И верно так: лучше зараньше сподобиться к смертному часу, нежели потом в грехе земном пасть. Ты гореть с нами будешь? – спросил он Флегонта.
Зачем?.. Почему гореть?.. Разве для этого он пришел сюда?.. Какой страшный сговор ведут эти старцы… И у Флегонта по спине мураши пробежали.
– Не пужайся, – посмотрев на него, ободряюще сказал Ермил. – Пошто бояться огня краткого? Помышляй о том, как вечного избежати. Недолго страдать придется – аки оком мигнуть, так душа из тела вон вылетит. А только вступишь во пламень – самого Христа узришь. Нисколь не боись огня. Гряди с мучениками во блаженный чин, со святителями да угодниками.
– Сам не горел, а говоришь, словно огонь испытал, – заметил Силантий.
– Сонное видение тому было.
– Сонное… – покривил губы Силантий. – Тебе – сонное, а я в огне въяви был.
– Не в огне, Силантьюшка, а у огня, – поправил его Ермил.
– Ну, пусть так. Все едино евонный жар на меня дыхнул. И чего ты, Ермил, какой день пристаешь ко мне? Иных товарищев себе подбирай. Пускай дьячок да еще кто. Его вот возьми, – указал старик на Флегонта.
– Духом, Силантьюшка, ты ослаб. Знаю ведь я, как ты из купели огненной вышел, сам же сколь раз рассказывал, но я слабости твоей хвалу не воздам.
Флегонт переводил глаза с одного старца на другого, дивясь тому, о чем слышит. А Ермид все так же, не повышая и не понижая голоса, продолжал:
– Погорел бы в тот раз, Силантьюшка, и давно бы в лоно праведных был введен.
– А как не сподобился бы того, тогда что?
– Самый огнь возвысил бы и возвеличил тебя. Ты мне верь.
– Нет, Ермил, устрашусь опять. В энтот раз сподобилось вырваться и стал памятлив. Не осилю, нет.
– А мы с тобой, Силантьюшка, вместе. Я твой дух крепить стану, чтобы в силе он пребывал. Знаешь, сказано: «Изведи из темницы душу мою, меня праведные ожидаю!». Вот что петь надо было при пламени.
– А я кричал не своим голосом, громкий крик подымал, пока прочь не вырвался. Помню все, будто вчерашним днем было. Хоть и тогда сильно старым был, а жизню не хотел покидать. Взаправду тебе говорю. Слаб, понятно, слаб духом, признаюсь в том, на мне сей грех.
– А ведь по самому началу говорил, что самовольно хотел гореть.
– Поначалу хотел, а как Дашка в визг закричала, все во мне вспять пошло. Не стерпел того визгу.
– Какая Дашка? – с трудом сдерживая дыхание, распиравшее грудь, спросил Флегонт.
– Дашка – сестра была, тогда еще хворая… Растревожил, Ермил, ты меня…
– И она – что? Сгорела? – изумленно глядел на старца Флегонт, не веря своим глазам, что перед ним каким-то чудом или какой-то случайностью уцелевший самосожженец.
– Дашка-то?.. – переспросил Силантий. – Дашка сожглась. Доскажу, обо всем тебе доскажу… Отец Софонтий благословил нас гореть. Как вот и Ермил, упрашивал всех. Вельми похвалял самовольное горение за Христа и за древлее благочестие. Благословлял великим благословением: блажен-де изволил сей о господе, а людие, огню предаши себя, из пламени в небесе ко Христу выходили. Огня ли живого страшитесь? Обуяли вас прелести греховного, многомятежного мира. Когда решитесь купели огненной благо принята, то световидных венцов удостоитесь. Огонь токмо постыдно-греховное тело разрушит, а душу высвободит из риз кожаных.
– Сладкоречиво Софонтий тот говорил! – восторгался Ермил.
– Говорил, да… А инок Кирьяк еще был, торопил Софонтия: чего, мол, увещеваешь долго? Гореть скорей надо, в огне только узнать можно истину. Через огненную купель все откроется… Куда ж было деваться? И Софонтий и Кирьяк говорят, чтоб гореть. И Дашка мне говорит – пойдем, дескать, примем, братец, купель. Не помрем ведь, а вечно жить после станем… И свершилось в тот час безумное окаянство.
– Ой, Силантий, не гневи бога, не те слова говоришь, – прервал его Ермил. – Это теперешние маловеры хулят самовольное жжение грешной плоти. По бозе ревности в них мало есть, как слепцы они. А огненное страдание на земле угашает силу адской гиены огненной.
– Как же, как случилось?.. – нетерпеливо спрашивал Флегонт и теребил Силантия за рукав подрясника. – Когда это? Где?..
– Там, – указал старец неведомо в какую сторону. – Кричали все, торопили. Царские воинские люди идут, сжигаться надо… Это еще до нынешнего антихриста, при сатанинской сестре его было, коея всей Русью правила. Походило как на давнюю давность, когда грехов людских ради, при божеском попущении приде нечестивый и безбожный, поганый царь Батый, чтоб Русь себе воевать, грады и веси разорите, огнем их пожигаше, людие мечу предаваше, младенцев ножом заколаше, и бысть о ту пору по Руси плач великий… А тропа та, Батыева, сказывают, и по сей день в лесах приметна. И Софонтий тот, что Батый, в скит пришел на сожжение звать и помутил души всех. В скитской моленной солому припасли да смолу, чтоб намазаться ею и шибче гореть. У каких матерей малые ребятишки были, игрались они чем попадя, веселились по своей беззаботности, и Софонтий на них указывал, нас вразумляя: «Гляньте, дети малые радуются принять купель очистительную, по ним и вы держите себя…» А матери голубили детей, миловали их, ожидая огненных тех минут. Кирьяк с Софонтием загнали в моленную нас, изнутри на тугой засов дверь закрыли. А в моленной у икон лампадки и свечи горят, боголепно так, и инокини с послушницами псальму запевают про красную смерть. Моленна не так была велика, а набилось людей в нее множество. Кирьяк стражником у двери стоял, чтоб не вздумал кто отпереть, и кто близко был – отгонял, чтоб в середке все табунились. Софонтий на самого старого инока понадеялся, чтобы тот икону поднял да первый соломенный пук от свечи запалил, а инок от перепугу затрусился весь, ровно падучая его одолела, и ничего сотворить не мог. Тогда сам Софонтий солому зажег. Сильно огнем осветилось все, испуг, страх людей охватил, от середки все к стенкам кинулись, крик страшенный поднялся, и я в нем Дашку свою услыхал: «Братец! – кличет. – Попрощаться-то…» И тут же крик ее визгом стал. Он меня и опамятовал. Сам я изо всей мочи надрывно закричал, кинулся Дашку найти, да увидел, что в углу на полу Софонтий уже со всей головой в ямный лаз уходил. Ноги мои сами рванулись да в ту ямину я и пал, а оттоль ползком не знамо куда, от огня только б дальше, и тут же из-под стенки моленной наружный свет развиднелся. Через Софонтия я сиганул да, не помня себя, в лес ударился…
Устал Силантий, задохнулся, словно бег продолжал, испариной лоб обметало.
– Будя… – громко выдохнул он. – Про все рассказал… И не блазни ты, Ермил, меня, ни за что не польщусь огонь принимать.
Когда Флегонт жил в своем Серпухове и священствовал в монастыре, слышал, что в отдаленном прошлом, лет двадцать и много больше тому назад, на поморском севере раскольники сжигали себя. Но было это уже давно, и в памяти у него такие рассказы держались подобно сказкам.
А тут живого свидетеля и соучастника самосожженцев увидел. В этих самых выгорецких местах людские костры полыхали.
Было так, Флегонт, было! Едва успеет старообрядческий скит обосноваться на облюбованном месте, как кто-нибудь из доносчиков сообщит архиерею и воеводе, где поселились тайные люди, раскольщики. За царя они богу не молятся, податей платить не хотят, церковь и мирское начальство не признают, именуя всех прислужниками антихриста. Воевода, посоветовавшись с архиереем, посылал солдат на поимку раскольщиков, а те, прослышав, что антихристово воинство приближается, плотно затворялись в часовне или в моленной и сжигались на глазах подошедших солдат. В озлоблении солдаты по бревнам раскатывали скитские постройки, скит исчезал, но уцелевшие его обитатели, не решившиеся гореть, укрывались в других местах и начинали строиться там.
С 1675 года по год 1691 было более двадцати тысяч самосожженцев. Обнародовали правительственный указ, и в нем говорилось: «Которые прелестию своею простолюдинов, их жен и детей приводили к тому, что они себя сжигали, таких воров по розыску жечь самих». Но в том же году тридцать раскольщиков сожглись в овине деревни Озерной, принадлежащей Хутынскому монастырю, а другие заперлись в Палеостровском монастыре и, прослышав о приближении воинского отряда, сожглись в самой монастырской церкви. Главным зачинщиком этого был повенецкий мужик Ефрем. Уговорив людей к самосожжению, он сам гореть не стал, а, пограбив монастырскую казну, убежал и стал подговаривать еще и других раскольщиков, чтобы они тоже сожгли себя.
Частые страшные костры распространившейся огненной смерти испугали самих старообрядцев, и среди их учителей послышались голоса, резко осуждавшие изуверский обычай. Наиболее уважаемые в старообрядчестве иноки, «собравшись числом до 200, осудили ревность проповедников красной огненной смерти, считая ее за бесовское наваждение».
Поздно спохватился старец Ермил из Выговской пустыни. Должно быть, в последние дни все же наскучила и утомила его затяжная жизнь, а избавиться от нее он иного средства не знал, как спалить себя огнем очистительным, да товарищей себе найти не сумел. Не явился к нему и никонианский дьячок, успокоившись на том, что неделю у великого поста убавлять не станут.
VII
– Стало быть, ты свое отслужил, что к нам прибежал?
– Считай так. Или мне в попрек это ставишь?
– За что попрекать, – хорошо, что убег. Пускай у царя одним ружьем меньше станет. Беглые богу угодны.
– Я не сразу убег, сперва думал… Думал, думал, а потом и надумал. Чего я стану служить? Богатые да знатные от службы линяют, а нам таким лямку тянуть? Выходит, энти хоша и сытые, гладкие, а считают себя вроде как к солдатчине слабосильными. В полки записаны, а в муштре не больно охочи быть, больше отпущения к своим делам норовят получить. А мне, думаю, чего для служить? На войну погонят, а там дожидаться, когда пуля настигнет? На что мне она?.. Вот и убег потому, – откровенно признавался бывший каптенармус Филимон Бабкин.
– Ну что ж. Ничего, что так, – благосклонно относился к нему собеседник, еще не принявший иночества, но слывший не простым послушником, а старшим над ними, и потому в знак почтительности послушники называли его отцом Демидом. Так он и Филимону велел себя называть. – А дом твой где? – продолжал он выспрашивать новоприбывшего.
– Тут вот, – кивнул Филимон на избу, у которой они сидели.
– А допрежь, до солдатчины?
– Дом где? – переспросил Филимон и ухмыльнулся. – В чистом поле под кустом дом.
– Значится, гол как сокол? – уточнял отец Демид.
– Хоть шаром по мне покати, – голым-голо. Да я на то безунывный. Когда нет ничего, тогда много легче. Никакой, значит, тягости на тебе. Голый что святой, ни разбоя, ни грабежа не боится.
– То воистину так, – согласился отец Демид. – А вино любишь пить?
– Трезвенник, – опечаленно вздохнул Филимон. – Не пью оттого, что пить не на что. А ежели бы кто поднес… Вот хоть ты, отец… Я б всю прыть свою показал. Вот те крест!..
– Попомню это, может, и поднесу, – посмеялся отец Демид.
– Вот бы ладно было! – воскликнул Филимон.
– А что ж, я ребят-ухарей почитаю.
– Я бы с тобой, когда б выпили, побойчее поговорил, уважил бы тебя в чем-нито, – обещал Филимон.
– Хоша ты, малый, и продумной, а пропащим тебе в жизни быть, попомни слово мое, – предрекал ему отец Демид. – Потому – бесхозяйный ты.
– Навряд так. Я каким хошь могу стать, – заверял его Филимон. – Захочу – и хозяйством обзаведусь. Сразу будет все. Скотины – таракан да жужелица, посуды – крест да пуговица, одёжи – мешок да рядно, у ворот – ни забора ни подворотни, а у дома – ни кола ни двора. Худо, что ль?
Посмеялись оба, и отец Демид благодушно потрепал веселого собеседника за плечо.
– Разбитной ты, видать.
А Филимон, стараясь угодить ему, продолжал балагурить:
– И тебе, отец, давай бог и царица небесная на мое пожелание: прожить сто годов, нажить сто коров, табун меренков да подмостье хряков, овец полон хлев да не в переводе чтоб хлеб, кошек шесток, кобелей пяток и в квашне б тебе постоянный всход.
– Придется, парень, приветить тебя, угостить. По ндраву ты мне.
– Это вот хорошо! Люблю так, когда не светило, не грело, да вдруг припекло! – восторгался Филимон в предвкушении угощения.
Отец Демид повел его в стаю и там, в полутемном закутке достал из тайника склянку и кружку.
– Самое то, что надобно, – потирал Филимон руки. – Скляницу вина, полтора блина, да и будет с меня.
Ради закрепления знакомства и приятной встречи заздравно выпили.
– Такого я роду, отец Демид, что на вино глядеть не могу, зараз его выпиваю, – продолжал Филимон балагурить и, допив, крякнул от удовольствия, а на закуску провел рукавом по губам. – Хошь как хошь, а я с тобой в дружбу войду, ты только, сделай милость, пособи в одном дельце, – подмигнул Филимон нежданно обретенному дружку.
– Сказывай, что надумал.
– Надумал, отец… Вчерашним днем, когда пришли мы от старца отца Андрея, я с устатка после дороги лег спать и проспал допоздна. А там и ночь подошла – опять спать. А в завтрашний день не миновать нам на завод уходить, только нынешний остается… Подскажи, отец, куда б нам пойти? Втроем мы: я, Трофим да Прошка. Нибудь какую черничку альбо послушницу… Тебе повиднее тут. Как бы такое дело, отец, добыть? Удружи помочь нам.
– Да это просто у нас, – не задумываясь, сказал отец Демид, – в беспоповщинский толк подаваться надо, на том конце ихний скит. А там в любую сехту входи. Акулиновщина – одна называется, филатовщина – другая, а то можно и к хлыстам еще. Все там блудно живут, и матери, и послушницы. И у них без разбора в стыду. Христовой любовью это считается. Приманчиво там.
– Грешат, сталоть, по малости, да?
– Черничкам либо беличкам блудный грех замолить – дело легкое: положи сто поклонов, а не то отпой молебен мученице Фомаиде, какая помогает от блудные страсти, и все с девки аль с бабы как с утки вода. И на том свете никогда не вспомянется, потому как тайно содеянное не судится. Это простым падением называется, а нисколь не грехом. И святые падали да угождали богу. А без того никакому человеку прожить нельзя. Мы тоже – когда к беспоповным пойдем, а в ину пору – к хлыстам. Тоже и у них завлекательно. Сперва песни поют, потом пляшут, а потом какую хошь, ту себе и бери. Они тому добре рады. А в беспоповщине, ежели какие были женатыми, то им разжениться велели, друг от дружки отстать, а в Христову любовь вступать с кем захочешь.
– Хорошо у вас с этим, – одобрял Филимон.
– Вольготно, об чем говорить! – подтверждал отец Демид. – А иначе-то как бы и жить? Там согрешишь, а тут спасешься, а без греха спасения быть не может.
– Сталоть, на тот конец нам идти?
– На тот. Погоди, малость повечереет – и я туда схожу.
– Это, отец Демид, вовсе здорово, ежель вместе-то!.. Остатки давай сюда, наливай, – подставил Филимон кружку.
Допили скляницу за общее их здоровье.
– Ты, отец, здоров будь!
– И ты тоже.
И озорно повеселевший Филимон пошел сообщить Трофиму и Прошке о предстоящем увеселительном походе на тот конец Выговской пустыни.
– Как же мне туда пойти, когда у меня жена есть? – смутился Трофим.
– Ну так что?
– Дак ведь сказано, какую бог послал, той и держись, а на чужую не зарься, грешных дел не умножай.
– Где она у тебя, жена-то?
– Известно где. В Петербурге теперь, у государыни Прасковьи Федоровны.
– Сталоть, ты кликнешь ей, чтоб она к тебе шла? – насмешливо спрашивал Филимон.
– Так-то так, а ведь все-таки… – колебался Трофим. – А то, может, и вправде пойти…
– А то понарошке, что ль?!
У Прошки живо загорелись огоньки в синих его глазах, а щеки стыдливым румянцем покрыло.
– Не боязно будет, а?.. Ну, как ежели драка какая?
– С кем драться-то? С девками? Или ты не осилишь?
– Сладит небось, – ответил за Прошку Трофим.
На том конце Выговской пустыни были раскинуты стаи разных раскольничьих сект и толков. В одной беспоповщине были иконоборщина, волосатовщина, морельщики, субботники, рубишники и другие. В выговских сектах насчитывалось двадцать толков, названных по именам их основателей: онуфриевщина, илларионовщина, акулиновщина, емельяновщина, куприяновщина, и по некоторым другим именам. Различие между этими толками было невелико, например – по числу поклонов за один и тот же грех, или, вернее, падение; разнились приемы каждения кадилом; какие лестовки держать, кожаные или холщовые. Одни секты и толки были дружны между собой, а другие издавна враждовали и к примирению прийти не могли. Велись затяжные споры и пререкания. Морельщики ругали поморцев за прием к себе беглых попов; федосеевцы – поморцев за браки; филипповцы – федосеевцев за то, что не по уставу, а как кому вздумается клали земные поклоны, а сапелковские бегуны проклинали всех, кто жил в своих избах. Одни других называли еретиками, нечестивцами; предвещали божеское наказание даже за малые отклонения в соблюдении устава и правила. Кричали:
– Знаем мы, всяк крестится, да не всяк молится истинным моленьем, запомни, еретица, не избежать тебе муки вечные, тьмы кромешные, скрежета зубовного, огня негасимого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Зачем?.. Почему гореть?.. Разве для этого он пришел сюда?.. Какой страшный сговор ведут эти старцы… И у Флегонта по спине мураши пробежали.
– Не пужайся, – посмотрев на него, ободряюще сказал Ермил. – Пошто бояться огня краткого? Помышляй о том, как вечного избежати. Недолго страдать придется – аки оком мигнуть, так душа из тела вон вылетит. А только вступишь во пламень – самого Христа узришь. Нисколь не боись огня. Гряди с мучениками во блаженный чин, со святителями да угодниками.
– Сам не горел, а говоришь, словно огонь испытал, – заметил Силантий.
– Сонное видение тому было.
– Сонное… – покривил губы Силантий. – Тебе – сонное, а я в огне въяви был.
– Не в огне, Силантьюшка, а у огня, – поправил его Ермил.
– Ну, пусть так. Все едино евонный жар на меня дыхнул. И чего ты, Ермил, какой день пристаешь ко мне? Иных товарищев себе подбирай. Пускай дьячок да еще кто. Его вот возьми, – указал старик на Флегонта.
– Духом, Силантьюшка, ты ослаб. Знаю ведь я, как ты из купели огненной вышел, сам же сколь раз рассказывал, но я слабости твоей хвалу не воздам.
Флегонт переводил глаза с одного старца на другого, дивясь тому, о чем слышит. А Ермид все так же, не повышая и не понижая голоса, продолжал:
– Погорел бы в тот раз, Силантьюшка, и давно бы в лоно праведных был введен.
– А как не сподобился бы того, тогда что?
– Самый огнь возвысил бы и возвеличил тебя. Ты мне верь.
– Нет, Ермил, устрашусь опять. В энтот раз сподобилось вырваться и стал памятлив. Не осилю, нет.
– А мы с тобой, Силантьюшка, вместе. Я твой дух крепить стану, чтобы в силе он пребывал. Знаешь, сказано: «Изведи из темницы душу мою, меня праведные ожидаю!». Вот что петь надо было при пламени.
– А я кричал не своим голосом, громкий крик подымал, пока прочь не вырвался. Помню все, будто вчерашним днем было. Хоть и тогда сильно старым был, а жизню не хотел покидать. Взаправду тебе говорю. Слаб, понятно, слаб духом, признаюсь в том, на мне сей грех.
– А ведь по самому началу говорил, что самовольно хотел гореть.
– Поначалу хотел, а как Дашка в визг закричала, все во мне вспять пошло. Не стерпел того визгу.
– Какая Дашка? – с трудом сдерживая дыхание, распиравшее грудь, спросил Флегонт.
– Дашка – сестра была, тогда еще хворая… Растревожил, Ермил, ты меня…
– И она – что? Сгорела? – изумленно глядел на старца Флегонт, не веря своим глазам, что перед ним каким-то чудом или какой-то случайностью уцелевший самосожженец.
– Дашка-то?.. – переспросил Силантий. – Дашка сожглась. Доскажу, обо всем тебе доскажу… Отец Софонтий благословил нас гореть. Как вот и Ермил, упрашивал всех. Вельми похвалял самовольное горение за Христа и за древлее благочестие. Благословлял великим благословением: блажен-де изволил сей о господе, а людие, огню предаши себя, из пламени в небесе ко Христу выходили. Огня ли живого страшитесь? Обуяли вас прелести греховного, многомятежного мира. Когда решитесь купели огненной благо принята, то световидных венцов удостоитесь. Огонь токмо постыдно-греховное тело разрушит, а душу высвободит из риз кожаных.
– Сладкоречиво Софонтий тот говорил! – восторгался Ермил.
– Говорил, да… А инок Кирьяк еще был, торопил Софонтия: чего, мол, увещеваешь долго? Гореть скорей надо, в огне только узнать можно истину. Через огненную купель все откроется… Куда ж было деваться? И Софонтий и Кирьяк говорят, чтоб гореть. И Дашка мне говорит – пойдем, дескать, примем, братец, купель. Не помрем ведь, а вечно жить после станем… И свершилось в тот час безумное окаянство.
– Ой, Силантий, не гневи бога, не те слова говоришь, – прервал его Ермил. – Это теперешние маловеры хулят самовольное жжение грешной плоти. По бозе ревности в них мало есть, как слепцы они. А огненное страдание на земле угашает силу адской гиены огненной.
– Как же, как случилось?.. – нетерпеливо спрашивал Флегонт и теребил Силантия за рукав подрясника. – Когда это? Где?..
– Там, – указал старец неведомо в какую сторону. – Кричали все, торопили. Царские воинские люди идут, сжигаться надо… Это еще до нынешнего антихриста, при сатанинской сестре его было, коея всей Русью правила. Походило как на давнюю давность, когда грехов людских ради, при божеском попущении приде нечестивый и безбожный, поганый царь Батый, чтоб Русь себе воевать, грады и веси разорите, огнем их пожигаше, людие мечу предаваше, младенцев ножом заколаше, и бысть о ту пору по Руси плач великий… А тропа та, Батыева, сказывают, и по сей день в лесах приметна. И Софонтий тот, что Батый, в скит пришел на сожжение звать и помутил души всех. В скитской моленной солому припасли да смолу, чтоб намазаться ею и шибче гореть. У каких матерей малые ребятишки были, игрались они чем попадя, веселились по своей беззаботности, и Софонтий на них указывал, нас вразумляя: «Гляньте, дети малые радуются принять купель очистительную, по ним и вы держите себя…» А матери голубили детей, миловали их, ожидая огненных тех минут. Кирьяк с Софонтием загнали в моленную нас, изнутри на тугой засов дверь закрыли. А в моленной у икон лампадки и свечи горят, боголепно так, и инокини с послушницами псальму запевают про красную смерть. Моленна не так была велика, а набилось людей в нее множество. Кирьяк стражником у двери стоял, чтоб не вздумал кто отпереть, и кто близко был – отгонял, чтоб в середке все табунились. Софонтий на самого старого инока понадеялся, чтобы тот икону поднял да первый соломенный пук от свечи запалил, а инок от перепугу затрусился весь, ровно падучая его одолела, и ничего сотворить не мог. Тогда сам Софонтий солому зажег. Сильно огнем осветилось все, испуг, страх людей охватил, от середки все к стенкам кинулись, крик страшенный поднялся, и я в нем Дашку свою услыхал: «Братец! – кличет. – Попрощаться-то…» И тут же крик ее визгом стал. Он меня и опамятовал. Сам я изо всей мочи надрывно закричал, кинулся Дашку найти, да увидел, что в углу на полу Софонтий уже со всей головой в ямный лаз уходил. Ноги мои сами рванулись да в ту ямину я и пал, а оттоль ползком не знамо куда, от огня только б дальше, и тут же из-под стенки моленной наружный свет развиднелся. Через Софонтия я сиганул да, не помня себя, в лес ударился…
Устал Силантий, задохнулся, словно бег продолжал, испариной лоб обметало.
– Будя… – громко выдохнул он. – Про все рассказал… И не блазни ты, Ермил, меня, ни за что не польщусь огонь принимать.
Когда Флегонт жил в своем Серпухове и священствовал в монастыре, слышал, что в отдаленном прошлом, лет двадцать и много больше тому назад, на поморском севере раскольники сжигали себя. Но было это уже давно, и в памяти у него такие рассказы держались подобно сказкам.
А тут живого свидетеля и соучастника самосожженцев увидел. В этих самых выгорецких местах людские костры полыхали.
Было так, Флегонт, было! Едва успеет старообрядческий скит обосноваться на облюбованном месте, как кто-нибудь из доносчиков сообщит архиерею и воеводе, где поселились тайные люди, раскольщики. За царя они богу не молятся, податей платить не хотят, церковь и мирское начальство не признают, именуя всех прислужниками антихриста. Воевода, посоветовавшись с архиереем, посылал солдат на поимку раскольщиков, а те, прослышав, что антихристово воинство приближается, плотно затворялись в часовне или в моленной и сжигались на глазах подошедших солдат. В озлоблении солдаты по бревнам раскатывали скитские постройки, скит исчезал, но уцелевшие его обитатели, не решившиеся гореть, укрывались в других местах и начинали строиться там.
С 1675 года по год 1691 было более двадцати тысяч самосожженцев. Обнародовали правительственный указ, и в нем говорилось: «Которые прелестию своею простолюдинов, их жен и детей приводили к тому, что они себя сжигали, таких воров по розыску жечь самих». Но в том же году тридцать раскольщиков сожглись в овине деревни Озерной, принадлежащей Хутынскому монастырю, а другие заперлись в Палеостровском монастыре и, прослышав о приближении воинского отряда, сожглись в самой монастырской церкви. Главным зачинщиком этого был повенецкий мужик Ефрем. Уговорив людей к самосожжению, он сам гореть не стал, а, пограбив монастырскую казну, убежал и стал подговаривать еще и других раскольщиков, чтобы они тоже сожгли себя.
Частые страшные костры распространившейся огненной смерти испугали самих старообрядцев, и среди их учителей послышались голоса, резко осуждавшие изуверский обычай. Наиболее уважаемые в старообрядчестве иноки, «собравшись числом до 200, осудили ревность проповедников красной огненной смерти, считая ее за бесовское наваждение».
Поздно спохватился старец Ермил из Выговской пустыни. Должно быть, в последние дни все же наскучила и утомила его затяжная жизнь, а избавиться от нее он иного средства не знал, как спалить себя огнем очистительным, да товарищей себе найти не сумел. Не явился к нему и никонианский дьячок, успокоившись на том, что неделю у великого поста убавлять не станут.
VII
– Стало быть, ты свое отслужил, что к нам прибежал?
– Считай так. Или мне в попрек это ставишь?
– За что попрекать, – хорошо, что убег. Пускай у царя одним ружьем меньше станет. Беглые богу угодны.
– Я не сразу убег, сперва думал… Думал, думал, а потом и надумал. Чего я стану служить? Богатые да знатные от службы линяют, а нам таким лямку тянуть? Выходит, энти хоша и сытые, гладкие, а считают себя вроде как к солдатчине слабосильными. В полки записаны, а в муштре не больно охочи быть, больше отпущения к своим делам норовят получить. А мне, думаю, чего для служить? На войну погонят, а там дожидаться, когда пуля настигнет? На что мне она?.. Вот и убег потому, – откровенно признавался бывший каптенармус Филимон Бабкин.
– Ну что ж. Ничего, что так, – благосклонно относился к нему собеседник, еще не принявший иночества, но слывший не простым послушником, а старшим над ними, и потому в знак почтительности послушники называли его отцом Демидом. Так он и Филимону велел себя называть. – А дом твой где? – продолжал он выспрашивать новоприбывшего.
– Тут вот, – кивнул Филимон на избу, у которой они сидели.
– А допрежь, до солдатчины?
– Дом где? – переспросил Филимон и ухмыльнулся. – В чистом поле под кустом дом.
– Значится, гол как сокол? – уточнял отец Демид.
– Хоть шаром по мне покати, – голым-голо. Да я на то безунывный. Когда нет ничего, тогда много легче. Никакой, значит, тягости на тебе. Голый что святой, ни разбоя, ни грабежа не боится.
– То воистину так, – согласился отец Демид. – А вино любишь пить?
– Трезвенник, – опечаленно вздохнул Филимон. – Не пью оттого, что пить не на что. А ежели бы кто поднес… Вот хоть ты, отец… Я б всю прыть свою показал. Вот те крест!..
– Попомню это, может, и поднесу, – посмеялся отец Демид.
– Вот бы ладно было! – воскликнул Филимон.
– А что ж, я ребят-ухарей почитаю.
– Я бы с тобой, когда б выпили, побойчее поговорил, уважил бы тебя в чем-нито, – обещал Филимон.
– Хоша ты, малый, и продумной, а пропащим тебе в жизни быть, попомни слово мое, – предрекал ему отец Демид. – Потому – бесхозяйный ты.
– Навряд так. Я каким хошь могу стать, – заверял его Филимон. – Захочу – и хозяйством обзаведусь. Сразу будет все. Скотины – таракан да жужелица, посуды – крест да пуговица, одёжи – мешок да рядно, у ворот – ни забора ни подворотни, а у дома – ни кола ни двора. Худо, что ль?
Посмеялись оба, и отец Демид благодушно потрепал веселого собеседника за плечо.
– Разбитной ты, видать.
А Филимон, стараясь угодить ему, продолжал балагурить:
– И тебе, отец, давай бог и царица небесная на мое пожелание: прожить сто годов, нажить сто коров, табун меренков да подмостье хряков, овец полон хлев да не в переводе чтоб хлеб, кошек шесток, кобелей пяток и в квашне б тебе постоянный всход.
– Придется, парень, приветить тебя, угостить. По ндраву ты мне.
– Это вот хорошо! Люблю так, когда не светило, не грело, да вдруг припекло! – восторгался Филимон в предвкушении угощения.
Отец Демид повел его в стаю и там, в полутемном закутке достал из тайника склянку и кружку.
– Самое то, что надобно, – потирал Филимон руки. – Скляницу вина, полтора блина, да и будет с меня.
Ради закрепления знакомства и приятной встречи заздравно выпили.
– Такого я роду, отец Демид, что на вино глядеть не могу, зараз его выпиваю, – продолжал Филимон балагурить и, допив, крякнул от удовольствия, а на закуску провел рукавом по губам. – Хошь как хошь, а я с тобой в дружбу войду, ты только, сделай милость, пособи в одном дельце, – подмигнул Филимон нежданно обретенному дружку.
– Сказывай, что надумал.
– Надумал, отец… Вчерашним днем, когда пришли мы от старца отца Андрея, я с устатка после дороги лег спать и проспал допоздна. А там и ночь подошла – опять спать. А в завтрашний день не миновать нам на завод уходить, только нынешний остается… Подскажи, отец, куда б нам пойти? Втроем мы: я, Трофим да Прошка. Нибудь какую черничку альбо послушницу… Тебе повиднее тут. Как бы такое дело, отец, добыть? Удружи помочь нам.
– Да это просто у нас, – не задумываясь, сказал отец Демид, – в беспоповщинский толк подаваться надо, на том конце ихний скит. А там в любую сехту входи. Акулиновщина – одна называется, филатовщина – другая, а то можно и к хлыстам еще. Все там блудно живут, и матери, и послушницы. И у них без разбора в стыду. Христовой любовью это считается. Приманчиво там.
– Грешат, сталоть, по малости, да?
– Черничкам либо беличкам блудный грех замолить – дело легкое: положи сто поклонов, а не то отпой молебен мученице Фомаиде, какая помогает от блудные страсти, и все с девки аль с бабы как с утки вода. И на том свете никогда не вспомянется, потому как тайно содеянное не судится. Это простым падением называется, а нисколь не грехом. И святые падали да угождали богу. А без того никакому человеку прожить нельзя. Мы тоже – когда к беспоповным пойдем, а в ину пору – к хлыстам. Тоже и у них завлекательно. Сперва песни поют, потом пляшут, а потом какую хошь, ту себе и бери. Они тому добре рады. А в беспоповщине, ежели какие были женатыми, то им разжениться велели, друг от дружки отстать, а в Христову любовь вступать с кем захочешь.
– Хорошо у вас с этим, – одобрял Филимон.
– Вольготно, об чем говорить! – подтверждал отец Демид. – А иначе-то как бы и жить? Там согрешишь, а тут спасешься, а без греха спасения быть не может.
– Сталоть, на тот конец нам идти?
– На тот. Погоди, малость повечереет – и я туда схожу.
– Это, отец Демид, вовсе здорово, ежель вместе-то!.. Остатки давай сюда, наливай, – подставил Филимон кружку.
Допили скляницу за общее их здоровье.
– Ты, отец, здоров будь!
– И ты тоже.
И озорно повеселевший Филимон пошел сообщить Трофиму и Прошке о предстоящем увеселительном походе на тот конец Выговской пустыни.
– Как же мне туда пойти, когда у меня жена есть? – смутился Трофим.
– Ну так что?
– Дак ведь сказано, какую бог послал, той и держись, а на чужую не зарься, грешных дел не умножай.
– Где она у тебя, жена-то?
– Известно где. В Петербурге теперь, у государыни Прасковьи Федоровны.
– Сталоть, ты кликнешь ей, чтоб она к тебе шла? – насмешливо спрашивал Филимон.
– Так-то так, а ведь все-таки… – колебался Трофим. – А то, может, и вправде пойти…
– А то понарошке, что ль?!
У Прошки живо загорелись огоньки в синих его глазах, а щеки стыдливым румянцем покрыло.
– Не боязно будет, а?.. Ну, как ежели драка какая?
– С кем драться-то? С девками? Или ты не осилишь?
– Сладит небось, – ответил за Прошку Трофим.
На том конце Выговской пустыни были раскинуты стаи разных раскольничьих сект и толков. В одной беспоповщине были иконоборщина, волосатовщина, морельщики, субботники, рубишники и другие. В выговских сектах насчитывалось двадцать толков, названных по именам их основателей: онуфриевщина, илларионовщина, акулиновщина, емельяновщина, куприяновщина, и по некоторым другим именам. Различие между этими толками было невелико, например – по числу поклонов за один и тот же грех, или, вернее, падение; разнились приемы каждения кадилом; какие лестовки держать, кожаные или холщовые. Одни секты и толки были дружны между собой, а другие издавна враждовали и к примирению прийти не могли. Велись затяжные споры и пререкания. Морельщики ругали поморцев за прием к себе беглых попов; федосеевцы – поморцев за браки; филипповцы – федосеевцев за то, что не по уставу, а как кому вздумается клали земные поклоны, а сапелковские бегуны проклинали всех, кто жил в своих избах. Одни других называли еретиками, нечестивцами; предвещали божеское наказание даже за малые отклонения в соблюдении устава и правила. Кричали:
– Знаем мы, всяк крестится, да не всяк молится истинным моленьем, запомни, еретица, не избежать тебе муки вечные, тьмы кромешные, скрежета зубовного, огня негасимого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97