.. Машку Гаментову государь за это казнить велел. Ему, бешеному, только бы головы рубить, – отрубит и родной племяннице. Что делать?.. Как быть?..
И Анна придумала: женить Бирона, и будто это его жена родит, а самой – ходить в широком капоте и в последние месяцы вовсе не показываться никому. Бироновская жена прислуживать станет, а больше никого не подпускать. Для ради видимости подушку ей подвязывать, будто бы это она чреватой стала.
Да, так и сделать. Можно будет и ребенка живым оставить, словно он бироновский, и законно имя младенцу дать.
Она позвала Эрнста Иоганна, растолковала ему, как и что, и, хотя тот вовсе не думал о женитьбе, Анна настояла, и он вынужден был согласиться. Выбрала ему Анна в жены двадцатилетнюю служанку Бенигну Готтлибе, слабую здоровьем, глупую и некрасивую, изъеденную оспой, вызывавшую у Бирона лишь отвращение.
После бракосочетания и весьма немноголюдного свадебного застолья, когда все разошлись, Анна сказала Бирону:
– Будем считать свадьбу моей, а не этой дуры. Пойдем ко мне.
И Эрнст Иоганн Бирон сразу же из-за стола отправился с герцогиней в ее опочивальню.
Поселилась госпожа Бенигна Бирон в той же части митавского замка, где были покои герцогини, и в дальнейшем все происходило так, как было придумано Анной. Бенигна подвязывала на живот себе подушку и все осведомлялась, скоро ли родит госпожа герцогиня. А потом, когда свершилось то, чему полагалось быть, Бенигну, будто роженицу, уложили в постель и приносили к ней младенца, мальчика.
IV
Непогожей выдалась петербургская осень 1723 года. Вечером 2 октября с моря стал дуть сильный ветер, вспучил Неву, и она, вырвавшись из стиснувших ее берегов, переполнила все протоки и заметалась по улицам, словно ища себе убежища. Градожителей обуял страх – не пришлось бы погибнуть в водной пучине, а в хоромах царицы Прасковьи тот водный переполох дополнился смятением, связанным с резким ухудшением здоровья занемогшей царицы. А еще неделю назад она была столь бодрой, надеялась на полное превозможение своих недомоганий. В жизнерадостном веселье отпраздновала день рождения дочери, царевны Прасковьи, коей с того дня пошел тридцатый годок, да вдруг после того что-то неладное со здоровьем и произошло. Подумалось было царице Прасковье, что похмелье тяжко сказывалось, ан и венгерское, выпитое для ради выздоровления, нисколь не помогло. Да еще и наводнение с его сумятицей подействовало худо. С каждым днем все сильнее обострялась ее каменная подагра, ноги отказывались повиноваться, вся она обрюзгла, ослабела, дышала трудно, с хрипами.
Можно было с часу на час ожидать ее кончины, и в царицыных покоях толпились челядинцы в тревожном неведении, что с ними станет после смерти матушки царицы. Были тут высшие и низшие чины духовной иерархии, заглядывали и юродивые с большим опасением, как бы не застал их здесь государь, который в любую минуту мог прибыть к умирающей невестушке, а встреча с ним для царицыных приживальщиков могла окончиться тем, что они попали бы под батоги. Всем было памятно, как поступил он полгода тому назад при кончине сестры, царевны Марии Алексеевны. Тогда собравшиеся у постели печальники и плакальщицы по заведенному исстари обычаю голосили и причитали, подносили умирающей яства и напитки, дабы ей было чем при расставании с земной жизнью напоследок полакомиться, а явившийся царь Петр всех разогнал и запретил такие проводы отходящих на тот свет.
Появился он на царицыном подворье – и как ветром сдунуло всех из ее покоев.
Зная, что Прасковья Федоровна была немилостива к своей дочери Анне, Петр внушил невестушке о необходимости ее полного примирения, и Прасковья согласилась с ним. Кое-как заплетающимся языком продиктовала предсмертное письмо, заверяя дочку в своей материнской всепрощающей любви.
Недоверчиво глядела Прасковья Федоровна на деверя, опасаясь, что, как только она испустит дух, царь-государь захочет потрошить ее, как потрошил в давнишний год царицу Марфу. Со слезами умоляла не терзать ее бренное тело, и Петр клятвенно заверял, что не сделает такого. Прощаясь с ним на веки вечные, поручала ему и материнскому попечению государыни императрицы своих дочерей Катеринку и Парашку.
На запоздавшем осеннем рассвете, почувствовав приближение смертных минут, царица Прасковья попросила зеркало и долго в него смотрелась, прощаясь сама с собой, готовая перейти в царство небесное и предъявить там кому следует свои царственные права.
Дали знать Петру о ее смерти, и он распорядился подготовить все надлежащим образом к пышно-величественным похоронам.
Гвардии майор Александр Румянцев, назначенный главным маршалом погребения, объехал именитых лиц с приглашением пожаловать в назначенный день и час на похороны усопшей царицы.
– В лавру, слышь, водой покойницу повезут.
– На паруснике по Неве. Государю опять охота водный праздник учинить.
– Выходит, на забаву невестка померла.
– Так оно и есть. Зачнет из пушек палить да огни потешные пускать.
– По первости, слышь, в лавру, а когда в крепостном соборе склеп отделают, то царицу Прасковью из лавры туда перевезут. Опять вроде как праздник будет.
– Ох, грехи, грехи… – вздыхали, злоязычили приглашенные на торжественное погребение.
И торжество действительно оказалось отменное. Петру приятно было наблюдать, какое впечатление производило убранство смертного ложа царицы Прасковьи на всех, приходивших не только поклониться умершей, но и подивиться на погребальное украшение. Открытый гроб с телом усопшей стоял на катафалке, устроенном наподобие парадной постели. Большой балдахин из фиолетового бархата, украшенный серебряными галунами и бахромой, возвышался над этой смертной постелью, и в головной части балдахина красовался вышитый шелками двуглавый орел. У гроба на красной бархатной подушке лежала царская корона, сверкавшая драгоценными камнями. Тело царицы Прасковьи охраняли двенадцать капитанов в черных кафтанах и длинных мантиях с черным флером на шляпах и с вызолоченными алебардами в руках. Строгий порядок не нарушался ни стонами, ни воплями. Всякие плачи и причитания были запрещены еще при погребении царицы Марфы. Чинно и строго шло отпевание.
По окончании прощального целования на лицо покойной царицы Прасковьи положили портрет ее супруга царя Ивана, завернутый в белую объярь – как бы струистый муар.
Намерение везти тело водой было Петром отменено, и царицу Прасковью посуху доставили в Александро-Невскую лавру, где и похоронили перед алтарем в Благовещенской церкви.
Как и полагалось тому быть, в доме покойницы были поминки, сразу же перешедшие в изрядное пиршество, и уже слышался колокольчик смеха мекленбургской герцогини, царевны Катерины Ивановны, а сестрица ее Параскева, озябшая на похоронах, согревалась выпитым венгерским да тут же и уснула.
С несколькими людьми царица Прасковья не успела при жизни расплатиться, и среди них был воспитатель ее дочерей француз Стефан Рамбурх.
«В прошлом 1703 году, – писал он в челобитной царю Петру, – зачал я по указу со всякою прилежностью танцу учить их высочествам государыням царевнам; служил им пять лет до 1708 года. А за оные мои труды обещано мне жалованья по 300 рублей в год, к чему представляю в свидетели Остермана, который тогда их высочества немецкому языку учил. Однако же принужден после десятилетних моих докук в Москве дом мой оставить, и приехав в Санкт-Петербург, непрестанно просить о выдаче моих денег ее величество блаженной памяти государыню царицу Прасковью Федоровну, которая изволила ото дня до дня отлагать. А после смерти ее величества бил я челом ее высочеству, государыне царевне герцогине мекленбургской, и ее высочество не изволила ж мне никакое удовольствование учинить».
Петр внял этим мольбам, и француз Рамбурх получил следуемые ему деньги.
Свет Катюшка, как того и нужно было ожидать по ее характеру, скоро совсем развеселилась, довольная, что никто теперь не брюзжит, не выговаривает ей, зачем амурничает с голоштанным голштинским камер-юнкером да часто оставляет его у себя.
А тут еще для большего веселья подоспело такое потешное событие: умер царский карлик Лука, и государь самолично наметил, как состояться похоронному церемониалу во время шествия на кладбище. Впереди процессии попарно шли тридцать певчих, все маленькие мальчики с писклявыми голосами. За ними – в полном облачении, весьма маленького роста поп; за ним шестерик лошадок-пони в черных вязаных попонах, ведомых детьми-пажами, вез словно игрушечные санки, на которых в маленьком гробу лежал карлик Лука. Похоронный церемониймейстер, карлик с длинной бородой и с маршальским жезлом, возглавлял множество других карликов и карлиц в траурных одеждах, медленно тянувшихся за погребальными санями, причем все карлицы были в черных вуалях. А по бокам этой траурной процессии шагали громаднейшего роста гренадеры с горящими факелами в руках.
Глядя на такие похороны, свет Катюшка от смеха едва живот не надорвала, и на весь день потом ее икота одолела.
А когда вернулись с кладбища, в покоях государя были распотешные поминки, на коих все карлики и карлицы перепились. И на девятый, и на двадцатый день после панихиды обильным винным угощением поминали карлика Луку.
Отпраздновали Новый год, и по петербургским улицам стали разъезжать голландские матросы, индийские брамины, арапы, арлекины, длиннокосые китайцы, персы с завитыми бородами и еще какие-то неведомые чужестранцы, но говорили все они по-русски, и были то маскарадно разодетые сенаторы, министры, знатнейшие военные, генерал-адъютанты, царские денщики и прочие придворные.
Члены разных коллегий и другие служилые люди в дни этого узаконенного шутовства не имели права снимать с себя маскарадных нарядов и являлись в них на службу.
Главными деятелями той потехи были «всепьянейшие и сумасброднейшие члены конклавии князь-папы», как они торжественно именовались. Свита князь-папы почти в сто человек состояла из князей, баронов, графов, генералов – людей знатнейших, и среди них в чине архидьякона сам Петр. Гульба была в те дни до умопомрачения.
Недолго тосковала по матери и царевна Прасковья Ивановна. Под шумок маскарадного веселья она тайно обвенчалась с генералом Димитриевым-Мамоновым, досадив своим замужеством дядюшке-государю, не получившему еще какого-нибудь герцогства в добавление к курляндскому и мекленбургскому.
С того дня, когда царь Петр был торжественно провозглашен императором, с его величанием происходила путаница: одни по-старому называли его царем-батюшкой, государем, царским величеством, а иные – по-новому, императором.
Ну, а с величанием его супруги и вовсе путались, и совсем не ясно было, как величать их дочерей.
Синод и Сенат выносили обоюдное суждение, что, например, при возглашении многолетия прежнее царское титулование тишайшему, избранному, почтенному благорассуднее было бы исключить, как и цесаревнам – благородство, ибо титуловаться благородством их высочествам по нынешнему времени низко потому, что благородство и шляхетству, сиречь всякому дворянству, одинаково дается.
Вскоре после смерти царицы Прасковьи Петр издал манифест о том, что он вознамерен короновать императорской короной свою супругу Екатерину Алексеевну, отмечая ее постоянную помощь во многих государственных делах и особо важные заслуги во время Прутского похода.
Коронованию надлежало совершаться в первопрестольной столице Москве. Вот и приходил конец всякой путанице с ее величанием.
Самыми доверенными лицами по приготовлениям к предстоящему торжеству Петр назначил Толстого и Вилима Монса, которые в чаянии непременных наград и отличий с превеликим удовольствием отправились в Москву исполнять столь почетное поручение. Надо было заказать изготовить корону и различные украшения; под их наблюдением шили для царицы особую епанчу, разукрашенную гербами, а для придворных чинов, пажей, гайдуков, трубачей, валторнистов – парадные мундиры, ливреи, кафтаны; в кремлевских палатах заново обивали стены, выравнивали полы и лестничные ступени; на всех уборах вышивались вензеля государыни. В городе, в дополнение к прежнем, сооружались новые триумфальные ворота, производились закупки разных съестных и питьевых припасов.
По всем возникавшим вопросам, затруднениям, неясностям Толстой обращался к Монсу, признавая его несомненное первенство. Москва гудом гудела от нескончаемых толков, связанных с предстоящими коронационными торжествами.
Монс жил в селе Покровском, в доме государыни, и разные лица били ему челом, прося о тех или иных милостях, в надежде, что по случаю коронации еще более «умягчено» будет сердце государыни, щедрое на проявление добродетели. Просила жена бывшего подканцлера Шафирова о возвращении ее приданого и других пожитков, отобранных с связи с осуждением мужа; слезно просили облегчения участи князя Ивана Щербатова, бывшего коменданта Кошкарева, обер-коменданта Карпова, поручика Ракитина, стольников Зубова и Беклемишева, осужденных за хищения и взятки во время их службы в Сибири при губернаторе князе Матвее Гагарине. При челобитной Монсу давался изрядный задаток с обещанием большего презента после успешного ходатайства перед государыней, и Монс по обыкновению преуспевал в своих хлопотах, еще не дожидаясь начала торжеств.
Курляндская герцогиня Анна через своего гофмейстера Бестужева просила многолюбезного Вилима Ивановича известить ее о платье, какое ко дню коронации государыни следует сделать ей, герцогине, понеже она изволила слышать, что на дамах платья будут шиты особым манером, «и вы, мой государь и благодетель, о том уведомьте нас подлинно и с первою же почтой сообщите нам», – просил Монса Бестужев.
С просьбами о смягчении участи пострадавших Монс два раза на короткий срок наведывался в Петербург, заодно интересуясь, как идет постройка его нового большого дома на набережной реки Мьи. В последний его приезд по Петербургу шли оживленные толки о крупном воровстве придворного ювелира Рокентина.
Светлейший князь Меншиков дал ювелиру бриллианты стоимостью в десять тысяч рублей, чтобы сделаны были застежки для мантии государыни, кои Меншиков хотел презентовать ей при коронации. Прошло два дня, и Рокентин объявил, что какие-то пять человек, назвавшиеся посланными от князя, велели ювелиру забрать бриллианты и ехать к светлейшему потому, что тот хочет заменить драгоценные камни более дорогими. В сопровождении явившихся людей он, Рокентин, поехал с ними, а они обманно вывезли его за город, отобрали драгоценности, пригрозили убить, если он станет кричать, и оставили его в лесу. Ни следов побоев, ни порванной одежды на ювелире не было, и показалось подозрительным, как же он не сопротивлялся грабителям. Не выдумал ли он все это, намереваясь завладеть драгоценностями? Меншиков сам вел дознание, приказав вздернуть ювелира на дыбу. Повисев на вывороченных руках и глядя, как наказывали кнутом какого-то преступника, Рокентин при угрозе, что сейчас тоже получит добрую полсотню ударов, устрашился пытки и признался, что зарыл бриллианты у себя на дворе. После их возвращения Меншикову вор-ювелир был нещадно бит кнутом, заклеймен и с вырванными ноздрями сослан в Сибирь.
Вилим Монс был сильно обеспокоен тем, что вдруг станет известно о приходе к нему ювелира с просьбой выхлопотать подорожную для выезда за границу. При допросах Рокентин об этом не упомянул, и Монс промолчал, не объявил никому.
Хотел скорее уехать в Москву, чтобы продолжать вести дела по подготовке к коронации, но Петр задержал его, повелев вместе с другими придворными присутствовать при казни обер-фискала Алексея Нестерова и трех его подручных.
Царским указом утверждены они были «для смотрения и искоренения всяческих неправд, но, забыв свою должность, сами творили преступления». До этого приговорен был к смертной казни уличенный во взятках провинциал-фискал Савва Попцов, и он перед казнью оговорил обер-фискала Нестерова. Оказалось, что, состоя в его команде, Попцов и прежде совершал немалые провинности, а Нестеров вместо того, чтобы пресечь их и дать виновному острастку, получил с него взятку – серебряные часы боевые, ценой в сто двадцать рублей, одеяло на лисьем меху да триста рублей денег. Выяснилось, что за определение воеводой в уезд Нестеров взял с некоего Лариона Воронкова пятьсот рублей да столько же за откуп кабаков. Не допуская себя до пытки, Нестеров повинился во всем, но пытки все равно не избежал потому, что его признание оказалось далеко не полным, и обер-фискал приговорен был к смерти вместе с тремя своими подручными, тоже фискалами-взяточниками.
Казнь была назначена на утро 24 января. На Васильевском острову, против нового здания коллегий, под еще уцелевшей виселицей, на которой не так давно висел бывший сибирский губернатор лихоимец князь Матвей Гагарин, устроен был эшафот, и позади него стояли четыре шеста, кои предназначались для голов казненных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
И Анна придумала: женить Бирона, и будто это его жена родит, а самой – ходить в широком капоте и в последние месяцы вовсе не показываться никому. Бироновская жена прислуживать станет, а больше никого не подпускать. Для ради видимости подушку ей подвязывать, будто бы это она чреватой стала.
Да, так и сделать. Можно будет и ребенка живым оставить, словно он бироновский, и законно имя младенцу дать.
Она позвала Эрнста Иоганна, растолковала ему, как и что, и, хотя тот вовсе не думал о женитьбе, Анна настояла, и он вынужден был согласиться. Выбрала ему Анна в жены двадцатилетнюю служанку Бенигну Готтлибе, слабую здоровьем, глупую и некрасивую, изъеденную оспой, вызывавшую у Бирона лишь отвращение.
После бракосочетания и весьма немноголюдного свадебного застолья, когда все разошлись, Анна сказала Бирону:
– Будем считать свадьбу моей, а не этой дуры. Пойдем ко мне.
И Эрнст Иоганн Бирон сразу же из-за стола отправился с герцогиней в ее опочивальню.
Поселилась госпожа Бенигна Бирон в той же части митавского замка, где были покои герцогини, и в дальнейшем все происходило так, как было придумано Анной. Бенигна подвязывала на живот себе подушку и все осведомлялась, скоро ли родит госпожа герцогиня. А потом, когда свершилось то, чему полагалось быть, Бенигну, будто роженицу, уложили в постель и приносили к ней младенца, мальчика.
IV
Непогожей выдалась петербургская осень 1723 года. Вечером 2 октября с моря стал дуть сильный ветер, вспучил Неву, и она, вырвавшись из стиснувших ее берегов, переполнила все протоки и заметалась по улицам, словно ища себе убежища. Градожителей обуял страх – не пришлось бы погибнуть в водной пучине, а в хоромах царицы Прасковьи тот водный переполох дополнился смятением, связанным с резким ухудшением здоровья занемогшей царицы. А еще неделю назад она была столь бодрой, надеялась на полное превозможение своих недомоганий. В жизнерадостном веселье отпраздновала день рождения дочери, царевны Прасковьи, коей с того дня пошел тридцатый годок, да вдруг после того что-то неладное со здоровьем и произошло. Подумалось было царице Прасковье, что похмелье тяжко сказывалось, ан и венгерское, выпитое для ради выздоровления, нисколь не помогло. Да еще и наводнение с его сумятицей подействовало худо. С каждым днем все сильнее обострялась ее каменная подагра, ноги отказывались повиноваться, вся она обрюзгла, ослабела, дышала трудно, с хрипами.
Можно было с часу на час ожидать ее кончины, и в царицыных покоях толпились челядинцы в тревожном неведении, что с ними станет после смерти матушки царицы. Были тут высшие и низшие чины духовной иерархии, заглядывали и юродивые с большим опасением, как бы не застал их здесь государь, который в любую минуту мог прибыть к умирающей невестушке, а встреча с ним для царицыных приживальщиков могла окончиться тем, что они попали бы под батоги. Всем было памятно, как поступил он полгода тому назад при кончине сестры, царевны Марии Алексеевны. Тогда собравшиеся у постели печальники и плакальщицы по заведенному исстари обычаю голосили и причитали, подносили умирающей яства и напитки, дабы ей было чем при расставании с земной жизнью напоследок полакомиться, а явившийся царь Петр всех разогнал и запретил такие проводы отходящих на тот свет.
Появился он на царицыном подворье – и как ветром сдунуло всех из ее покоев.
Зная, что Прасковья Федоровна была немилостива к своей дочери Анне, Петр внушил невестушке о необходимости ее полного примирения, и Прасковья согласилась с ним. Кое-как заплетающимся языком продиктовала предсмертное письмо, заверяя дочку в своей материнской всепрощающей любви.
Недоверчиво глядела Прасковья Федоровна на деверя, опасаясь, что, как только она испустит дух, царь-государь захочет потрошить ее, как потрошил в давнишний год царицу Марфу. Со слезами умоляла не терзать ее бренное тело, и Петр клятвенно заверял, что не сделает такого. Прощаясь с ним на веки вечные, поручала ему и материнскому попечению государыни императрицы своих дочерей Катеринку и Парашку.
На запоздавшем осеннем рассвете, почувствовав приближение смертных минут, царица Прасковья попросила зеркало и долго в него смотрелась, прощаясь сама с собой, готовая перейти в царство небесное и предъявить там кому следует свои царственные права.
Дали знать Петру о ее смерти, и он распорядился подготовить все надлежащим образом к пышно-величественным похоронам.
Гвардии майор Александр Румянцев, назначенный главным маршалом погребения, объехал именитых лиц с приглашением пожаловать в назначенный день и час на похороны усопшей царицы.
– В лавру, слышь, водой покойницу повезут.
– На паруснике по Неве. Государю опять охота водный праздник учинить.
– Выходит, на забаву невестка померла.
– Так оно и есть. Зачнет из пушек палить да огни потешные пускать.
– По первости, слышь, в лавру, а когда в крепостном соборе склеп отделают, то царицу Прасковью из лавры туда перевезут. Опять вроде как праздник будет.
– Ох, грехи, грехи… – вздыхали, злоязычили приглашенные на торжественное погребение.
И торжество действительно оказалось отменное. Петру приятно было наблюдать, какое впечатление производило убранство смертного ложа царицы Прасковьи на всех, приходивших не только поклониться умершей, но и подивиться на погребальное украшение. Открытый гроб с телом усопшей стоял на катафалке, устроенном наподобие парадной постели. Большой балдахин из фиолетового бархата, украшенный серебряными галунами и бахромой, возвышался над этой смертной постелью, и в головной части балдахина красовался вышитый шелками двуглавый орел. У гроба на красной бархатной подушке лежала царская корона, сверкавшая драгоценными камнями. Тело царицы Прасковьи охраняли двенадцать капитанов в черных кафтанах и длинных мантиях с черным флером на шляпах и с вызолоченными алебардами в руках. Строгий порядок не нарушался ни стонами, ни воплями. Всякие плачи и причитания были запрещены еще при погребении царицы Марфы. Чинно и строго шло отпевание.
По окончании прощального целования на лицо покойной царицы Прасковьи положили портрет ее супруга царя Ивана, завернутый в белую объярь – как бы струистый муар.
Намерение везти тело водой было Петром отменено, и царицу Прасковью посуху доставили в Александро-Невскую лавру, где и похоронили перед алтарем в Благовещенской церкви.
Как и полагалось тому быть, в доме покойницы были поминки, сразу же перешедшие в изрядное пиршество, и уже слышался колокольчик смеха мекленбургской герцогини, царевны Катерины Ивановны, а сестрица ее Параскева, озябшая на похоронах, согревалась выпитым венгерским да тут же и уснула.
С несколькими людьми царица Прасковья не успела при жизни расплатиться, и среди них был воспитатель ее дочерей француз Стефан Рамбурх.
«В прошлом 1703 году, – писал он в челобитной царю Петру, – зачал я по указу со всякою прилежностью танцу учить их высочествам государыням царевнам; служил им пять лет до 1708 года. А за оные мои труды обещано мне жалованья по 300 рублей в год, к чему представляю в свидетели Остермана, который тогда их высочества немецкому языку учил. Однако же принужден после десятилетних моих докук в Москве дом мой оставить, и приехав в Санкт-Петербург, непрестанно просить о выдаче моих денег ее величество блаженной памяти государыню царицу Прасковью Федоровну, которая изволила ото дня до дня отлагать. А после смерти ее величества бил я челом ее высочеству, государыне царевне герцогине мекленбургской, и ее высочество не изволила ж мне никакое удовольствование учинить».
Петр внял этим мольбам, и француз Рамбурх получил следуемые ему деньги.
Свет Катюшка, как того и нужно было ожидать по ее характеру, скоро совсем развеселилась, довольная, что никто теперь не брюзжит, не выговаривает ей, зачем амурничает с голоштанным голштинским камер-юнкером да часто оставляет его у себя.
А тут еще для большего веселья подоспело такое потешное событие: умер царский карлик Лука, и государь самолично наметил, как состояться похоронному церемониалу во время шествия на кладбище. Впереди процессии попарно шли тридцать певчих, все маленькие мальчики с писклявыми голосами. За ними – в полном облачении, весьма маленького роста поп; за ним шестерик лошадок-пони в черных вязаных попонах, ведомых детьми-пажами, вез словно игрушечные санки, на которых в маленьком гробу лежал карлик Лука. Похоронный церемониймейстер, карлик с длинной бородой и с маршальским жезлом, возглавлял множество других карликов и карлиц в траурных одеждах, медленно тянувшихся за погребальными санями, причем все карлицы были в черных вуалях. А по бокам этой траурной процессии шагали громаднейшего роста гренадеры с горящими факелами в руках.
Глядя на такие похороны, свет Катюшка от смеха едва живот не надорвала, и на весь день потом ее икота одолела.
А когда вернулись с кладбища, в покоях государя были распотешные поминки, на коих все карлики и карлицы перепились. И на девятый, и на двадцатый день после панихиды обильным винным угощением поминали карлика Луку.
Отпраздновали Новый год, и по петербургским улицам стали разъезжать голландские матросы, индийские брамины, арапы, арлекины, длиннокосые китайцы, персы с завитыми бородами и еще какие-то неведомые чужестранцы, но говорили все они по-русски, и были то маскарадно разодетые сенаторы, министры, знатнейшие военные, генерал-адъютанты, царские денщики и прочие придворные.
Члены разных коллегий и другие служилые люди в дни этого узаконенного шутовства не имели права снимать с себя маскарадных нарядов и являлись в них на службу.
Главными деятелями той потехи были «всепьянейшие и сумасброднейшие члены конклавии князь-папы», как они торжественно именовались. Свита князь-папы почти в сто человек состояла из князей, баронов, графов, генералов – людей знатнейших, и среди них в чине архидьякона сам Петр. Гульба была в те дни до умопомрачения.
Недолго тосковала по матери и царевна Прасковья Ивановна. Под шумок маскарадного веселья она тайно обвенчалась с генералом Димитриевым-Мамоновым, досадив своим замужеством дядюшке-государю, не получившему еще какого-нибудь герцогства в добавление к курляндскому и мекленбургскому.
С того дня, когда царь Петр был торжественно провозглашен императором, с его величанием происходила путаница: одни по-старому называли его царем-батюшкой, государем, царским величеством, а иные – по-новому, императором.
Ну, а с величанием его супруги и вовсе путались, и совсем не ясно было, как величать их дочерей.
Синод и Сенат выносили обоюдное суждение, что, например, при возглашении многолетия прежнее царское титулование тишайшему, избранному, почтенному благорассуднее было бы исключить, как и цесаревнам – благородство, ибо титуловаться благородством их высочествам по нынешнему времени низко потому, что благородство и шляхетству, сиречь всякому дворянству, одинаково дается.
Вскоре после смерти царицы Прасковьи Петр издал манифест о том, что он вознамерен короновать императорской короной свою супругу Екатерину Алексеевну, отмечая ее постоянную помощь во многих государственных делах и особо важные заслуги во время Прутского похода.
Коронованию надлежало совершаться в первопрестольной столице Москве. Вот и приходил конец всякой путанице с ее величанием.
Самыми доверенными лицами по приготовлениям к предстоящему торжеству Петр назначил Толстого и Вилима Монса, которые в чаянии непременных наград и отличий с превеликим удовольствием отправились в Москву исполнять столь почетное поручение. Надо было заказать изготовить корону и различные украшения; под их наблюдением шили для царицы особую епанчу, разукрашенную гербами, а для придворных чинов, пажей, гайдуков, трубачей, валторнистов – парадные мундиры, ливреи, кафтаны; в кремлевских палатах заново обивали стены, выравнивали полы и лестничные ступени; на всех уборах вышивались вензеля государыни. В городе, в дополнение к прежнем, сооружались новые триумфальные ворота, производились закупки разных съестных и питьевых припасов.
По всем возникавшим вопросам, затруднениям, неясностям Толстой обращался к Монсу, признавая его несомненное первенство. Москва гудом гудела от нескончаемых толков, связанных с предстоящими коронационными торжествами.
Монс жил в селе Покровском, в доме государыни, и разные лица били ему челом, прося о тех или иных милостях, в надежде, что по случаю коронации еще более «умягчено» будет сердце государыни, щедрое на проявление добродетели. Просила жена бывшего подканцлера Шафирова о возвращении ее приданого и других пожитков, отобранных с связи с осуждением мужа; слезно просили облегчения участи князя Ивана Щербатова, бывшего коменданта Кошкарева, обер-коменданта Карпова, поручика Ракитина, стольников Зубова и Беклемишева, осужденных за хищения и взятки во время их службы в Сибири при губернаторе князе Матвее Гагарине. При челобитной Монсу давался изрядный задаток с обещанием большего презента после успешного ходатайства перед государыней, и Монс по обыкновению преуспевал в своих хлопотах, еще не дожидаясь начала торжеств.
Курляндская герцогиня Анна через своего гофмейстера Бестужева просила многолюбезного Вилима Ивановича известить ее о платье, какое ко дню коронации государыни следует сделать ей, герцогине, понеже она изволила слышать, что на дамах платья будут шиты особым манером, «и вы, мой государь и благодетель, о том уведомьте нас подлинно и с первою же почтой сообщите нам», – просил Монса Бестужев.
С просьбами о смягчении участи пострадавших Монс два раза на короткий срок наведывался в Петербург, заодно интересуясь, как идет постройка его нового большого дома на набережной реки Мьи. В последний его приезд по Петербургу шли оживленные толки о крупном воровстве придворного ювелира Рокентина.
Светлейший князь Меншиков дал ювелиру бриллианты стоимостью в десять тысяч рублей, чтобы сделаны были застежки для мантии государыни, кои Меншиков хотел презентовать ей при коронации. Прошло два дня, и Рокентин объявил, что какие-то пять человек, назвавшиеся посланными от князя, велели ювелиру забрать бриллианты и ехать к светлейшему потому, что тот хочет заменить драгоценные камни более дорогими. В сопровождении явившихся людей он, Рокентин, поехал с ними, а они обманно вывезли его за город, отобрали драгоценности, пригрозили убить, если он станет кричать, и оставили его в лесу. Ни следов побоев, ни порванной одежды на ювелире не было, и показалось подозрительным, как же он не сопротивлялся грабителям. Не выдумал ли он все это, намереваясь завладеть драгоценностями? Меншиков сам вел дознание, приказав вздернуть ювелира на дыбу. Повисев на вывороченных руках и глядя, как наказывали кнутом какого-то преступника, Рокентин при угрозе, что сейчас тоже получит добрую полсотню ударов, устрашился пытки и признался, что зарыл бриллианты у себя на дворе. После их возвращения Меншикову вор-ювелир был нещадно бит кнутом, заклеймен и с вырванными ноздрями сослан в Сибирь.
Вилим Монс был сильно обеспокоен тем, что вдруг станет известно о приходе к нему ювелира с просьбой выхлопотать подорожную для выезда за границу. При допросах Рокентин об этом не упомянул, и Монс промолчал, не объявил никому.
Хотел скорее уехать в Москву, чтобы продолжать вести дела по подготовке к коронации, но Петр задержал его, повелев вместе с другими придворными присутствовать при казни обер-фискала Алексея Нестерова и трех его подручных.
Царским указом утверждены они были «для смотрения и искоренения всяческих неправд, но, забыв свою должность, сами творили преступления». До этого приговорен был к смертной казни уличенный во взятках провинциал-фискал Савва Попцов, и он перед казнью оговорил обер-фискала Нестерова. Оказалось, что, состоя в его команде, Попцов и прежде совершал немалые провинности, а Нестеров вместо того, чтобы пресечь их и дать виновному острастку, получил с него взятку – серебряные часы боевые, ценой в сто двадцать рублей, одеяло на лисьем меху да триста рублей денег. Выяснилось, что за определение воеводой в уезд Нестеров взял с некоего Лариона Воронкова пятьсот рублей да столько же за откуп кабаков. Не допуская себя до пытки, Нестеров повинился во всем, но пытки все равно не избежал потому, что его признание оказалось далеко не полным, и обер-фискал приговорен был к смерти вместе с тремя своими подручными, тоже фискалами-взяточниками.
Казнь была назначена на утро 24 января. На Васильевском острову, против нового здания коллегий, под еще уцелевшей виселицей, на которой не так давно висел бывший сибирский губернатор лихоимец князь Матвей Гагарин, устроен был эшафот, и позади него стояли четыре шеста, кои предназначались для голов казненных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97