. — Идите скорее сюда!.. От папы письмо!
Послышались радостно изумленные возгласы. В столовой появилась, на ходу заплетая косу, Сонечка в пеньюаре, в туфлях на босу ногу, затем Витя в бархатном, волочившемся по полу халате Семена Исидоровича, перешедшем в его собственность. Муся принялась читать письмо вслух с начала. В конце открытки, где строчки теснее наседали одна на другую, сообщалось, что дела Василия Федоровича идут хорошо и что он обосновался в Киеве надолго.
— Что такое! Я никакого Василия Федоровича не знаю! — изумленно говорила Муся.
— Да, может, это не Василия Федоровича, верно вы плохо разобрали! Может, Владимира?
— Да нет же, Сонечка!.. И потом Владимира Федоровича у нас тоже никакого нет. Смотрите: ясно сказано: Василия… Ну да, Василия Федоровича… Ведь это «Ф», Витя?
Витя с недоумением подтвердил, что написано «Василия Федоровича».
— Как странно! Немецкий штемпель, — говорил он. — И смотреть неприятно.
В столовую вошла Глафира Генриховна, одетая и причесанная, как следует. Она окинула презрительным взглядом туалеты своих друзей, взяла открытку, внимательно прочла, по общей просьбе, снова вслух и категорически заявила, что все они дураки, — ребенок должен бы понять, в чем дело: под Василием Федоровичем разумеется Вильгельм, а означает это, что немцы из Киева не уйдут.
— Господи! Ну да, конечно!
— Разумеется, Вильгельм! Как мы не догадались!
— Потому и не догадались, что дураки.
Витя критически заметил, что Семен Исидорович уж очень шутливо говорит о таком тяжком для России деле, — поэтому-то мы и не догадались. Но замечание Вити сочувствия не встретило.
— У вас, голубчик, что оторвано ядром на фронте, рука или нога? — язвительно осведомилась Глафира Генриховна.
— На фронт я попасть не мог, меня не призывали и не взяли бы, — ответил Витя, покраснев. — В момент объявления войны мне не было пятнадцати лет.
— И пятнадцатилетние убегали из дому, которые похрабрее… А теперь вам, балбес, слава Богу девятнадцатый… Никто от вас не требует, чтобы вы скакали на фронт отбивать у немцев Киев, но тогда по крайней мере молчите и не лезьте! А главное, продирайте глаза пораньше и не выходите к дамам в десять часов в чужом халате. Глафира Генриховна благодушно щелкнула Витю по носу.
— Чай, чай пить, господа, — сказала она. — Будут свежие лепешки. Сахар я достала. И масла есть немного.
— Не может быть!
— Глаша, вы гениальны!
— Да, я гениальна. Только, друзья мои, Лессинг наш на исходе, — сказала смущенно Глафира Генриховна. — Скоро придется лезть в Шиллера, а потом и под паркет… Да…
Все вздохнули.

Деньги, оставленные Мусе Семеном Исидоровичем, были тщательно спрятаны. Вопрос о тайниках перед отъездом Кременецких долго обсуждался на семейном совете. Муся хотела спрятать все в пианино. Семен Исидорович находил, что это слишком элементарно, — уж в пианино большевики непременно заглянут в случае обыска. Тамара Матвеевна предлагала поднять в гостиной под ковром квадратик паркета. Кременецкий возражал и против этого: Мусе трудно будет поднимать всякий раз квадратик, да и щель непременно станет заметной, если часто его поднимать. Решено было разделить деньги на пять частей. Одну положили под паркет вместе с ожерельем Муси, другую засунули в коридоре за отклеившиеся у печки обои; для третьей придумал место Семен Исидорович: он положил пачку ассигнаций под подушку в своей спальной! им никогда. и в голову не придет, что деньги могут быть так плохо спрятаны. Семен Исидорович гордился этой своей выдумкой; Тамара Матвеевна слабо возражала: кухарка заметит, — но оценила тонкий психологический расчет мужа. Остальные деньги решено было вложить в книги, именно в сочинения немецких классиков, которые Семен Исидорович вывез в молодости из Гейдельберга. Эти книги едва ли могли понадобиться большевикам и в случае реквизиции библиотеки. Выбор остановился на третьем томе Лессинга и на пятом томе Шиллера.
— Вот увидите, я все это перезабуду, — говорила, смеясь, Муся, — и через сто лет кто-нибудь найдет клад.
— Мусенька, пожалуйста, не шути, а запомни хорошо: Лессинг третий и Шиллер пятый, — говорила Тамара Матвеевна, бодрясь и вытирая украдкой слезы. Она перед отъездом плакала беспрестанно. Мысль о разлуке с Мусей вызывала в ней все больший ужас. А когда говорили о возможности обыска, у нее кровь отливала от лица.
В пяти тайниках было оставлено столько денег, что, казалось, на год хватит. Однако после отъезда родителей деньги Муси стали таять чрезвычайно быстро. Цены на все головокружительно росли с каждым днем, а кормить надо было с кухаркой пять человек, не считая гостей, которые беспрестанно бывали в доме и проявляли необыкновенный аппетит. Глафира Генриховна старалась сокращать расходы, но Муся вначале ни о какой экономии не хотела слышать.
— Не могут выйти все деньги, вздор! — говорила она. — А выйдут, так папа вышлет еще.
Сонечка и Витя сконфуженно молчали: им было совестно, что они не участвовали в расходах. Местонахождение тайников — было, разумеется, им известно, как и всем членам кружка; его скрывали только от кухарки, относительно которой мнения расходились: одни говорили, что кухарка безусловно преданна, — в огонь и воду пойдет; другие опасались: и в преданной прислуге может сказаться большевистская стихия.
Когда вышли деньги, сданные Глафире Генриховне, первым делом взяли из того тайника, которым так гордился Семен Исидорович, — это было всего проще. Потом заглянули и в библиотеку. Между тем из Киева получить деньги было, очевидно, невозможно. Муся немного встревожилась.
— Ну, в крайнем случае возьму у Вивиана. У него валюта, фунты, — утешала она своих гостей. Это слово «валюта» уже начинало принимать волшебный характер.
В июне кухарка ушла, нагрубив Глафире Генриховне и захватив с собой деньги, тщательно скрытые за обоями в коридоре. В первый день это показалось всем катастрофой; Сонечка предлагала даже заявить в уголовный розыск: «Нельзя же так в самом деле и ведь, наконец, должны же они…» Сонечке не дали докончить, облив ее презрением.
Глафира Генриховна взяла на себя кухню и справлялась с задачей, по общему восторженному отзыву, превосходно. Муся, Сонечка, Витя наперебой с сочувственным ужасом предлагали ей свою помощь, однако не настаивали, когда она выгоняла их из кухни. Им велено было только самим убирать постели и держать в порядке свои комнаты; Витю Глафира Генриховна вдобавок посылала иногда за покупками.
В особенно трудных работах, как общая большая уборка, Глафире Генриховне обычно помогала Маруся, бывшая прислуга Яценко. Она по-прежнему жила на квартире Николая Петровича. Об этой квартире, после второго, тщательного, обыска, следственные власти, по-видимому, забыли, и в ней ничего не изменилось. Маруся поддерживала порядок (даже иногда подметала полы) и вещей не продавала. Для заработка она стала прачкой: стирала белье дома, в ванной, и гладила на большом столе Натальи Михайловны. Жилось ей в общем хуже, чем прежде, но ее общественное положение повысилось.
Клиенты у Маруси были разные. Через своего друга матроса, состоявшего видным членом клуба анархистов-индивидуалистов, Маруся завела связи в этом клубе. Главные заказы шли от барышень Кременецких, — так она для краткости обозначала Мусин кружок, — и от их знакомых. Барышнин жених доставил Марусе клиентов из английской военной миссии; это были самые лучшие ее клиенты и по плате, и по качеству белья, на которое Маруся не могла налюбоваться вдоволь.
С барышнями Кременецкими отношения у Маруси были самые лучшие: она часто к ним приходила то для уборки, то с бельем, то просто так, обменяться впечатлениями; ее всегда встречали очень хорошо, здоровались за руку, поили чаем и сажали за общий стол даже тогда, когда были гости. От этого, впрочем, Маруся часто по скромности уклонялась сама, однако ценила завоевание революции. И барышни, и гости разговаривали с Марусей очень просто и дружелюбно. Только майор Клервилль, оказываясь иногда с ней за общим столом, испытывал такое чувство, будто рядом с ним пила чай корова, каким-то образом попавшая сюда из стойла. Впрочем, он приветливо улыбался и старательно делал вид, что все в порядке, — Маруся (как все, кроме Муси) его чувства не замечала. Барышнин жених чрезвычайно ей нравился. «Красивый дядя», — думала и говорила она.
Несмотря на помощь Маруси, Глафире Генриховне приходилось работать очень много. Все оценили ее самопожертвование. Никонов где-то раздобыл и принес ей в подарок старую поваренную книгу. Из книги тут же вслух было прочтено несколько рецептов, и в столовой стоял веселый смех, когда Глафира Генриховна сдержанно-саркастически читала: «Индейка пожирнее фаршируется по вкусу трюфелями…» — или: «Стерлядь кольчиком хорошо отлить соусом, для которого берут десяток яичных желтков…» и т. п.
— Как пили, как ели, а какие были отчаянные либералы, — говорил Никонов.
II
Несмотря на лишения, на тяжелую жизнь в Петербурге, на отсутствие развлечений, молодежи было теперь очень весело, в сущности, гораздо веселее, чем прежде, до отъезда Кременецких. Муся беспокоилась о родителях, — случалось, плакала, — однако ее радовала непривычная, тревожная жизнь, с новой ролью директрисы пансиона. Сонечка освободилась от опеки старшей сестры, жила у Муси и работала в кинематографе с Березиным, — больше ей ничего не было нужно. Глафира Генриховна, по общему отзыву, стала неузнаваема: весела, добра и приветлива. Еще сама не веря своему счастью, она видела, что Горенский привязывается к ней с каждым днем все крепче. Князь бывал у них теперь очень часто. После первого мая он оставил службу в коллегии, шутливо называл себя безработным, однако, был занят в последнее время больше, чем прежде, одевался заботливее и повеселел. Наконец, и Витя поддавался общему тревожному веселью, хоть у него собственно ничего радостного не было. Его мучили и страх за Николая Петровича, и угрызения совести: он ничего не делал ни для отца, ни для России.
Попытки Вити получить свидание с Николаем Петровичем ни к чему не привели. Все ему говорили в один голос: «Знаете, тут что-то не так, — они обычно легко разрешают свидания». Но указания, этим и ограничивались. Прежде, при старом строе, нашлись бы связи, протекции.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41