Сам светлейший в ту пору в отлучке находился, так царь в письме ему сообщал о напасти, продолжавшейся три часа.
Наводнения здесь случались и раньше, но жители местных мыз и деревень не строили себе больших жилищ, а довольствовались малыми хибарами, и когда, по приметам, ожидался сильный ветер с моря и не миновать было подъему воды в Неве, крестьяне поспешно разбирали свое жилье, связывали бревна и доски в плоты и приматывали их к деревьям, а сами уходили и уводили скот на Дудорову, на Поклонную гору или на другое возвышенное место. Да шли торопливо, чтобы вода не нагнала.
IV
Минуло пять лет со дня торжественной закладки города Петербурга. Тысячи крестьян под солдатским конвоем пригонялись сюда с разных концов Российского государства на строительные и другие работы. На расставании бабы выли по своим мужикам, как по покойникам, провожая их подлинно что на тот свет. Да так оно и случалось: многие мужики в первый же год уходили в сырую петербургскую землю, уплотняя ее своими костями. А на смену им шли новые и новые тысячи людей созидать силу и славу нового города и погибать в его честь.
А что было делать? Где-нито – погибать. Под домашней поветью уберечься нельзя – сыщут тебя, заберут: на войну, на работы, на бесчисленные поборы нужен ты, русский мужик. И казна, и бары требуют, чтобы ты им свою силу отдал, в холоде и в голоде скончав остатние свои дни.
А может, в том, дальнем, новостроящемся городе – близ самого царя, как близ правды, – лучшую долю свою обретешь?.. И под эти думки да под окрики конвоиров мужики будто ходчее шли.
Отправлявшиеся на работу из деревень должны были захватить свои инструменты, иметь хлеб на дорогу, а десятая часть этих людей вести и своих лошадей. Крестьянский двор считался вполне зажиточным, если имелись лошадь, корова, овца да три, а то и четыре курицы бегали. Ну, а денежное довольствие работному человеку будет определено в Петербурге по рублю в месяц на каждого. Люди должны были ручаться круговой порукой, что никто из них не сбежит, но сманивали к себе непокорных темная ночь да лесная чащоба: лучше погибать на свободе, чем под каторжным непосильным ярмом.
За беглецов взыскивали с поручателей, и на первом же привале оглаживали их спины заготовленные стражниками батоги. Из опасения, что до Петербурга дойдет лишь малая часть подневольных работных людей, их, как преступников, вели дальше в цепях. Ловили стражники беглых, гулящих людей, нищебродов, тоже сковывали их цепями и гнали для многих работ в Петербург, – там было где каторгу им отбывать.
Воеводы ближних и отдаленных городов находили удобный для себя способ освобождаться от казенных должников. Ни правежем, ни тюрьмой долгов с них не сыскать, так чтобы они не портили начальным людям глаза своим неприглядным видом, отправлять таких с женами и детьми на петербургские работы. Там отбирали: годных мужчин в Адмиралтейство – гребцами на галеры, женщин – в прядильные дома, а детей и стариков – сообразно с их силами – куда-либо еще. Умели задолжать казне, умейте и расплачиваться. Казна будет скашивать ваши долги по рублю в месяц работы, а кормиться и жить станете вместе с каторжными.
Приставленные к вольнонаемным работным людям надсмотрщики не упускали возможности сыскать за ними хоть малую вину, чтобы их тоже приобщить к каторжанам.
Потребовались в прядильный дом опытные прядильщики, и царю Петру вспомнилось, что приметил он таких, когда приезжал в Вологду, – послать указ тамошнему воеводе: «Сыскать незамедлительно двести прядильщиков и оных выслать в Петербург на два года, дав им на проход подможные деньги». И на проход – близко к тысяче верст – шли своим ходом в погоду и в непогоду вологодские прядильщики, чтобы прясть да сплетать корабельные канаты для петербургского Адмиралтейства.
Землекопы, плотники, пильщики, каменщики и другого рукомесла люди толпами останавливались у петербургских застав на досмотр: много ли пришло бородатых, – с них надо по копейке за бороду пошлину брать, а нет денег или жалеешь их – подходи к солдату-цирульнику, он живо тебя онемечит, омолодит. Но что тут особо досматривать, – за долгий путь и безбородые успели обородатеть. И, словно очесьями пеньки, готовой на конопатку стен, накиданы у ног цирульника разномастные мужичьи бороды. А вот этот – не пожалел копейку, пожалел бороду, и ее, сохранную, упрятал за ворот сермяги и прикрыл рукой.
– Думаешь, уберег? – посмеивался рогаточный караульщик. – Нынче спас ты ее, а назавтра снова – либо пошлину плати, либо навсегда расставайся с ей. Или много копеек имеешь?
– Нет. Истинный господь, нисколь больше нет, – в подтверждение своих слов крестился мужик. – Но только и ее отдавать нельзя, – крепче схватился он рукой за припрятанную бороду.
А чего ему было так уж держаться за нее? Ну, была бы пышная, будто взбитая, длинная да густоволосая и по цвету отменная, а то – ледащая, свалявшаяся, какая-то бесцветная бороденка.
Бывало и так, что наряду с подневольными тянулись в Петербург и непоседливые вольные люди – купцы, мастеровые из посадских, которых привлекала возможность нажить деньгу, устроиться на подходящую работу с хорошим заработком. Ведь каждому состоятельному петербургскому новоселу для возведения своего подворья рабочие руки нужны, а помимо того – подойди к любой кузнице – умельца сразу возьмут. Много поковки требуется для домовых и для корабельных строений, начиная с простых гвоздей и скоб до цепей с якорями. В самом городе и в ближних окрестных местах на водяных лесопильнях режут брусья и доски; на кирпичных заводах делают кровельную черепицу и обожженный кирпич; открылась и стала бойко работать льнопрядильная и льноткацкая фабрика. Все бы хорошо, но вот с житьем-бытьем в Петербурге никакого благополучия нет.
Окрестные деревни и мызы опустошены войной, недородами, моровой язвой. Если где и осталось несколько дворов, то в них обитатели сами без хлеба сидят. В кладовых давно мышей нет, все с голодухи перевелись, и хозяева таких селений никак не могли продовольствовать скопившихся в Петербурге людей. Да зачастую и не добраться было туда по убойным весенним и осенним распутным дорогам. Продовольствие в Петербург шло из Новгорода, из главного провиантского приказа. Летом – на стругах по Волхову и по Ладожскому озеру, а зимой – по проселочной лесной дороге. Но случалось, что струг захлестывало ладожской неспокойной волной и затапливало его, а на лесных дорогах обоз поджидали воровские шайки и, что им нужно было, то грабили. Возчиков не калечили и не убивали, – если они не препятствовали грабежу, сманивали их к себе, а когда те не соглашались, то по-доброму отпускали продолжать путь. С особым усердием воры набрасывались на обозы, шедшие из дворцовых и помещичьих усадеб, зная, что можно будет разными сытостями поживиться. В любой будний день тогда праздник у них.
В Петербурге ждут-дожидаются хлебного и крупяного привоза, а его нет и нет. Как хочешь и чем хочешь кормись, и тяжелой, преисполненной многими людскими бедами была страда петербургского первоначального становления.
Деньги за работу платили с большими задержками, а цены на все стояли непомерные. Малейшее выражение недовольства приравнивалось к бунтовству с неминуемой за это расправой. Жизнь впроголодь, у болот, в ненастное и холодное время не давала возможности навсегда озябшим людям согреться и в дни нестойкого, словно тоже заморенно чахлого лета. Смертным холодным дыханием леденило людей.
Умершего простолюдина завертывали в рогожу – хорошо, если в новую, а то из-под угля, – завязывали над головой, как мешок, и на носилках относили на кладбище. У редкого покойника из работных людей, как бы на молчаливом отпеве, затепливалась на короткое время тоненькая восковая свеча, чтобы потом посветиться капельным огоньком еще над другим, а то и над третьим покойником. Складывали мертвяков в большую общую ямину и засыпали землей. Когда-нибудь на досуге, дождавшись ли прощеного дня или родительской субботы, поп гуртом, без упоминания имен, отпоет их.
И что это, каким умом думает царь-государь Петр Алексеевич? Неужто не видит, не знает, что народ едва-едва перебивается с оскудевшей едой; вопреки строжайшим указам, нищих полны города; лихие разбойнички – и те с голоду пухнут, а в иных обозах вместо провианта для людского кормления везут тюки парусного полотна, разные инструменты для поделок из дерева и железа, картузную бумагу под порох, куски самоцветного мрамора и – свят, свят, свят!.. – даже позабывший бога лихоимец от страха перекрестился: ящики, в коих банки с мертвыми младенцами и уродцами в спирту, каменные голые бабы, сушеные крокодилы, птичьи и звериные чучела. К чему же это такое? Да уж не зашел ли у царя ум за разум?..
Нет, не зашел. И ни о чем он так не заботится, как об украшении своего «парадиза». Все эти диковины еще во время заграничного путешествия были им накуплены и хранились в Москве. Ну, а теперь надлежало им на постоянное время в новом городе пребывать.
Ох, уж этот «парадиз»! Сколько народу погублено в войне за него и все еще продолжает гибнуть!.. Тишайший царь Алексей тоже вел долгую и трудную войну с неприятелем, но он стольный град Киев обратно своему народу добыл, а его буйственный сын только и знает, что об этом погибельном чухонском болоте страждет. И еще одно за ним примечено было: русский человек, выходит, как хочешь будь, своей смекалкой о себе хлопочи, а царь о болотных нехристях беспокоится, увидел на чухонцах худую обувь, приказал, чтобы из-под Нижнего города да из-под Пензы прислали лучших лапотников и велел платить им по рублю в месяц кормовых денег, чтобы они обучали чухонцев лапти плести.
Снимался царь с места легко, безо всяких сборов отправлялся в самые дальние поездки. В своем «парадизе» за день успевал побывать в разных концах, – к походам, к поездкам ему было не привыкать, и где только не побывал он за эти годы: от Архангельска до Азова, от Москвы до заморских стран. Езживал по дорогам самым худым и беспокойным, когда ни в санях, ни в коляске ни на единый час нельзя было прилечь, а ехал он сидючи, подпрыгивая с кочки на кочку.
И все-то неймется ему. Лонись, по осени, на Неве уже ледяное сало шло, а царь в море около Котлина-острова морскую глубину вымерял, – здесь, мол, будут укрепления стоять для сохранности Петербурга от морского вражеского нападения.
Снег густо землю укрыл, пурга пуржить начинает, скоро зги не увидишь, и какой это лешак мчит на санях, мечет на стороны ошметками снежные комья, летит по широкой петербургской улице, все еще похожей на лесную просеку, с едва приметными домами, наполовину занесенными сугробами? Кому же кроме быть, как не царю Петру? Для него всякая погода – вёдро.
V
Царице Прасковье с дочерьми отведен был просторный дом в полную ее собственность недалеко от крепости и от царского домика. Слава богу, разместиться есть где, а то совсем было оторопь брала: не нынче-завтра обоз со всей челядью придет, – куда людей девать, когда сама с дочками в тесноте у царя ютилась?
Конечно, новое это подворье не сравнить с подмосковным, и как вспомнит царица Прасковья свое Измайлово, так сразу же словно на отраву петербургская ее жизнь пойдет.
– О-охти-и…
Но ничего-то ничегошеньки не поделаешь, а должно было покоряться необходимости быть тут. Важна зависимость от царя, дорога его милость, и тем дороже она, что надобно будет вскоре пристраивать в знатные замужества дочерей, да и не только что в знатные, а как бы тоже в царственные, за принцев каких-нибудь, Петр Алексеевич так обещал, и, конечно, он, дядюшка, лучше самой матери судьбу царевен-племянниц определит.
Петр намечал распорядиться ими сообразно планам своей государственной политики. Считаться с желанием или нежеланием царевен никто не станет, – им самим не дано знать, что хорошо будет. Их маменька царица Прасковья на себе испытала и осознала необходимость подневольного брака и нисколько от того не прогадала, а он, царь Петр, хотя и вызволил племянниц из теремного заточения, но такой воли вовсе им не давал, чтобы они выходили из его подчинения. Они тоже его подданные.
В крепости звонарь каждый час ударял в колокол столько раз, сколько по времени следовало.
– Вот и ладно, что звон хорошо слышен тут, – перекрестилась царица Прасковья, не подумав о том, что звон-то был часовой, а не церковный.
Царевна Анна с приставленной к ней статс-дамой выбрали день и отправились в гостиный двор, что на Троицкой площади, – мазанковый, длинный, с черепичной кровлей и крытым ходом под арками.
– Сбитень!.. Сбитень!..
– Пампушки!..
– А ну, народ ходячий, кому блинов горячих?..
– Бублики-калачики, да сушки-баранки!.. Бублики-калачики да сушки-баранки!..
– Барыня-сударыня, пожалуйте сюда!..
– Господин честной, милости просим!..
– Сбитень, сбитень!..
– Эй, молодка, чего потребно?..
– Меха сибирские… Сафьян казанский… Башмачки козловые, распервейшие!..
– Образа владимирские!..
– Икра астраханская!..
В лавках еды много, но очень уж дорого все. Простому человеку не подступиться.
– Ей-богу, ни за что отдам, уступлю! Для почину, для ради вашей легкой руки… Себе в убыток не пожалею… Барынька-молодайка, у нас брали намедни…
– А вот товар – самолучший товар!..
– Не ходите к нему, господин хороший. У него все лежалое да подмоченное. Пожалте в наш раствор, ваша милость…
– Бублики-калачики…
– Держи, держи!.. Эй!..
Анну оглушило совсем. А тут еще железом гремели, сбрасывая его с подошедшей подводы. Какой-то курносый и конопатый малый дернул Анну за рукав, заманивая в раствор лавки: пожалуйте, мол.
– Смерд поганый! – отдернула она свою руку и так осердилась, что даже кончик носа у нее побелел.
Повязав платочком по-русски голову, коея причесана на заморский манер, взад и вперед сновали разодетые в бархаты и кружева петербургские барыни, отбиваясь руками и крутым словом от не в меру ретивых зазывал. А те загораживали собой дорогу им, наперебой вычитывали, выпевали, выкрикивали длинные перечни своих товаров, клянясь и божась, призывая в свидетели бога со всеми угодниками, что уйдет несговорчивая покупательница, так будет потом каяться день и ночь. Бойкие лавочные сидельцы, едва завидя у себя на пороге любого прохожего, чуть ли не всем телом перекидывались через прилавок в поспешном и подобострастном поклоне, встряхивая промасленными волосами, стриженными под кружок. Гомонят, зазывают, лают – ну как есть брехливые взбудораженные собаки. В одном месте что есть силы ударяют по рукам, в другом – от чего-то отплевываются, как от горечи, – ноги руки, меры, аршины, безмены, гири, весы – все в движении. И взлетают, перепархивают крылатые полотнища легкого шелка, черным ручьем стекает ловко раскинутая штука бархата, гремят сковороды, вьется в воздухе легкий перинный пух.
Оглянулась Анна туда-сюда, а сопровождавшая ее придворная статс-дама словно сквозь землю провалилась. Хотела Анна окликнуть ее, но в этом гаме, грохоте, голошении даже собственного голоса не услышишь. А народ снует взад-вперед непрерывным потоком, оттирает Анну к дверям какой-то лавки, а там благообразный купец с аккуратно подстриженной бородкой учтиво склонил голову и приглашает Анну войти.
Она и не заметила, как переступила порог его лавки. Сразу вывернулся откуда-то расторопный молодец и, скаля в приветливой улыбке кипенно белые зубы, лихо раскрыл перед Анной коробья, коробки, коробочки – и чего-чего только в них нет!..
– Индийский товар… Персидская бирюза… Веницейская работа…
У Анны глаза разбежались. А проворные руки молодца на миг приложат к самому ее уху тонких узоров подвески, жемчужные горошины поднизи коснутся ее разгоряченного лба, на покорных ее девичьих пальцах заиграют вдруг самоцветной искристой россыпью перстни. А тут еще узорчатая паутинка тончайших кружев готова опутать ее враз зашедшуюся стесненным дыханием грудь, в коей радостно замирает сердце. Всех земных и небесных цветов и оттенков развернуты перед Анной шелка, да муары, да бархаты, да парча; раскинуты пушистые меха дивных зверей, а в добавку ко всему этому купец подносит атласную коробочку с искусно вложенным в нее пузыречком, а от того пузыречка исходит неземной сладостный дух. И нюхает, нюхает Анна до того, что вдруг дыхание перехватит, и не может нанюхаться этих нежнейших «вздохов амура», как называет купец духи. На пузыречке и вправду нарисован короткокрылый, пузатенький, задравший вверх голую ножку амур.
Купец себя в грудь кулаком бьет, захлебывается в божбе, ни упокойников отца с матерью, ни живых детей своих, ни себя самого не щадит, клянясь, что нигде во всем Петербурге такого товара днем с огнем не сыскать, даже и у немчишек заезжих.
– Лопни глаза мои… Провалиться на эфтом месте… Не взвидать света белого… Родимец меня расшиби, ежели хоть в одном слове вру!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Наводнения здесь случались и раньше, но жители местных мыз и деревень не строили себе больших жилищ, а довольствовались малыми хибарами, и когда, по приметам, ожидался сильный ветер с моря и не миновать было подъему воды в Неве, крестьяне поспешно разбирали свое жилье, связывали бревна и доски в плоты и приматывали их к деревьям, а сами уходили и уводили скот на Дудорову, на Поклонную гору или на другое возвышенное место. Да шли торопливо, чтобы вода не нагнала.
IV
Минуло пять лет со дня торжественной закладки города Петербурга. Тысячи крестьян под солдатским конвоем пригонялись сюда с разных концов Российского государства на строительные и другие работы. На расставании бабы выли по своим мужикам, как по покойникам, провожая их подлинно что на тот свет. Да так оно и случалось: многие мужики в первый же год уходили в сырую петербургскую землю, уплотняя ее своими костями. А на смену им шли новые и новые тысячи людей созидать силу и славу нового города и погибать в его честь.
А что было делать? Где-нито – погибать. Под домашней поветью уберечься нельзя – сыщут тебя, заберут: на войну, на работы, на бесчисленные поборы нужен ты, русский мужик. И казна, и бары требуют, чтобы ты им свою силу отдал, в холоде и в голоде скончав остатние свои дни.
А может, в том, дальнем, новостроящемся городе – близ самого царя, как близ правды, – лучшую долю свою обретешь?.. И под эти думки да под окрики конвоиров мужики будто ходчее шли.
Отправлявшиеся на работу из деревень должны были захватить свои инструменты, иметь хлеб на дорогу, а десятая часть этих людей вести и своих лошадей. Крестьянский двор считался вполне зажиточным, если имелись лошадь, корова, овца да три, а то и четыре курицы бегали. Ну, а денежное довольствие работному человеку будет определено в Петербурге по рублю в месяц на каждого. Люди должны были ручаться круговой порукой, что никто из них не сбежит, но сманивали к себе непокорных темная ночь да лесная чащоба: лучше погибать на свободе, чем под каторжным непосильным ярмом.
За беглецов взыскивали с поручателей, и на первом же привале оглаживали их спины заготовленные стражниками батоги. Из опасения, что до Петербурга дойдет лишь малая часть подневольных работных людей, их, как преступников, вели дальше в цепях. Ловили стражники беглых, гулящих людей, нищебродов, тоже сковывали их цепями и гнали для многих работ в Петербург, – там было где каторгу им отбывать.
Воеводы ближних и отдаленных городов находили удобный для себя способ освобождаться от казенных должников. Ни правежем, ни тюрьмой долгов с них не сыскать, так чтобы они не портили начальным людям глаза своим неприглядным видом, отправлять таких с женами и детьми на петербургские работы. Там отбирали: годных мужчин в Адмиралтейство – гребцами на галеры, женщин – в прядильные дома, а детей и стариков – сообразно с их силами – куда-либо еще. Умели задолжать казне, умейте и расплачиваться. Казна будет скашивать ваши долги по рублю в месяц работы, а кормиться и жить станете вместе с каторжными.
Приставленные к вольнонаемным работным людям надсмотрщики не упускали возможности сыскать за ними хоть малую вину, чтобы их тоже приобщить к каторжанам.
Потребовались в прядильный дом опытные прядильщики, и царю Петру вспомнилось, что приметил он таких, когда приезжал в Вологду, – послать указ тамошнему воеводе: «Сыскать незамедлительно двести прядильщиков и оных выслать в Петербург на два года, дав им на проход подможные деньги». И на проход – близко к тысяче верст – шли своим ходом в погоду и в непогоду вологодские прядильщики, чтобы прясть да сплетать корабельные канаты для петербургского Адмиралтейства.
Землекопы, плотники, пильщики, каменщики и другого рукомесла люди толпами останавливались у петербургских застав на досмотр: много ли пришло бородатых, – с них надо по копейке за бороду пошлину брать, а нет денег или жалеешь их – подходи к солдату-цирульнику, он живо тебя онемечит, омолодит. Но что тут особо досматривать, – за долгий путь и безбородые успели обородатеть. И, словно очесьями пеньки, готовой на конопатку стен, накиданы у ног цирульника разномастные мужичьи бороды. А вот этот – не пожалел копейку, пожалел бороду, и ее, сохранную, упрятал за ворот сермяги и прикрыл рукой.
– Думаешь, уберег? – посмеивался рогаточный караульщик. – Нынче спас ты ее, а назавтра снова – либо пошлину плати, либо навсегда расставайся с ей. Или много копеек имеешь?
– Нет. Истинный господь, нисколь больше нет, – в подтверждение своих слов крестился мужик. – Но только и ее отдавать нельзя, – крепче схватился он рукой за припрятанную бороду.
А чего ему было так уж держаться за нее? Ну, была бы пышная, будто взбитая, длинная да густоволосая и по цвету отменная, а то – ледащая, свалявшаяся, какая-то бесцветная бороденка.
Бывало и так, что наряду с подневольными тянулись в Петербург и непоседливые вольные люди – купцы, мастеровые из посадских, которых привлекала возможность нажить деньгу, устроиться на подходящую работу с хорошим заработком. Ведь каждому состоятельному петербургскому новоселу для возведения своего подворья рабочие руки нужны, а помимо того – подойди к любой кузнице – умельца сразу возьмут. Много поковки требуется для домовых и для корабельных строений, начиная с простых гвоздей и скоб до цепей с якорями. В самом городе и в ближних окрестных местах на водяных лесопильнях режут брусья и доски; на кирпичных заводах делают кровельную черепицу и обожженный кирпич; открылась и стала бойко работать льнопрядильная и льноткацкая фабрика. Все бы хорошо, но вот с житьем-бытьем в Петербурге никакого благополучия нет.
Окрестные деревни и мызы опустошены войной, недородами, моровой язвой. Если где и осталось несколько дворов, то в них обитатели сами без хлеба сидят. В кладовых давно мышей нет, все с голодухи перевелись, и хозяева таких селений никак не могли продовольствовать скопившихся в Петербурге людей. Да зачастую и не добраться было туда по убойным весенним и осенним распутным дорогам. Продовольствие в Петербург шло из Новгорода, из главного провиантского приказа. Летом – на стругах по Волхову и по Ладожскому озеру, а зимой – по проселочной лесной дороге. Но случалось, что струг захлестывало ладожской неспокойной волной и затапливало его, а на лесных дорогах обоз поджидали воровские шайки и, что им нужно было, то грабили. Возчиков не калечили и не убивали, – если они не препятствовали грабежу, сманивали их к себе, а когда те не соглашались, то по-доброму отпускали продолжать путь. С особым усердием воры набрасывались на обозы, шедшие из дворцовых и помещичьих усадеб, зная, что можно будет разными сытостями поживиться. В любой будний день тогда праздник у них.
В Петербурге ждут-дожидаются хлебного и крупяного привоза, а его нет и нет. Как хочешь и чем хочешь кормись, и тяжелой, преисполненной многими людскими бедами была страда петербургского первоначального становления.
Деньги за работу платили с большими задержками, а цены на все стояли непомерные. Малейшее выражение недовольства приравнивалось к бунтовству с неминуемой за это расправой. Жизнь впроголодь, у болот, в ненастное и холодное время не давала возможности навсегда озябшим людям согреться и в дни нестойкого, словно тоже заморенно чахлого лета. Смертным холодным дыханием леденило людей.
Умершего простолюдина завертывали в рогожу – хорошо, если в новую, а то из-под угля, – завязывали над головой, как мешок, и на носилках относили на кладбище. У редкого покойника из работных людей, как бы на молчаливом отпеве, затепливалась на короткое время тоненькая восковая свеча, чтобы потом посветиться капельным огоньком еще над другим, а то и над третьим покойником. Складывали мертвяков в большую общую ямину и засыпали землей. Когда-нибудь на досуге, дождавшись ли прощеного дня или родительской субботы, поп гуртом, без упоминания имен, отпоет их.
И что это, каким умом думает царь-государь Петр Алексеевич? Неужто не видит, не знает, что народ едва-едва перебивается с оскудевшей едой; вопреки строжайшим указам, нищих полны города; лихие разбойнички – и те с голоду пухнут, а в иных обозах вместо провианта для людского кормления везут тюки парусного полотна, разные инструменты для поделок из дерева и железа, картузную бумагу под порох, куски самоцветного мрамора и – свят, свят, свят!.. – даже позабывший бога лихоимец от страха перекрестился: ящики, в коих банки с мертвыми младенцами и уродцами в спирту, каменные голые бабы, сушеные крокодилы, птичьи и звериные чучела. К чему же это такое? Да уж не зашел ли у царя ум за разум?..
Нет, не зашел. И ни о чем он так не заботится, как об украшении своего «парадиза». Все эти диковины еще во время заграничного путешествия были им накуплены и хранились в Москве. Ну, а теперь надлежало им на постоянное время в новом городе пребывать.
Ох, уж этот «парадиз»! Сколько народу погублено в войне за него и все еще продолжает гибнуть!.. Тишайший царь Алексей тоже вел долгую и трудную войну с неприятелем, но он стольный град Киев обратно своему народу добыл, а его буйственный сын только и знает, что об этом погибельном чухонском болоте страждет. И еще одно за ним примечено было: русский человек, выходит, как хочешь будь, своей смекалкой о себе хлопочи, а царь о болотных нехристях беспокоится, увидел на чухонцах худую обувь, приказал, чтобы из-под Нижнего города да из-под Пензы прислали лучших лапотников и велел платить им по рублю в месяц кормовых денег, чтобы они обучали чухонцев лапти плести.
Снимался царь с места легко, безо всяких сборов отправлялся в самые дальние поездки. В своем «парадизе» за день успевал побывать в разных концах, – к походам, к поездкам ему было не привыкать, и где только не побывал он за эти годы: от Архангельска до Азова, от Москвы до заморских стран. Езживал по дорогам самым худым и беспокойным, когда ни в санях, ни в коляске ни на единый час нельзя было прилечь, а ехал он сидючи, подпрыгивая с кочки на кочку.
И все-то неймется ему. Лонись, по осени, на Неве уже ледяное сало шло, а царь в море около Котлина-острова морскую глубину вымерял, – здесь, мол, будут укрепления стоять для сохранности Петербурга от морского вражеского нападения.
Снег густо землю укрыл, пурга пуржить начинает, скоро зги не увидишь, и какой это лешак мчит на санях, мечет на стороны ошметками снежные комья, летит по широкой петербургской улице, все еще похожей на лесную просеку, с едва приметными домами, наполовину занесенными сугробами? Кому же кроме быть, как не царю Петру? Для него всякая погода – вёдро.
V
Царице Прасковье с дочерьми отведен был просторный дом в полную ее собственность недалеко от крепости и от царского домика. Слава богу, разместиться есть где, а то совсем было оторопь брала: не нынче-завтра обоз со всей челядью придет, – куда людей девать, когда сама с дочками в тесноте у царя ютилась?
Конечно, новое это подворье не сравнить с подмосковным, и как вспомнит царица Прасковья свое Измайлово, так сразу же словно на отраву петербургская ее жизнь пойдет.
– О-охти-и…
Но ничего-то ничегошеньки не поделаешь, а должно было покоряться необходимости быть тут. Важна зависимость от царя, дорога его милость, и тем дороже она, что надобно будет вскоре пристраивать в знатные замужества дочерей, да и не только что в знатные, а как бы тоже в царственные, за принцев каких-нибудь, Петр Алексеевич так обещал, и, конечно, он, дядюшка, лучше самой матери судьбу царевен-племянниц определит.
Петр намечал распорядиться ими сообразно планам своей государственной политики. Считаться с желанием или нежеланием царевен никто не станет, – им самим не дано знать, что хорошо будет. Их маменька царица Прасковья на себе испытала и осознала необходимость подневольного брака и нисколько от того не прогадала, а он, царь Петр, хотя и вызволил племянниц из теремного заточения, но такой воли вовсе им не давал, чтобы они выходили из его подчинения. Они тоже его подданные.
В крепости звонарь каждый час ударял в колокол столько раз, сколько по времени следовало.
– Вот и ладно, что звон хорошо слышен тут, – перекрестилась царица Прасковья, не подумав о том, что звон-то был часовой, а не церковный.
Царевна Анна с приставленной к ней статс-дамой выбрали день и отправились в гостиный двор, что на Троицкой площади, – мазанковый, длинный, с черепичной кровлей и крытым ходом под арками.
– Сбитень!.. Сбитень!..
– Пампушки!..
– А ну, народ ходячий, кому блинов горячих?..
– Бублики-калачики, да сушки-баранки!.. Бублики-калачики да сушки-баранки!..
– Барыня-сударыня, пожалуйте сюда!..
– Господин честной, милости просим!..
– Сбитень, сбитень!..
– Эй, молодка, чего потребно?..
– Меха сибирские… Сафьян казанский… Башмачки козловые, распервейшие!..
– Образа владимирские!..
– Икра астраханская!..
В лавках еды много, но очень уж дорого все. Простому человеку не подступиться.
– Ей-богу, ни за что отдам, уступлю! Для почину, для ради вашей легкой руки… Себе в убыток не пожалею… Барынька-молодайка, у нас брали намедни…
– А вот товар – самолучший товар!..
– Не ходите к нему, господин хороший. У него все лежалое да подмоченное. Пожалте в наш раствор, ваша милость…
– Бублики-калачики…
– Держи, держи!.. Эй!..
Анну оглушило совсем. А тут еще железом гремели, сбрасывая его с подошедшей подводы. Какой-то курносый и конопатый малый дернул Анну за рукав, заманивая в раствор лавки: пожалуйте, мол.
– Смерд поганый! – отдернула она свою руку и так осердилась, что даже кончик носа у нее побелел.
Повязав платочком по-русски голову, коея причесана на заморский манер, взад и вперед сновали разодетые в бархаты и кружева петербургские барыни, отбиваясь руками и крутым словом от не в меру ретивых зазывал. А те загораживали собой дорогу им, наперебой вычитывали, выпевали, выкрикивали длинные перечни своих товаров, клянясь и божась, призывая в свидетели бога со всеми угодниками, что уйдет несговорчивая покупательница, так будет потом каяться день и ночь. Бойкие лавочные сидельцы, едва завидя у себя на пороге любого прохожего, чуть ли не всем телом перекидывались через прилавок в поспешном и подобострастном поклоне, встряхивая промасленными волосами, стриженными под кружок. Гомонят, зазывают, лают – ну как есть брехливые взбудораженные собаки. В одном месте что есть силы ударяют по рукам, в другом – от чего-то отплевываются, как от горечи, – ноги руки, меры, аршины, безмены, гири, весы – все в движении. И взлетают, перепархивают крылатые полотнища легкого шелка, черным ручьем стекает ловко раскинутая штука бархата, гремят сковороды, вьется в воздухе легкий перинный пух.
Оглянулась Анна туда-сюда, а сопровождавшая ее придворная статс-дама словно сквозь землю провалилась. Хотела Анна окликнуть ее, но в этом гаме, грохоте, голошении даже собственного голоса не услышишь. А народ снует взад-вперед непрерывным потоком, оттирает Анну к дверям какой-то лавки, а там благообразный купец с аккуратно подстриженной бородкой учтиво склонил голову и приглашает Анну войти.
Она и не заметила, как переступила порог его лавки. Сразу вывернулся откуда-то расторопный молодец и, скаля в приветливой улыбке кипенно белые зубы, лихо раскрыл перед Анной коробья, коробки, коробочки – и чего-чего только в них нет!..
– Индийский товар… Персидская бирюза… Веницейская работа…
У Анны глаза разбежались. А проворные руки молодца на миг приложат к самому ее уху тонких узоров подвески, жемчужные горошины поднизи коснутся ее разгоряченного лба, на покорных ее девичьих пальцах заиграют вдруг самоцветной искристой россыпью перстни. А тут еще узорчатая паутинка тончайших кружев готова опутать ее враз зашедшуюся стесненным дыханием грудь, в коей радостно замирает сердце. Всех земных и небесных цветов и оттенков развернуты перед Анной шелка, да муары, да бархаты, да парча; раскинуты пушистые меха дивных зверей, а в добавку ко всему этому купец подносит атласную коробочку с искусно вложенным в нее пузыречком, а от того пузыречка исходит неземной сладостный дух. И нюхает, нюхает Анна до того, что вдруг дыхание перехватит, и не может нанюхаться этих нежнейших «вздохов амура», как называет купец духи. На пузыречке и вправду нарисован короткокрылый, пузатенький, задравший вверх голую ножку амур.
Купец себя в грудь кулаком бьет, захлебывается в божбе, ни упокойников отца с матерью, ни живых детей своих, ни себя самого не щадит, клянясь, что нигде во всем Петербурге такого товара днем с огнем не сыскать, даже и у немчишек заезжих.
– Лопни глаза мои… Провалиться на эфтом месте… Не взвидать света белого… Родимец меня расшиби, ежели хоть в одном слове вру!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97