– Мы тебе не мешаем с ней… останется!…
– Как ты смеешь?!. – закричал я. – Это ты гадостями занимаешься!…
– С невестой я все могу, а вам чего? – грубо сказал Степан. – Попользовался, тебе не мешали… и не лезь!…
– Ты?!. Так ты мне – ты?!. – заорал я, как бешеный, и кинулся на Степана кошкой.
Он только повел рукой.
– Ну, чего наскакиваешь-то, глу-пый?… – сказал он мягче. – Мальчик еще вы, а… в такие дела встреваетесь… А «ты» мы и Богу говорим!… Я в ваше корыто еще не лазил, с чего вы такой горячий?…
Мне стало стыдно.
– Я… гадостями не занимаюсь… – примирительно сказал я. – А смеяться над девушкой… нельзя! – Ах вы… Тоничка… да мы ж играем!… Девчонка сама лезет. Сено берем, а ей в диковинку! – подмигнул он Гришке. – Доведись и до вас…
– Обязательно! – смеялся на сеновале Гришка. – Давайте, Тоничка, на косушку, замириться!…
– Барыне-то не сказывайте… – сказал Степан. – Я вам ничего не говорю, если ндравится какая… Ну, балуйтесь… А уж чего она желает, это ее воля! Дело полюбовное…
И он стал собирать сено.
– Дела-а!… – ухмыльнулся Гришка и затянул:
Сколько лесом ни ходила,
Крепше дуба не нашла!
Сколько барина любила,
А все к Степушке пришла!…
– То-то и есть… – поддержал Степан. – Может, придет и к Гришке!…
– Обязательно. Я клейкой…
Было до того противно, что хотелось плакать. Словно облили грязью.
Я пошел, а сзади меня смеялись. На лестнице меня остановила Паша:
– Чего это вы меня страмите?…
– Я тебя срамлю?!.
– Понятно, на весь двор кричали, острамили!… Ну, прихватил… я бы все равно вырвалась… а вы меня страмите!…
Она даже тряслась от злости! Глаза ее так и прожигали.
– Нарочно буду к нему!… Вот, ей-Богу! – закрестилась она неистово. – Что я, не вижу, что ли, как через забор-то целовались!… Нашли кого, последнюю шлюху!…
И она убежала в кухню.
Я опешил. Паша меня ревнует! Увидала, что я вхожу, и побежала к сену?… Но как же она смеет… шлюхой?!
У меня голова кружилась. А завтра экстемпорале! И она назначила свиданье Женьке, а мне почему-то отложила!… Да что же это? Я перечитал – в который уже раз! – душистые ее письма…
Это не то, что Женьке: «Я выслушаю вас!»
Неужели нас Паша видела?!. Опять принесла цветочки! И потом хохотала у забора… А если это истерика?! Хохотала, потому что душа страдала! Ведь булочница наша хохотала, когда хоронили булочника! Шла за гробом и хохотала…
Экстемпорале будет из Цезаря, «Бегемот» говорил недаром: «Кто желает попасть в шестой, должен проштудировать все, что перевели из Цезаря!…» …Ужасно, если я провалюсь! Как она посмотрит?… «Провалились! все еще в пятом классе!» Надо достать подстрочник у Волокитина…
Сенька Волокитин жил через улицу, и я побежал к нему: у него все подстрочники! Слепая его бабка сказала мне:
– Да где ему быть-то, пакостнику… Отказалась, батюшка, от него, в солдаты бы его, пакостника!… В саду небось, куревом занимается, пакостник!… Завтра проваливаться пойдет.
Волокитина я нашел в беседке. Он тоже готовился к экзамену. Подстрочники лежали листочками по всей беседке. Но он занимался… с мухами!
– Изображаю эпоху казней! – сказал он мне. – Время Ивана Грозного… по «Князю Серебряному». Завтра у нас «грек», провалюсь! – махнул он рукой на книжки. – Немножко хоть развлечься…
Я тоже заинтересовался. Весь стол представлял очень интересную картину. Мухи висели на ниточках, сидели на колышках из спичек, горели на кострах, ползали, четвертованные, без ножек и без головок. Ожидавшие казни летали, привязанные на ниточках…
– Вот – бояре! – показал Сенька Волокитин на самых крупных, синеватых навозных мух, которые жужжали на ниточках. – Будут четвертованы и посажены на кол… А это у меня – «грек Васька», сейчас ему будет пытка…
Он взял самую большую муху, рыжеватую с проседью, – где он только ее нашел! – и спросил, не нахожу ли я, что она похожа на директора? Она была как будто и в самом деле похожа на директора! Он оторвал ей крылья и посадил задком на иголочку.
– А самое интересное… вот! – сказал он вяло.
Он взял латинский словарь и показал мне «карточки». Это было гораздо хуже, чем у Гришки.
– А ты… этого не знаешь еще?…
Я жадно-смущенно слушал. Выпросил у него подстрочник и вернулся совсем разбитым. Ничего в голову не лезло. Я выписывал самые каверзные фразы: «Верцингеторикс через послов ответил, что он-де посылал к Цезарю, дабы Цезарь не сомневался, что, хотя он еще и не успел доставить съестные припасы, пусть не думает, что, если он и боится коварств Уругов, Лимнитов, Нугавов и всех живущих по сю сторону Рейна, то все же пусть не сомневается, что какие бы события ни произошли, несмотря на преданность вождя Ав-Дуков, коварство сего последнего…»
– Ничего не переведу… провалюсь… – сверлило мою Душу.
А над всей этой чепухой, над Сенькой с мухами, над грязью, мутившей душу, подымалась она, чудесная… Не Серафима, не Паша, а она, скрытая от меня где-то. И желтенькие цветочки на подоконнике, в тесном букетике, как сплошной золотистый бархат, яркая золотая желть, – чем-то мерцали мне, что-то напоминали мне… – словно я сам был ими, родился с ними! Когда это было, где?…
Светлая-светлая река, церковь… желтая, как эти цветочки, церковь… над нею – синее. Небо? Должно быть, небо. Травка, зеленая-зеленая, кто-то меня целует и говорит: «Боженька… бом-бом…» Звенит и звенит кругом – и струящаяся вода, и синее, и желтенькие цветочки… И золотое бежит в лицо. И так хорошо, тепло. И я, засыпая, чувствую, что это и есть весна. Но когда это было?… Может быть, во сне было…
И вот когда я смотрел на желтенькие цветы в стакане, мелькнуло во мне – неуловимое ощущение радости, чистоты и света, необычайной какой-то легкости, словно у меня крылья, и я летаю. Такая радость… И все заливает звоном – боммм… бомм… Невозвратимо-далекое, чего я никак не вспомню. Но – было?… И где-то есть?… Неужели же никогда не повторится?!.
Отсвет забытой радости, чистоты и… Бога?!. – коснулся моей души, и сердце во мне затосковало.
«Пусть же помнят вероломные вожди племен, что, хотя он, Цезарь, вопреки неоднократному их коварству по отношению к римскому народу, терпел их возле себя и даже помогал им военными и съестными припасами и посылал вспомогательные войска, но, что бы там ни случилось, он найдет достаточно средств жестоко наказать их огнем и железом, а их поселения сотрет до основания…»
Подстрочник поехал по столу. Цезарь выглянул на меня из копий, и я куда-то поплыл, в цветах…
XXX
Когда я проснулся, уже смеркалось. Я подобрал разлетевшиеся странички «Цезаря» и с ужасом подумал, что я ничего не знаю.
Я подошел к окошку и увидал на цветах – бумажку, мои стихи! Паша… вернула мне?!. Каракули, по-печатному, _ словно писал ребенок, карандашом: «отвас мине нинадоть!» «Е» она написала налево лапками.
Меня это сильно укололо. Вернула, гордая девчонка! Значит, входила, когда я спал, и положила прямо на свой букетик: нате!… Горничная – и вдруг вернула!… Из ревности?! оскорбила ее, назвала мне в лицо «последней шлюхой» и швырнула мои стихи!… Прекрасно.
У конюшни играли на гармоньи. И я услыхал Пашу: – А кадрель можете, Степан Трофимыч?…
Она называет его – Степан Трофимыч!… Он ее потащил в конюшню, а она… Степан Трофимыч?! Я высунулся в окно и крикнул:
– Паша, налей мне лампу… скорей!…
– Сейчас, не умрете!… – откликнулась дерзко Паша. Я слышал, как смеялись. Вот нахалы!…
– Чего там, поспеет… – сказал кучер.
– Екзаменты они учут, надо.
– Целоваться тебе с им надо!…
Во мне кипело. Но что же я должен сделать?… Я стиснул зубы и стал дожидаться Паши. Во мне дрожало. А она все не приходила. Пиликала гармонья. Крикнуть?…
– Вчера только наливала лампу! – сказала Паша.
Я даже вздрогнул. Она почему-то не входила, стояла в коридоре. Она почему-то расфрантилась: на ней было светленькое платье в сборках, шумливое ситцевое платье, в незабудках. На лбу – кудряшки.
– Буду заниматься ночью, налейте лампу! – сказал я резко.
– Сами будете наливать скоро… – сказала она дерзко, хватая лампу.
Я заступил дорогу.
– Оставь лампу!… – сказал я, задыхаясь. – И выкиньте эту… дрянь!… – показал я на ее букетик, – и не смейте… дарите вашему Степану Трофимычу… вашему любовнику!…
Она растерянно на меня глядела, усмехнулась.
– Покуда еще не любовник! Это у других по десять любовников, а не брезговают… А я, думаете, вам принесла?… Я так поставила, для комнаты!… И у барышень поставила. Думаете чего…
Она схватила букетик и швырнула в окно, как камень.
– Ты не мне поставила?!. – шепотом крикнул я, растеривая мысли.
– И не подумала даже!…
– Не мне, а… для комнаты?… А ты что же говорила тогда… «цветочки мои швырнули»?… Не мне?!
Я впивался в убегающие глаза ее. Лицо ее похудело и побледнело – или мне показалось в сумерках?
– Было да прошло! – сказала она с усмешкой. – Снегу вон сколько было, да потаял!… Бывают дуры, а потом умнеют. Думала, прынцы какие есть, а… Вот, вот ваши поцелуи… вот!…
И она быстро потерла рот.
– С шлюхами целуйтесь!… – зашептала она со злостью, чуть не плача. – Думала, дура…
– Па-ша… – зашептал я растерянно, боясь слез, – но ты же сама!… как ты себя ведешь!… – А как я себя веду? как?!. Кто меня целовал?!. Кого я целовала?! На что я зарилась?… Бог с вами, Тоничка… Поиграли и… Я вам не тряпка, швыряться… Была дура…
Я схватил ее за руку, но она оттолкнула меня и убежала. Кончилось – и прекрасно! Осталось в душе щемящее что-то, стыдное: смела ее позорить! Но я подумал, что в ревности даже кислотою обливают.
На дворе еще было светло. На кухне ужинали. Проходя мимо окон в садик, я заметил, что Паша сидела скучная, сложив руки, о чем-то думала. Степан, в красной рубахе и жилетке, рассказывал что-то, махая ложкой. «Поженятся – и прекрасно!» – подумал я. Потому и сказала: «Сами будете наливать скоро».
В столбике было пусто. И на галерее было пусто. Я уже хотел вернуться, как вдруг стукнула калитка, и во двор вошел пузан низенького роста, с двумя кулечками.
– Здравствуйте, Павел Тихоныч! – услыхал я толстуху с галереи, – а Симочка в Серпухове на практике!…
– Как же она не предупредила!… – раздраженно сказал пузан, взмахивая кулечками. – То в Коломну, то, черт ее знает… в Серпухов! Это уж… я уж не понимаю!…
– Да вы зайдите, Павел Тихоныч… Самовар у меня горячий…
– Благодарю-с… Извольте передать ей, что или значу я что-нибудь, или… ноль?… Я сюрпризов-с… не терплю-с! да-сс!…
– Да вы зайдите, Павел Тихоныч!… – заискивающе упрашивала толстуха. – На практику вызвали…
– Знаем мы эти пра-ктики! Войти я могу, конечно-с… – размахивая кулечками, сердито сказал толстяк и пошел к ней на галерею.
Я был взбешен, почему этот наглец смеет так говорить о Серафиме. Пузан коротконогий! Говорить – «она»! «Или я что-нибудь…»? Что это такое – «что-нибудь»?
Появился Карих и стал прохаживаться под галереей; видимо, подслушивал разговор. На галерее гудели голоса, словно бубнила в стакане муха. Я видел голову толстяка. Он снял шляпу и оказался совсем плешивым. Арбуз в золотых очках! Он стучал по столу и тряс «арбузом».
– Не одна-с! – выкрикнул он к окну. – С бородатым болваном, знаю-с!… – голос его сорвался и снова вырвался, – благодаря мне-с, да-с! обязаны-с!… – затерялся голос, – …в портнихи-с, самая верная ей дорога-с!…
Толстуха закрыла окна. Карих присел на корточки и состроил рожу: видимо, был доволен.
«Уехала не одна, а с бородатым болваном»!
Бородатый болван – студент, конечно. Я тоже всегда так думал. Уехала со студентом в Серпухов! Какая же это «практика»?… Стукнула калитка, и появился студент с гитарой, и какой-то еще с футляром, в котором таскают скрипки. Их встретил Карих и торжественно объявил, что Серафимы Константиновны дома нет.
От радости я подпрыгнул. Она уехала! Все – вранье! Не могла она ехать со студентом. Она – чистая, несравненная, ангел-Серафима!
– А не врешь, друг ситный? – засмеялся студент и толкнул Кариха в живот гитарой. – А вот мы посеренадим, и милая птичка выпорхнет!
Он – веселый же был он парень и совсем не болван, по-моему! – задрал картуз на затылок и пустил на гитаре – трам-там-там…
Я здесь, Инезилья,
Пою под окном,
Объята Севилья
И мрраком, и сном!…
Окно открылось, и высунулась толстуха, а за ней и арбуз в очках. Студент – уж и молодчина! – послал им воздушный поцелуй. И воскликнул, словно в порыве страсти:
– О, ди-вное… виде-нье!… Ко-го я ви-жу! Сам фельдшер смо-трит! Сама… манти-лья!…
– Кузьма Кузьмич! Вон он, Кузьма Кузьмич! – воскликнула радостно толстуха.
– А, Кузьма Кузьмич! – весело закричал толстяк. – Входите, у меня что-то есть!…
Ай да фершал, фершал клад,
Фершал любит виноград!…
– Но, говорят, ее нет! Обманула! Сама клялась, что в пятницу свобо-дна!… И вот мы притащи-ли скри-пача, и он готов скрипеть, и… обман-ну-ла! Но… человечество не ждет и прет! И посему мы выпьем за здоровье новорожден-ного!…
Студент подхватил скрипача, и они загремели по лестнице.
– Ужинать сели! – окликнула со двора Паша.
Проходя по двору, я заметил, что она у конюшни, болтает с кучером. Заметив меня, она захохотала и стала баловаться дверью: отворит и захлопнет. Я прямо удивился ее бесстыдству.
– А все я дюжей тебя!… – смеялась она Степану, балуясь Дверью: они тянулись.
Только я сел за ужин, явилась Паша. Я глазам даже не поверил: она расфрантилась, как на праздник! Взбила прическу, надела бантик… голубенькую шелковую блузку, с высокими рукавами, и самый парадный фартук. Все так и ахнули!…
– Да ты очумела, что ли? – изумленно сказала мать.
– А что, барыня?… – спросила невинно Паша.
– На бал едешь?!.
– Что оделась-то?… – весело огляделась Паша. – А надеть нечего, в грязное покидала все…
– Как так, все в грязное?…
– Стирать буду. Сама заработала, мне не жалко!…
– Да она прямо одурела?!.
– Ничего не одурела! Может, у меня жених есть?… Ндра-виться ему вот хочу…
– Да ты что… пьяная?!. Да как она отвечает?! – сказала тетка. – Бесстыжая девчонка… про жениха!…
– Да что же я, уж и кофточку не могу надеть? А может, я именинница сегодня?
– Нет, она очумела! – сказала мать, когда Паша ушла на кухню. – Вы, Марья Михайловна, последите. Голову девчонка потеряла! Сирота, Богу за нее ответишь…
– По часу у рукомойника полощется, зубы даже начала начищать! – сказала ехидно тетка. – Катерина говорит, с кучером все смеется… – покосилась на меня тетка.
– А знаете что… – сказала сестра, краснея, – просто у ней… наследственность!
– Что ты какую чушь мелешь! – сказала мать.
– У ней что-то благородное в личике! Посмотрите, какой у ней ротик… и маленькие руки!…
– Ну и что же?…
– Ну… родовитая кровь в ней, может быть. Отец у ней был лесник… Романическое что-нибудь случилось… В романах очень часто это! А романы всегда из жизни… Очень, мамаша, возможно! – настаивала сестра, «прочитавшая все романы». – Около них имение графов Замойских-Лоцких. Одна из Замойских фрейлина была даже!…
– А леснику могли и подкинуть! – вмешался я. – Первые римские цари Ромул и Рем были подкинуты и вскормлены волчицей! И у Пушкина, например, есть.
– Аль на фа па дир, – шепнула тетка, заслышав шаги Паши, только всего и знала по-французски. – А нынче и вправду Пелагеи-девы!
Все замолчали. Я украдкой взглянул на Пашу. Вот почему: именины ее сегодня! Она была удивительно сегодня интересна, как маркиза.
«Вполне возможно, что в ее жилах течет кровь аристократов! – подумал я. – Она горда, любит цветы, наряды… У ней даже прирожденные манеры! Как она даже тарелки ставит!… А когда ей грустно, и она шьет, и задумается с ниткой кажется, будто это забытая принцесса!… Вернула мои стихи, положила на свой букетик… „Я вам по-жа-ловала цветы, а мне ничего от вас не надо!“…»
– Нет, Паша, ты поскромнее одевайся… – сказала мать. – Кокетки-то по бульварам ходят!… В девушке скромность ценят… а не финтифлюшки!
Вернувшись к себе, я зажег лампу, чтобы приняться опять за «Цезаря». И вдруг увидал… «уточку»! Она стояла на стеклянных лапках на стопке листков из «Цезаря»! Паша вернула и «уточку»! И прекрасно.
«Уточка» была не тронута: пробочка в носике была заклеена бумажкой. Но та-то была открыта, и Паша при мне душилась. Значит, она купила, не пожалела и тридцати копеек!
С тяжелым сердцем стал я переводить подчеркнутые «Бегемотом» главки.
На какой же стояла «уточка»?… – почему-то пришло мне в голову. Я взглянул на листок и поразился: на самой грязной, исчерканной всякими надписками, – цветными карандашами и чернилами! Над ней мы сидели долго.
«После того, как пришли послы, Цезарь приказал, чтобы их не допускали, и велел сказать: „Он-де доволен, что из страха римского оружия старейшины Урсулов достаточно мудры; что если бы этого не случилось, то до наступления таяния снегов три легиона и наемники внушили бы, как надо отдавать почести и выполнять условия мира, чтобы приобрести благожелательность римского владычества;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
– Как ты смеешь?!. – закричал я. – Это ты гадостями занимаешься!…
– С невестой я все могу, а вам чего? – грубо сказал Степан. – Попользовался, тебе не мешали… и не лезь!…
– Ты?!. Так ты мне – ты?!. – заорал я, как бешеный, и кинулся на Степана кошкой.
Он только повел рукой.
– Ну, чего наскакиваешь-то, глу-пый?… – сказал он мягче. – Мальчик еще вы, а… в такие дела встреваетесь… А «ты» мы и Богу говорим!… Я в ваше корыто еще не лазил, с чего вы такой горячий?…
Мне стало стыдно.
– Я… гадостями не занимаюсь… – примирительно сказал я. – А смеяться над девушкой… нельзя! – Ах вы… Тоничка… да мы ж играем!… Девчонка сама лезет. Сено берем, а ей в диковинку! – подмигнул он Гришке. – Доведись и до вас…
– Обязательно! – смеялся на сеновале Гришка. – Давайте, Тоничка, на косушку, замириться!…
– Барыне-то не сказывайте… – сказал Степан. – Я вам ничего не говорю, если ндравится какая… Ну, балуйтесь… А уж чего она желает, это ее воля! Дело полюбовное…
И он стал собирать сено.
– Дела-а!… – ухмыльнулся Гришка и затянул:
Сколько лесом ни ходила,
Крепше дуба не нашла!
Сколько барина любила,
А все к Степушке пришла!…
– То-то и есть… – поддержал Степан. – Может, придет и к Гришке!…
– Обязательно. Я клейкой…
Было до того противно, что хотелось плакать. Словно облили грязью.
Я пошел, а сзади меня смеялись. На лестнице меня остановила Паша:
– Чего это вы меня страмите?…
– Я тебя срамлю?!.
– Понятно, на весь двор кричали, острамили!… Ну, прихватил… я бы все равно вырвалась… а вы меня страмите!…
Она даже тряслась от злости! Глаза ее так и прожигали.
– Нарочно буду к нему!… Вот, ей-Богу! – закрестилась она неистово. – Что я, не вижу, что ли, как через забор-то целовались!… Нашли кого, последнюю шлюху!…
И она убежала в кухню.
Я опешил. Паша меня ревнует! Увидала, что я вхожу, и побежала к сену?… Но как же она смеет… шлюхой?!
У меня голова кружилась. А завтра экстемпорале! И она назначила свиданье Женьке, а мне почему-то отложила!… Да что же это? Я перечитал – в который уже раз! – душистые ее письма…
Это не то, что Женьке: «Я выслушаю вас!»
Неужели нас Паша видела?!. Опять принесла цветочки! И потом хохотала у забора… А если это истерика?! Хохотала, потому что душа страдала! Ведь булочница наша хохотала, когда хоронили булочника! Шла за гробом и хохотала…
Экстемпорале будет из Цезаря, «Бегемот» говорил недаром: «Кто желает попасть в шестой, должен проштудировать все, что перевели из Цезаря!…» …Ужасно, если я провалюсь! Как она посмотрит?… «Провалились! все еще в пятом классе!» Надо достать подстрочник у Волокитина…
Сенька Волокитин жил через улицу, и я побежал к нему: у него все подстрочники! Слепая его бабка сказала мне:
– Да где ему быть-то, пакостнику… Отказалась, батюшка, от него, в солдаты бы его, пакостника!… В саду небось, куревом занимается, пакостник!… Завтра проваливаться пойдет.
Волокитина я нашел в беседке. Он тоже готовился к экзамену. Подстрочники лежали листочками по всей беседке. Но он занимался… с мухами!
– Изображаю эпоху казней! – сказал он мне. – Время Ивана Грозного… по «Князю Серебряному». Завтра у нас «грек», провалюсь! – махнул он рукой на книжки. – Немножко хоть развлечься…
Я тоже заинтересовался. Весь стол представлял очень интересную картину. Мухи висели на ниточках, сидели на колышках из спичек, горели на кострах, ползали, четвертованные, без ножек и без головок. Ожидавшие казни летали, привязанные на ниточках…
– Вот – бояре! – показал Сенька Волокитин на самых крупных, синеватых навозных мух, которые жужжали на ниточках. – Будут четвертованы и посажены на кол… А это у меня – «грек Васька», сейчас ему будет пытка…
Он взял самую большую муху, рыжеватую с проседью, – где он только ее нашел! – и спросил, не нахожу ли я, что она похожа на директора? Она была как будто и в самом деле похожа на директора! Он оторвал ей крылья и посадил задком на иголочку.
– А самое интересное… вот! – сказал он вяло.
Он взял латинский словарь и показал мне «карточки». Это было гораздо хуже, чем у Гришки.
– А ты… этого не знаешь еще?…
Я жадно-смущенно слушал. Выпросил у него подстрочник и вернулся совсем разбитым. Ничего в голову не лезло. Я выписывал самые каверзные фразы: «Верцингеторикс через послов ответил, что он-де посылал к Цезарю, дабы Цезарь не сомневался, что, хотя он еще и не успел доставить съестные припасы, пусть не думает, что, если он и боится коварств Уругов, Лимнитов, Нугавов и всех живущих по сю сторону Рейна, то все же пусть не сомневается, что какие бы события ни произошли, несмотря на преданность вождя Ав-Дуков, коварство сего последнего…»
– Ничего не переведу… провалюсь… – сверлило мою Душу.
А над всей этой чепухой, над Сенькой с мухами, над грязью, мутившей душу, подымалась она, чудесная… Не Серафима, не Паша, а она, скрытая от меня где-то. И желтенькие цветочки на подоконнике, в тесном букетике, как сплошной золотистый бархат, яркая золотая желть, – чем-то мерцали мне, что-то напоминали мне… – словно я сам был ими, родился с ними! Когда это было, где?…
Светлая-светлая река, церковь… желтая, как эти цветочки, церковь… над нею – синее. Небо? Должно быть, небо. Травка, зеленая-зеленая, кто-то меня целует и говорит: «Боженька… бом-бом…» Звенит и звенит кругом – и струящаяся вода, и синее, и желтенькие цветочки… И золотое бежит в лицо. И так хорошо, тепло. И я, засыпая, чувствую, что это и есть весна. Но когда это было?… Может быть, во сне было…
И вот когда я смотрел на желтенькие цветы в стакане, мелькнуло во мне – неуловимое ощущение радости, чистоты и света, необычайной какой-то легкости, словно у меня крылья, и я летаю. Такая радость… И все заливает звоном – боммм… бомм… Невозвратимо-далекое, чего я никак не вспомню. Но – было?… И где-то есть?… Неужели же никогда не повторится?!.
Отсвет забытой радости, чистоты и… Бога?!. – коснулся моей души, и сердце во мне затосковало.
«Пусть же помнят вероломные вожди племен, что, хотя он, Цезарь, вопреки неоднократному их коварству по отношению к римскому народу, терпел их возле себя и даже помогал им военными и съестными припасами и посылал вспомогательные войска, но, что бы там ни случилось, он найдет достаточно средств жестоко наказать их огнем и железом, а их поселения сотрет до основания…»
Подстрочник поехал по столу. Цезарь выглянул на меня из копий, и я куда-то поплыл, в цветах…
XXX
Когда я проснулся, уже смеркалось. Я подобрал разлетевшиеся странички «Цезаря» и с ужасом подумал, что я ничего не знаю.
Я подошел к окошку и увидал на цветах – бумажку, мои стихи! Паша… вернула мне?!. Каракули, по-печатному, _ словно писал ребенок, карандашом: «отвас мине нинадоть!» «Е» она написала налево лапками.
Меня это сильно укололо. Вернула, гордая девчонка! Значит, входила, когда я спал, и положила прямо на свой букетик: нате!… Горничная – и вдруг вернула!… Из ревности?! оскорбила ее, назвала мне в лицо «последней шлюхой» и швырнула мои стихи!… Прекрасно.
У конюшни играли на гармоньи. И я услыхал Пашу: – А кадрель можете, Степан Трофимыч?…
Она называет его – Степан Трофимыч!… Он ее потащил в конюшню, а она… Степан Трофимыч?! Я высунулся в окно и крикнул:
– Паша, налей мне лампу… скорей!…
– Сейчас, не умрете!… – откликнулась дерзко Паша. Я слышал, как смеялись. Вот нахалы!…
– Чего там, поспеет… – сказал кучер.
– Екзаменты они учут, надо.
– Целоваться тебе с им надо!…
Во мне кипело. Но что же я должен сделать?… Я стиснул зубы и стал дожидаться Паши. Во мне дрожало. А она все не приходила. Пиликала гармонья. Крикнуть?…
– Вчера только наливала лампу! – сказала Паша.
Я даже вздрогнул. Она почему-то не входила, стояла в коридоре. Она почему-то расфрантилась: на ней было светленькое платье в сборках, шумливое ситцевое платье, в незабудках. На лбу – кудряшки.
– Буду заниматься ночью, налейте лампу! – сказал я резко.
– Сами будете наливать скоро… – сказала она дерзко, хватая лампу.
Я заступил дорогу.
– Оставь лампу!… – сказал я, задыхаясь. – И выкиньте эту… дрянь!… – показал я на ее букетик, – и не смейте… дарите вашему Степану Трофимычу… вашему любовнику!…
Она растерянно на меня глядела, усмехнулась.
– Покуда еще не любовник! Это у других по десять любовников, а не брезговают… А я, думаете, вам принесла?… Я так поставила, для комнаты!… И у барышень поставила. Думаете чего…
Она схватила букетик и швырнула в окно, как камень.
– Ты не мне поставила?!. – шепотом крикнул я, растеривая мысли.
– И не подумала даже!…
– Не мне, а… для комнаты?… А ты что же говорила тогда… «цветочки мои швырнули»?… Не мне?!
Я впивался в убегающие глаза ее. Лицо ее похудело и побледнело – или мне показалось в сумерках?
– Было да прошло! – сказала она с усмешкой. – Снегу вон сколько было, да потаял!… Бывают дуры, а потом умнеют. Думала, прынцы какие есть, а… Вот, вот ваши поцелуи… вот!…
И она быстро потерла рот.
– С шлюхами целуйтесь!… – зашептала она со злостью, чуть не плача. – Думала, дура…
– Па-ша… – зашептал я растерянно, боясь слез, – но ты же сама!… как ты себя ведешь!… – А как я себя веду? как?!. Кто меня целовал?!. Кого я целовала?! На что я зарилась?… Бог с вами, Тоничка… Поиграли и… Я вам не тряпка, швыряться… Была дура…
Я схватил ее за руку, но она оттолкнула меня и убежала. Кончилось – и прекрасно! Осталось в душе щемящее что-то, стыдное: смела ее позорить! Но я подумал, что в ревности даже кислотою обливают.
На дворе еще было светло. На кухне ужинали. Проходя мимо окон в садик, я заметил, что Паша сидела скучная, сложив руки, о чем-то думала. Степан, в красной рубахе и жилетке, рассказывал что-то, махая ложкой. «Поженятся – и прекрасно!» – подумал я. Потому и сказала: «Сами будете наливать скоро».
В столбике было пусто. И на галерее было пусто. Я уже хотел вернуться, как вдруг стукнула калитка, и во двор вошел пузан низенького роста, с двумя кулечками.
– Здравствуйте, Павел Тихоныч! – услыхал я толстуху с галереи, – а Симочка в Серпухове на практике!…
– Как же она не предупредила!… – раздраженно сказал пузан, взмахивая кулечками. – То в Коломну, то, черт ее знает… в Серпухов! Это уж… я уж не понимаю!…
– Да вы зайдите, Павел Тихоныч… Самовар у меня горячий…
– Благодарю-с… Извольте передать ей, что или значу я что-нибудь, или… ноль?… Я сюрпризов-с… не терплю-с! да-сс!…
– Да вы зайдите, Павел Тихоныч!… – заискивающе упрашивала толстуха. – На практику вызвали…
– Знаем мы эти пра-ктики! Войти я могу, конечно-с… – размахивая кулечками, сердито сказал толстяк и пошел к ней на галерею.
Я был взбешен, почему этот наглец смеет так говорить о Серафиме. Пузан коротконогий! Говорить – «она»! «Или я что-нибудь…»? Что это такое – «что-нибудь»?
Появился Карих и стал прохаживаться под галереей; видимо, подслушивал разговор. На галерее гудели голоса, словно бубнила в стакане муха. Я видел голову толстяка. Он снял шляпу и оказался совсем плешивым. Арбуз в золотых очках! Он стучал по столу и тряс «арбузом».
– Не одна-с! – выкрикнул он к окну. – С бородатым болваном, знаю-с!… – голос его сорвался и снова вырвался, – благодаря мне-с, да-с! обязаны-с!… – затерялся голос, – …в портнихи-с, самая верная ей дорога-с!…
Толстуха закрыла окна. Карих присел на корточки и состроил рожу: видимо, был доволен.
«Уехала не одна, а с бородатым болваном»!
Бородатый болван – студент, конечно. Я тоже всегда так думал. Уехала со студентом в Серпухов! Какая же это «практика»?… Стукнула калитка, и появился студент с гитарой, и какой-то еще с футляром, в котором таскают скрипки. Их встретил Карих и торжественно объявил, что Серафимы Константиновны дома нет.
От радости я подпрыгнул. Она уехала! Все – вранье! Не могла она ехать со студентом. Она – чистая, несравненная, ангел-Серафима!
– А не врешь, друг ситный? – засмеялся студент и толкнул Кариха в живот гитарой. – А вот мы посеренадим, и милая птичка выпорхнет!
Он – веселый же был он парень и совсем не болван, по-моему! – задрал картуз на затылок и пустил на гитаре – трам-там-там…
Я здесь, Инезилья,
Пою под окном,
Объята Севилья
И мрраком, и сном!…
Окно открылось, и высунулась толстуха, а за ней и арбуз в очках. Студент – уж и молодчина! – послал им воздушный поцелуй. И воскликнул, словно в порыве страсти:
– О, ди-вное… виде-нье!… Ко-го я ви-жу! Сам фельдшер смо-трит! Сама… манти-лья!…
– Кузьма Кузьмич! Вон он, Кузьма Кузьмич! – воскликнула радостно толстуха.
– А, Кузьма Кузьмич! – весело закричал толстяк. – Входите, у меня что-то есть!…
Ай да фершал, фершал клад,
Фершал любит виноград!…
– Но, говорят, ее нет! Обманула! Сама клялась, что в пятницу свобо-дна!… И вот мы притащи-ли скри-пача, и он готов скрипеть, и… обман-ну-ла! Но… человечество не ждет и прет! И посему мы выпьем за здоровье новорожден-ного!…
Студент подхватил скрипача, и они загремели по лестнице.
– Ужинать сели! – окликнула со двора Паша.
Проходя по двору, я заметил, что она у конюшни, болтает с кучером. Заметив меня, она захохотала и стала баловаться дверью: отворит и захлопнет. Я прямо удивился ее бесстыдству.
– А все я дюжей тебя!… – смеялась она Степану, балуясь Дверью: они тянулись.
Только я сел за ужин, явилась Паша. Я глазам даже не поверил: она расфрантилась, как на праздник! Взбила прическу, надела бантик… голубенькую шелковую блузку, с высокими рукавами, и самый парадный фартук. Все так и ахнули!…
– Да ты очумела, что ли? – изумленно сказала мать.
– А что, барыня?… – спросила невинно Паша.
– На бал едешь?!.
– Что оделась-то?… – весело огляделась Паша. – А надеть нечего, в грязное покидала все…
– Как так, все в грязное?…
– Стирать буду. Сама заработала, мне не жалко!…
– Да она прямо одурела?!.
– Ничего не одурела! Может, у меня жених есть?… Ндра-виться ему вот хочу…
– Да ты что… пьяная?!. Да как она отвечает?! – сказала тетка. – Бесстыжая девчонка… про жениха!…
– Да что же я, уж и кофточку не могу надеть? А может, я именинница сегодня?
– Нет, она очумела! – сказала мать, когда Паша ушла на кухню. – Вы, Марья Михайловна, последите. Голову девчонка потеряла! Сирота, Богу за нее ответишь…
– По часу у рукомойника полощется, зубы даже начала начищать! – сказала ехидно тетка. – Катерина говорит, с кучером все смеется… – покосилась на меня тетка.
– А знаете что… – сказала сестра, краснея, – просто у ней… наследственность!
– Что ты какую чушь мелешь! – сказала мать.
– У ней что-то благородное в личике! Посмотрите, какой у ней ротик… и маленькие руки!…
– Ну и что же?…
– Ну… родовитая кровь в ней, может быть. Отец у ней был лесник… Романическое что-нибудь случилось… В романах очень часто это! А романы всегда из жизни… Очень, мамаша, возможно! – настаивала сестра, «прочитавшая все романы». – Около них имение графов Замойских-Лоцких. Одна из Замойских фрейлина была даже!…
– А леснику могли и подкинуть! – вмешался я. – Первые римские цари Ромул и Рем были подкинуты и вскормлены волчицей! И у Пушкина, например, есть.
– Аль на фа па дир, – шепнула тетка, заслышав шаги Паши, только всего и знала по-французски. – А нынче и вправду Пелагеи-девы!
Все замолчали. Я украдкой взглянул на Пашу. Вот почему: именины ее сегодня! Она была удивительно сегодня интересна, как маркиза.
«Вполне возможно, что в ее жилах течет кровь аристократов! – подумал я. – Она горда, любит цветы, наряды… У ней даже прирожденные манеры! Как она даже тарелки ставит!… А когда ей грустно, и она шьет, и задумается с ниткой кажется, будто это забытая принцесса!… Вернула мои стихи, положила на свой букетик… „Я вам по-жа-ловала цветы, а мне ничего от вас не надо!“…»
– Нет, Паша, ты поскромнее одевайся… – сказала мать. – Кокетки-то по бульварам ходят!… В девушке скромность ценят… а не финтифлюшки!
Вернувшись к себе, я зажег лампу, чтобы приняться опять за «Цезаря». И вдруг увидал… «уточку»! Она стояла на стеклянных лапках на стопке листков из «Цезаря»! Паша вернула и «уточку»! И прекрасно.
«Уточка» была не тронута: пробочка в носике была заклеена бумажкой. Но та-то была открыта, и Паша при мне душилась. Значит, она купила, не пожалела и тридцати копеек!
С тяжелым сердцем стал я переводить подчеркнутые «Бегемотом» главки.
На какой же стояла «уточка»?… – почему-то пришло мне в голову. Я взглянул на листок и поразился: на самой грязной, исчерканной всякими надписками, – цветными карандашами и чернилами! Над ней мы сидели долго.
«После того, как пришли послы, Цезарь приказал, чтобы их не допускали, и велел сказать: „Он-де доволен, что из страха римского оружия старейшины Урсулов достаточно мудры; что если бы этого не случилось, то до наступления таяния снегов три легиона и наемники внушили бы, как надо отдавать почести и выполнять условия мира, чтобы приобрести благожелательность римского владычества;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30