По перрону расхаживал офицер совершенно такого вида, в каком всегда рисовали прусских офицеров иллюстрированные журналы. «Вот так офицер! — любовался Фомин. — Шаль, что он ходит не гусиным шагом… Перрон кажется тесным, когда он гуляет! Это я понимаю…»
У билетной кассы вдоль стены шла очередь пассажиров. Касса довольно долго не открывалась. Фомин читал висевшее над ним на стене объявление на немецком и на украинском языках. Это было «Оповiщення вiд Украiньской Центральной Ради до громадян Украiнськой Народньой Республики». Рада оповещала граждан о том, что немцы и не думают вмешиваться во внутренние дела Украинского государства. «Вони приходять, як наши приятелi i помiшники, на короткий час, щоб помогти нам в скрутну хвилину нашего життя», — читал Фомин, изредка справляясь с немецким текстом в трудных словах, как «скрутна хвилина». Германский канцлер граф Гертлинг совершенно подтверждал заявление Рады. «Шiмцi нi в якiм разi не мают намiру втручатись у внутрiшнi справи Украинi». Решительно опровергались всякие злостные сомнения в намерениях немцев: «Це брехня, громодяне…» — читал Фомин, и ему было трудно поверить, что все это совершенно серьезно.
Ровно за пятнадцать минут до отхода поезда окошечко кассы открылось; очередь пришла в движение. Вдруг сзади раздался дикий крик. Фомин, вздрогнув, с ужасом оглянулся и увидел, что прогуливавшийся по перрону германский офицер страшным нечеловеческим горловым голосом орал на перепуганного до смерти вокзального служащего.
— R-r-raus!.. — орал офицер так, как во всем мире умеют кричать одни немцы. — R-r-raus!
Очередь у кассы подвигалась все быстрее.
На гомельской пристани измученный, голодный, но радостно и бодро настроенный Фомин очутился только под вечер. Попал он вовремя: киевский пароход отходил через полчаса. Фомин успел побриться и переодеться: по советской России было даже и не совсем удобно путешествовать в приличном виде, но в чемодане у Фомина оказалось все, что нужно. Он вообще был человек запасливый, и дорожные принадлежности у него были превосходные. Через десять минут после того, как пароход тронулся, Фомин вышел на палубу в мало поношенном дорогом костюме из английского сукна перлового цвета, в мягкой шляпе, тоже не очень потертой, с дорогой тростью, серебряный набалдашник которой изображал голову мопса (это было бы безвкусно, если б трость не была старинной). На палубе стояли накрытые столы. Фомин всегда любил обедать в вагон-ресторанах. Но в этот день вид занятого им столика, судок с уксусом и прованским маслом, баночка с горчицей, от руки написанная, с расплывшимся чернильным пятном, карта блюд, полная сахарница и особенно свежие белые булки в плетеных корзинах, — все это произвело на него одно из самых сильных впечатлений, которые он когда-либо испытывал в жизни.
Каюты парохода были заняты германскими офицерами (кассир только усмехнулся, когда штатский человек по-русски попросил у него каюту). Однако, заплатив кому следовало на чай, Фомин устроился очень удобно на палубе, в парусиновом кресле с передвижной спинкой. Он закутал в плед вытянутые ноги; но ему и без пледа было тепло от выпитых за обедом двух бутылок пива, — не прежнего немецкого, а все-таки очень недурного.
Стоял светлый весенний вечер. Тишина на Днепре была необыкновенная. «Нет в мире поэтичнее реки, нет прекраснее берегов», — блаженно думал Фомин. Он родился и прожил жизнь в Великороссии, но мать его носила чисто малороссийскую фамилию. Ему было и смешно, и грустно оттого, что он здесь оказался иностранцем. «Какая чудесная страна, эта Украина, и народ какой милый, важный, вежливый, не то что у нас, где слова не скажут без матерщины, — лениво думал Фомин, без большого успеха пробуя отделить в мыслях русский народ от украинского. — Та баба с молоком была иностранка… И эти мужички в вагоне тоже все для меня иностранцы, — ласково-насмешливо думал он. „Мужичек, кстати, был презабавный. „Все паны, говорит, посказились“, — это оттого, что начальство заговорило по-мужицки… И в самом деле, кажется, посказились… А тот другой, чернобородый, тот, напротив, очень мрачный: ему, кажется, хотелось бы, чтоб было как у нас… А может быть, и в самом деле это для них соблазнительно: „панов рiзать“? Собственно таков и есть для них весь смысл революции… Ну, не для всех, так для многих… Может, и я на их месте не отказался бы?.. Ключевский предсказывал, что наш русский мужичок последовательно надует царя, церковь и социализм — и очень ловко надует… Да, странные события… Но какая чудесная, милая, поэтическая страна!.. Где еще в мире есть такие картины: эти леса, эта лунная ночь!“
Мысли его перешли на другое. Самые непривычные настроения вдруг сказались у Фомина; он не думал, что и в дальнейшей его жизни эти новые чувства будут иметь некоторое (хоть не очень большое) значение; не думал, что воспоминание о лунном вечере на пароходе навсегда закрепится где-то у него в душе и уж не уйдет оттуда до конца его дней. «А, может быть, и действительно вовсе не в том дело, — думал Фомин, — чтобы стать знаменитым адвокатом, загребать куши и любоваться каждый день своей фамилией в газетах. И не в том, чтобы быть своим человеком у графини Геденберг… Да и нет ее больше, бедной старухи. Тот мир, разумеется, кончился навсегда… Да, я о нем сожалею, да, мне жаль, что больше никогда не будет двора, что я никогда не буду ходить в придворном мундире, что нет больше титулов, нет орденов… Так и не удалось мне пожить той жизнью: надо было родиться раньше, как мой предок, что служит при Палене. Да, жаль, что ж скрывать от себя правду? Но тут ничего не поделаешь: над этим нужно раз навсегда поставить крест… А что, если нужно поставить крест и над адвокатурой, над судом, надо всем тем, чем жили люди моего поколения? Что же останется тогда?.. Купить здесь не имение, — какие уж теперь имения? — а дом с садом, хороший, старый дом, где-нибудь на Волыни? Чудесные там есть дома и парки, особенно у польских помещиков… Да поселиться тут, в глуши, где пока еще смирен и незлобив народ… Жениться на дочери соседа, как в пушкинские времена. И гораздо умнее жили люди, чем мы… Так и тот мой предок кончил жизнь в своем малороссийском имении».
Мысль о женитьбе давно занимала Фомина. Он не был ни в кого влюблен; многие женщины ему нравились, но всегда как-то с женитьбой не выходило. Между тем холостая жизнь, несмотря на некоторые преимущества, давно ему надоела. «Да, пора бы, — думал Фомин. — Я женюсь не иначе, как по любви, но все-таки нужно, чтобы она была из хорошей семьи и с состоянием… Отчего же в самом деле нельзя так, чтобы и по любви, и чтобы все было, как следует? Вот как Гартнер женился: умница и счастливчик… — Гартнер был его приятель, один из самых блестящих молодых адвокатов Петербурга. — Ведь не на старой деве женился, и не на безобразной вдове, а на очень милой и славной девушке, скорее даже хорошенькой. Право, ее многие находят недурной: глаза, все говорят, красивые… Конечно, ему и в голову не пришло бы на ней жениться, если б не ее триста тысяч, и если бы она не была единственной наследницей миллионера… Папаше вдобавок за семьдесят… Но кому какое до этого дело? Кто теперь об этом вспоминает? А если дураки когда и вспоминают, то собака лает, ветер носит. А какой вышел милый, приятный, хорошего тона дом: у них бывает цвет Петербурга и так все у них мило, смотреть любо. И с тестем самые добрые отношения: „живешь? ну, еще поживи, в могилу не унесешь, хоть, конечно, очень засиживаться не надо“, — благодушно-снисходительно думал Фомин. — Собственно, это старые мои мысли… Сегодня я нашел что-то новое, гораздо лучшее. Но ведь и в старом, если по-новому отнестись, любовно, без зависти и без злобы, есть много верного и хорошего… Все дело во внутреннем освещении… Надо будет еще очень об этом подумать…»
Он вдруг с удивлением почувствовал, что у него просто никогда до сих пор не было времени подумать обо всем этом, о своей жизни, и о жизни вообще, и об отношении, к другим людям. «Может, любознательности не было, интереса, энергии? Но ведь это и есть самое важное: как жить с людьми, какими общими правилами в этом руководиться, а не то, что сегодня так, а завтра иначе, — с какой ноги встал… Как же для этого не оказалось времени, когда для всяких пустяков хватало?» — с недоумением спросил себя Фомин и почувствовал, что сейчас заснет, несмотря на важность этого вопроса. «До того я думал об очень приятном… Да, можно жениться и без состояния… Вот хутор все-таки хорошо было бы получить. Право, в этом-то и есть настоящее счастье: милая, красивая, добрая жена, дети, свой сад, свои лошади, своя наливка, свое варенье, все то, над чем мы так глупо смеялись сто лет… Нужна была война и революция для того, чтобы мы оценили прелесть чая в своем саду, собственного варенья, лягавой собаки, винта со столетними прибаутками… Боже, как и засну!.. Да, все обман, чем мы жили… Надоел и весь этот мой светский скептицизм: все ерунда, дешевая ерунда! Надо жить проще и добрее. И ни к чему интриги, злоба, злословие… Попробовать просто и благожелательно относиться ко всем? Ты человек, и я человек, что ж нам ссориться и рассказывать гадости друг про друга… Да, верно, это и есть самое важное… Вон там за этим лесом, может быть, есть дом с садом, то, что мне нужно… И приятные соседи, и дочь-блондиночка… Но ведь я здесь иностранец! Советский чиновник… Еду делить сокровища искусства. Боже, как все это глупо!.. Вот Сема удивится, увидев меня! Тамарочка как обрадуется, ах-ах!.. И незачем называть его Семой: со слабостями люди, но хорошие люди… А в общем, конечно, порядочные люди преобладают над подлецами… Надо бы завести такую статистику… Немцы здесь и заведут статистику… Да, посказились паны… А другой мужичок очень, очень хочет „рiзать“… А германский канцлер граф… Гертлинг… говорит „Це брехня, громадяне“… — думал, засыпая, Фомин.
XXI
Кременецкие перед отъездом оставили Мусе адрес киевских приятелей, по которому следовало направлять письма. Они сами не знали, где именно остановятся! носились слухи, что Киев совершенно переполнен, что главные гостиницы заняты немцами и что свободных комнат нет нигде. Поэтому Фомин прямо с пристани поехал на извозчике к приятелям Кременецких. Оказалось, что Семен Исидорович там больше не живет.
— Они действительно остановились у нас, — объяснила Фомину толстая дама, жившая в этой квартире. — Но им удалось найти хорошую комнату на Фундуклеевской улице. Это теперь очень трудно… На днях они переехали.
— Надеюсь, у них все благополучно? — осведомился Фомин.
— Кажется, все благополучно, — довольно сухо ответила толстая дама. Фомину и то показалось, что дама не слишком довольна Кременецкими. — Ведь Сема теперь важный политик, — добавила она иронически и тотчас поправилась: — Семен Исидорович.
Фомин охотно расспросил бы даму подробнее, но это было неудобно. Узнав новый адрес Кременецких, он на том же извозчике с чемоданом поехал их разыскивать. Остановиться у Семена Исидоровича было, очевидно, невозможно; Фомин, однако, надеялся на полезные указания Тамары Матвеевны.
На звонок ему отворила дверь сама Тамара Матвеевна. Впечатление, произведенное его приездом, было еще сильнее, чем предполагал Фомин. В течение нескольких минут Тамара Матвеевна только ахала и восклицала, так что нелегко было даже разобрать вопросы, которыми она засыпала Фомина.
— …Уверяю вас, дорогая, Муся совершенно здорова, — говорил Фомин, положив на пол чемодан и оглядываясь в длинной передней. — У них все в полном порядке.
— Но как же?.. Боже мой!.. Это так неожиданно!.. Дорогой Платон Михайлович, я так рада!.. Но вы не обманываете меня?.. Она не голодает?.. У них все есть?.. Но как же… Извините меня, ради Бога!
Она вытирала слезы. Фомину и жалко было, и смешно. «Семы, верно, нет дома, — подумал он. — Отчего же она не зовет меня в комнату? Эх, ванну бы…»
— Как видите, я позволил себе так ввалиться к вам с чемоданом.
— Так вы видели ее в среду? В эту среду? Это прямо… За все время ни одного письма! Мы ничего не получили, ни бельмеса!.. Ни одного звука, — поправилась Тамара Матвеевна. — Я думала, что я с ума сойду!
— Тамара Матвеевна, дорогая, Муся вам писала три раза. Три раза! И она сама от вас за все время тоже ни одной строчки не получила.
— Господи! Я каждый день писала, каждый Божий день!
— Вот видите! Что ж тут удивляться? Вы сами понимаете, какая у нас теперь почта, какие сообщения. Ведь между Россией и Украиной проходит фронт.
— Но как у вас там?.. Как все? Вивиан с ней? Как она выглядит?
— У нее очень хороший вид.
— Ах, вы это так говорите, чтобы меня успокоить!.. Разве я не понимаю?..
— Тамара Матвеевна, дорогая, даю вам честное слово!
Такой разговор продолжался довольно долго. Фомин все недоумевал, — когда же его поведут из передней в комнаты.
— Ну, а вы как? Семен Исидорович? Его нет дома? Тамара Матвеевна вздохнула и робко оглянулась.
— Он дома, но у него сейчас одно заседанье… Я, право, не знаю… Вы сами понимаете, как он вам будет рад!.. Дорогой Платон Михайлович, вы просто меня спасли! Я думала, я с ума сойду!.. Так вы говорите, и мясо есть, и хлеб? У нас тут писали… А какао она по утрам пьет?
— Насчет какао не могу вам сказать… Мне тоже очень хотелось бы увидеть Семена Исидоровича.
Тамара Матвеевна опять вздохнула.
— Я, право, не знаю, как быть? Зайти туда как-то… Я сама все время сижу здесь в передней, — созналась она. — Но они должны скоро кончить… Так где же это письмо, Платон Михайлович?
— Сейчас достану из чемодана… Тамара Матвеевна, нельзя ли мне у вас умыться?
— Ах, Боже мой!.. — Тамара Матвеевна опомнилась. — Конечно, можно! Извините меня, дорогой мой! Я и не подумала, ведь вы к нам прямо с вокзала! Разумеется, можно! И чаю я вам сейчас дам…
— Спасибо, я пил. Говорят, здесь теперь очень трудно найти комнату?
— Безумно трудно! Но я для вас найду, будьте совершенно спокойны, я уже все это знаю. Мне совестно, что мы не можем вас устроить у нас, но ведь у нас самих всего одна комната. Просто ужасно!
— Помилуйте, я понимаю… А вот, если б можно было у вас умыться?
— Разумеется! Идите за мной… Мы снимаем одну комнату, но с правом пользоваться ванной. Вы можете даже принять ванну. Я уверена, хозяева ничего не скажут, они очень порядочные люди…
— Ах, это было бы чудесно. А вы тем временем прочтете письмо Муси.
Фомин уже был почти готов, когда в дверь ванной комнаты постучали. На пороге появился, с сияющим видом, Семен Исидорович. Они обнялись и поцеловались три раза.
— Только не через порог… Я так рад, дорогой Платон Михайлович…
— Я тоже… Вид у вас превосходный! Вы просто реклама для Киева, Семен Исидорович.
— Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить… Я очень рад!.. Жена мне в общих чертах все сказала. Значит, у них там все сравнительно благополучно?
— Совершенно. У вас видно вообще здесь немного сгущают краски относительно Петербурга.
— Краски и без того достаточно густые, Платон Михайлович. Обреченный город! — со вздохом сказал Семен Исидорович, делая мрачно-энергичный жест рукой. — Увы, дело Петра кончено! Я давно это говорю. Надо все начинать сначала, все строить заново, камень за камнем… Бы, я вижу, готовы?
— Вот только побреюсь и готов. Но у вас, кажется, заседание?
— Нет, конечно. Да и не заседание было, а просто пришло несколько человек обменяться мнениями по текущим вопросам. Теперь все разошлись, остался еще только один… — Семен Исидорович назвал малороссийскую фамилию, которая не была известна Фомину; однако по тону Кременецкого он понял, что речь идет о человеке значительном. — Он, верно, тоже скоро уйдет… Так что, когда вы побреетесь, сейчас же приходите. Я вас с ним познакомлю.
— Но я вам не помешаю? Может быть, секретные дела?
— Нисколько не помешаете. Секретные дела уже кончились, — с улыбкой пояснил Семен Исидорович. — У нас всего одна комната, зато очень большая… Он, правда, что-то еще хотел мне сказать, так вы не обессудьте. Пока мы с ним будем заканчивать беседу, вас Тамара Матвеевна угостит чаем. Она, бедняжка, вам так рада, так измучилась, горемычная, без вестей о Мусеньке… Ну, так я вас жду.
Минут через пять Фомин вошел в комнату Кременецких. За круглым столом, на котором находились карандаши, бумага, полная окурков пепельница, несколько пустых чайных стаканов, Семен Исидорович разговаривал с пожилым скорбного вида человеком, очень похожим на переодетого мужика. На другом конце большой комнаты, у окна, Тамара Матвеевна читала письмо. На маленьком столе Фомин не без удовольствия увидел самовар, печенье, сливки. В комнате стояли кровати, — Фомину было странно, что Кременецкие принимают в спальной. Семен Исидорович познакомил Фомина с пожилым господином.
— Мой помощник и наш друг, Платон Михайлович Фомин, — сказал Семен Исидорович. — Только что прибыл из Петрограда… Из самого пекла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
У билетной кассы вдоль стены шла очередь пассажиров. Касса довольно долго не открывалась. Фомин читал висевшее над ним на стене объявление на немецком и на украинском языках. Это было «Оповiщення вiд Украiньской Центральной Ради до громадян Украiнськой Народньой Республики». Рада оповещала граждан о том, что немцы и не думают вмешиваться во внутренние дела Украинского государства. «Вони приходять, як наши приятелi i помiшники, на короткий час, щоб помогти нам в скрутну хвилину нашего життя», — читал Фомин, изредка справляясь с немецким текстом в трудных словах, как «скрутна хвилина». Германский канцлер граф Гертлинг совершенно подтверждал заявление Рады. «Шiмцi нi в якiм разi не мают намiру втручатись у внутрiшнi справи Украинi». Решительно опровергались всякие злостные сомнения в намерениях немцев: «Це брехня, громодяне…» — читал Фомин, и ему было трудно поверить, что все это совершенно серьезно.
Ровно за пятнадцать минут до отхода поезда окошечко кассы открылось; очередь пришла в движение. Вдруг сзади раздался дикий крик. Фомин, вздрогнув, с ужасом оглянулся и увидел, что прогуливавшийся по перрону германский офицер страшным нечеловеческим горловым голосом орал на перепуганного до смерти вокзального служащего.
— R-r-raus!.. — орал офицер так, как во всем мире умеют кричать одни немцы. — R-r-raus!
Очередь у кассы подвигалась все быстрее.
На гомельской пристани измученный, голодный, но радостно и бодро настроенный Фомин очутился только под вечер. Попал он вовремя: киевский пароход отходил через полчаса. Фомин успел побриться и переодеться: по советской России было даже и не совсем удобно путешествовать в приличном виде, но в чемодане у Фомина оказалось все, что нужно. Он вообще был человек запасливый, и дорожные принадлежности у него были превосходные. Через десять минут после того, как пароход тронулся, Фомин вышел на палубу в мало поношенном дорогом костюме из английского сукна перлового цвета, в мягкой шляпе, тоже не очень потертой, с дорогой тростью, серебряный набалдашник которой изображал голову мопса (это было бы безвкусно, если б трость не была старинной). На палубе стояли накрытые столы. Фомин всегда любил обедать в вагон-ресторанах. Но в этот день вид занятого им столика, судок с уксусом и прованским маслом, баночка с горчицей, от руки написанная, с расплывшимся чернильным пятном, карта блюд, полная сахарница и особенно свежие белые булки в плетеных корзинах, — все это произвело на него одно из самых сильных впечатлений, которые он когда-либо испытывал в жизни.
Каюты парохода были заняты германскими офицерами (кассир только усмехнулся, когда штатский человек по-русски попросил у него каюту). Однако, заплатив кому следовало на чай, Фомин устроился очень удобно на палубе, в парусиновом кресле с передвижной спинкой. Он закутал в плед вытянутые ноги; но ему и без пледа было тепло от выпитых за обедом двух бутылок пива, — не прежнего немецкого, а все-таки очень недурного.
Стоял светлый весенний вечер. Тишина на Днепре была необыкновенная. «Нет в мире поэтичнее реки, нет прекраснее берегов», — блаженно думал Фомин. Он родился и прожил жизнь в Великороссии, но мать его носила чисто малороссийскую фамилию. Ему было и смешно, и грустно оттого, что он здесь оказался иностранцем. «Какая чудесная страна, эта Украина, и народ какой милый, важный, вежливый, не то что у нас, где слова не скажут без матерщины, — лениво думал Фомин, без большого успеха пробуя отделить в мыслях русский народ от украинского. — Та баба с молоком была иностранка… И эти мужички в вагоне тоже все для меня иностранцы, — ласково-насмешливо думал он. „Мужичек, кстати, был презабавный. „Все паны, говорит, посказились“, — это оттого, что начальство заговорило по-мужицки… И в самом деле, кажется, посказились… А тот другой, чернобородый, тот, напротив, очень мрачный: ему, кажется, хотелось бы, чтоб было как у нас… А может быть, и в самом деле это для них соблазнительно: „панов рiзать“? Собственно таков и есть для них весь смысл революции… Ну, не для всех, так для многих… Может, и я на их месте не отказался бы?.. Ключевский предсказывал, что наш русский мужичок последовательно надует царя, церковь и социализм — и очень ловко надует… Да, странные события… Но какая чудесная, милая, поэтическая страна!.. Где еще в мире есть такие картины: эти леса, эта лунная ночь!“
Мысли его перешли на другое. Самые непривычные настроения вдруг сказались у Фомина; он не думал, что и в дальнейшей его жизни эти новые чувства будут иметь некоторое (хоть не очень большое) значение; не думал, что воспоминание о лунном вечере на пароходе навсегда закрепится где-то у него в душе и уж не уйдет оттуда до конца его дней. «А, может быть, и действительно вовсе не в том дело, — думал Фомин, — чтобы стать знаменитым адвокатом, загребать куши и любоваться каждый день своей фамилией в газетах. И не в том, чтобы быть своим человеком у графини Геденберг… Да и нет ее больше, бедной старухи. Тот мир, разумеется, кончился навсегда… Да, я о нем сожалею, да, мне жаль, что больше никогда не будет двора, что я никогда не буду ходить в придворном мундире, что нет больше титулов, нет орденов… Так и не удалось мне пожить той жизнью: надо было родиться раньше, как мой предок, что служит при Палене. Да, жаль, что ж скрывать от себя правду? Но тут ничего не поделаешь: над этим нужно раз навсегда поставить крест… А что, если нужно поставить крест и над адвокатурой, над судом, надо всем тем, чем жили люди моего поколения? Что же останется тогда?.. Купить здесь не имение, — какие уж теперь имения? — а дом с садом, хороший, старый дом, где-нибудь на Волыни? Чудесные там есть дома и парки, особенно у польских помещиков… Да поселиться тут, в глуши, где пока еще смирен и незлобив народ… Жениться на дочери соседа, как в пушкинские времена. И гораздо умнее жили люди, чем мы… Так и тот мой предок кончил жизнь в своем малороссийском имении».
Мысль о женитьбе давно занимала Фомина. Он не был ни в кого влюблен; многие женщины ему нравились, но всегда как-то с женитьбой не выходило. Между тем холостая жизнь, несмотря на некоторые преимущества, давно ему надоела. «Да, пора бы, — думал Фомин. — Я женюсь не иначе, как по любви, но все-таки нужно, чтобы она была из хорошей семьи и с состоянием… Отчего же в самом деле нельзя так, чтобы и по любви, и чтобы все было, как следует? Вот как Гартнер женился: умница и счастливчик… — Гартнер был его приятель, один из самых блестящих молодых адвокатов Петербурга. — Ведь не на старой деве женился, и не на безобразной вдове, а на очень милой и славной девушке, скорее даже хорошенькой. Право, ее многие находят недурной: глаза, все говорят, красивые… Конечно, ему и в голову не пришло бы на ней жениться, если б не ее триста тысяч, и если бы она не была единственной наследницей миллионера… Папаше вдобавок за семьдесят… Но кому какое до этого дело? Кто теперь об этом вспоминает? А если дураки когда и вспоминают, то собака лает, ветер носит. А какой вышел милый, приятный, хорошего тона дом: у них бывает цвет Петербурга и так все у них мило, смотреть любо. И с тестем самые добрые отношения: „живешь? ну, еще поживи, в могилу не унесешь, хоть, конечно, очень засиживаться не надо“, — благодушно-снисходительно думал Фомин. — Собственно, это старые мои мысли… Сегодня я нашел что-то новое, гораздо лучшее. Но ведь и в старом, если по-новому отнестись, любовно, без зависти и без злобы, есть много верного и хорошего… Все дело во внутреннем освещении… Надо будет еще очень об этом подумать…»
Он вдруг с удивлением почувствовал, что у него просто никогда до сих пор не было времени подумать обо всем этом, о своей жизни, и о жизни вообще, и об отношении, к другим людям. «Может, любознательности не было, интереса, энергии? Но ведь это и есть самое важное: как жить с людьми, какими общими правилами в этом руководиться, а не то, что сегодня так, а завтра иначе, — с какой ноги встал… Как же для этого не оказалось времени, когда для всяких пустяков хватало?» — с недоумением спросил себя Фомин и почувствовал, что сейчас заснет, несмотря на важность этого вопроса. «До того я думал об очень приятном… Да, можно жениться и без состояния… Вот хутор все-таки хорошо было бы получить. Право, в этом-то и есть настоящее счастье: милая, красивая, добрая жена, дети, свой сад, свои лошади, своя наливка, свое варенье, все то, над чем мы так глупо смеялись сто лет… Нужна была война и революция для того, чтобы мы оценили прелесть чая в своем саду, собственного варенья, лягавой собаки, винта со столетними прибаутками… Боже, как и засну!.. Да, все обман, чем мы жили… Надоел и весь этот мой светский скептицизм: все ерунда, дешевая ерунда! Надо жить проще и добрее. И ни к чему интриги, злоба, злословие… Попробовать просто и благожелательно относиться ко всем? Ты человек, и я человек, что ж нам ссориться и рассказывать гадости друг про друга… Да, верно, это и есть самое важное… Вон там за этим лесом, может быть, есть дом с садом, то, что мне нужно… И приятные соседи, и дочь-блондиночка… Но ведь я здесь иностранец! Советский чиновник… Еду делить сокровища искусства. Боже, как все это глупо!.. Вот Сема удивится, увидев меня! Тамарочка как обрадуется, ах-ах!.. И незачем называть его Семой: со слабостями люди, но хорошие люди… А в общем, конечно, порядочные люди преобладают над подлецами… Надо бы завести такую статистику… Немцы здесь и заведут статистику… Да, посказились паны… А другой мужичок очень, очень хочет „рiзать“… А германский канцлер граф… Гертлинг… говорит „Це брехня, громадяне“… — думал, засыпая, Фомин.
XXI
Кременецкие перед отъездом оставили Мусе адрес киевских приятелей, по которому следовало направлять письма. Они сами не знали, где именно остановятся! носились слухи, что Киев совершенно переполнен, что главные гостиницы заняты немцами и что свободных комнат нет нигде. Поэтому Фомин прямо с пристани поехал на извозчике к приятелям Кременецких. Оказалось, что Семен Исидорович там больше не живет.
— Они действительно остановились у нас, — объяснила Фомину толстая дама, жившая в этой квартире. — Но им удалось найти хорошую комнату на Фундуклеевской улице. Это теперь очень трудно… На днях они переехали.
— Надеюсь, у них все благополучно? — осведомился Фомин.
— Кажется, все благополучно, — довольно сухо ответила толстая дама. Фомину и то показалось, что дама не слишком довольна Кременецкими. — Ведь Сема теперь важный политик, — добавила она иронически и тотчас поправилась: — Семен Исидорович.
Фомин охотно расспросил бы даму подробнее, но это было неудобно. Узнав новый адрес Кременецких, он на том же извозчике с чемоданом поехал их разыскивать. Остановиться у Семена Исидоровича было, очевидно, невозможно; Фомин, однако, надеялся на полезные указания Тамары Матвеевны.
На звонок ему отворила дверь сама Тамара Матвеевна. Впечатление, произведенное его приездом, было еще сильнее, чем предполагал Фомин. В течение нескольких минут Тамара Матвеевна только ахала и восклицала, так что нелегко было даже разобрать вопросы, которыми она засыпала Фомина.
— …Уверяю вас, дорогая, Муся совершенно здорова, — говорил Фомин, положив на пол чемодан и оглядываясь в длинной передней. — У них все в полном порядке.
— Но как же?.. Боже мой!.. Это так неожиданно!.. Дорогой Платон Михайлович, я так рада!.. Но вы не обманываете меня?.. Она не голодает?.. У них все есть?.. Но как же… Извините меня, ради Бога!
Она вытирала слезы. Фомину и жалко было, и смешно. «Семы, верно, нет дома, — подумал он. — Отчего же она не зовет меня в комнату? Эх, ванну бы…»
— Как видите, я позволил себе так ввалиться к вам с чемоданом.
— Так вы видели ее в среду? В эту среду? Это прямо… За все время ни одного письма! Мы ничего не получили, ни бельмеса!.. Ни одного звука, — поправилась Тамара Матвеевна. — Я думала, что я с ума сойду!
— Тамара Матвеевна, дорогая, Муся вам писала три раза. Три раза! И она сама от вас за все время тоже ни одной строчки не получила.
— Господи! Я каждый день писала, каждый Божий день!
— Вот видите! Что ж тут удивляться? Вы сами понимаете, какая у нас теперь почта, какие сообщения. Ведь между Россией и Украиной проходит фронт.
— Но как у вас там?.. Как все? Вивиан с ней? Как она выглядит?
— У нее очень хороший вид.
— Ах, вы это так говорите, чтобы меня успокоить!.. Разве я не понимаю?..
— Тамара Матвеевна, дорогая, даю вам честное слово!
Такой разговор продолжался довольно долго. Фомин все недоумевал, — когда же его поведут из передней в комнаты.
— Ну, а вы как? Семен Исидорович? Его нет дома? Тамара Матвеевна вздохнула и робко оглянулась.
— Он дома, но у него сейчас одно заседанье… Я, право, не знаю… Вы сами понимаете, как он вам будет рад!.. Дорогой Платон Михайлович, вы просто меня спасли! Я думала, я с ума сойду!.. Так вы говорите, и мясо есть, и хлеб? У нас тут писали… А какао она по утрам пьет?
— Насчет какао не могу вам сказать… Мне тоже очень хотелось бы увидеть Семена Исидоровича.
Тамара Матвеевна опять вздохнула.
— Я, право, не знаю, как быть? Зайти туда как-то… Я сама все время сижу здесь в передней, — созналась она. — Но они должны скоро кончить… Так где же это письмо, Платон Михайлович?
— Сейчас достану из чемодана… Тамара Матвеевна, нельзя ли мне у вас умыться?
— Ах, Боже мой!.. — Тамара Матвеевна опомнилась. — Конечно, можно! Извините меня, дорогой мой! Я и не подумала, ведь вы к нам прямо с вокзала! Разумеется, можно! И чаю я вам сейчас дам…
— Спасибо, я пил. Говорят, здесь теперь очень трудно найти комнату?
— Безумно трудно! Но я для вас найду, будьте совершенно спокойны, я уже все это знаю. Мне совестно, что мы не можем вас устроить у нас, но ведь у нас самих всего одна комната. Просто ужасно!
— Помилуйте, я понимаю… А вот, если б можно было у вас умыться?
— Разумеется! Идите за мной… Мы снимаем одну комнату, но с правом пользоваться ванной. Вы можете даже принять ванну. Я уверена, хозяева ничего не скажут, они очень порядочные люди…
— Ах, это было бы чудесно. А вы тем временем прочтете письмо Муси.
Фомин уже был почти готов, когда в дверь ванной комнаты постучали. На пороге появился, с сияющим видом, Семен Исидорович. Они обнялись и поцеловались три раза.
— Только не через порог… Я так рад, дорогой Платон Михайлович…
— Я тоже… Вид у вас превосходный! Вы просто реклама для Киева, Семен Исидорович.
— Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить… Я очень рад!.. Жена мне в общих чертах все сказала. Значит, у них там все сравнительно благополучно?
— Совершенно. У вас видно вообще здесь немного сгущают краски относительно Петербурга.
— Краски и без того достаточно густые, Платон Михайлович. Обреченный город! — со вздохом сказал Семен Исидорович, делая мрачно-энергичный жест рукой. — Увы, дело Петра кончено! Я давно это говорю. Надо все начинать сначала, все строить заново, камень за камнем… Бы, я вижу, готовы?
— Вот только побреюсь и готов. Но у вас, кажется, заседание?
— Нет, конечно. Да и не заседание было, а просто пришло несколько человек обменяться мнениями по текущим вопросам. Теперь все разошлись, остался еще только один… — Семен Исидорович назвал малороссийскую фамилию, которая не была известна Фомину; однако по тону Кременецкого он понял, что речь идет о человеке значительном. — Он, верно, тоже скоро уйдет… Так что, когда вы побреетесь, сейчас же приходите. Я вас с ним познакомлю.
— Но я вам не помешаю? Может быть, секретные дела?
— Нисколько не помешаете. Секретные дела уже кончились, — с улыбкой пояснил Семен Исидорович. — У нас всего одна комната, зато очень большая… Он, правда, что-то еще хотел мне сказать, так вы не обессудьте. Пока мы с ним будем заканчивать беседу, вас Тамара Матвеевна угостит чаем. Она, бедняжка, вам так рада, так измучилась, горемычная, без вестей о Мусеньке… Ну, так я вас жду.
Минут через пять Фомин вошел в комнату Кременецких. За круглым столом, на котором находились карандаши, бумага, полная окурков пепельница, несколько пустых чайных стаканов, Семен Исидорович разговаривал с пожилым скорбного вида человеком, очень похожим на переодетого мужика. На другом конце большой комнаты, у окна, Тамара Матвеевна читала письмо. На маленьком столе Фомин не без удовольствия увидел самовар, печенье, сливки. В комнате стояли кровати, — Фомину было странно, что Кременецкие принимают в спальной. Семен Исидорович познакомил Фомина с пожилым господином.
— Мой помощник и наш друг, Платон Михайлович Фомин, — сказал Семен Исидорович. — Только что прибыл из Петрограда… Из самого пекла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41