А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Любимый мною поэт Лермонтов сказал когда-то: „Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит!“ Так и я. Я один выхожу на дорогу, и впереди туман, и кремнистый путь! Но… пройдут года, и я завоюю место в ваших глазах и… сердце? да? и получу право просить вашей руки и сердца, если хоть одна слабая искорка любви и чувства ко мне сохранится в нем! О, позвольте мне хотя бы мысленно лобызать края вашего платья! Простите, я не в силах сдержать обуревающее меня чувство. Я медленно сгораю, я не сплю и не ем, ночи и дни напролет думаю о вас, и ваш телесный образ божественно наполняет мою душу! О, розоперстая Эос! заря утренней моей жизни! Если бы я был Гомер, я написал бы „Серафиаду“ и воспел бы вас героически! „Эннепэ, Муза, полютронон гос мала полля!“ – как поет Гомер Одиссея! Отныне я ваш Гомер! И вы… о, вы должны быть моей\ Вся вы, и ваша бессмертная душа, и ваше прекрасное и бессмертное для меня и святое тело! да, тело богини Венеры! Я безумствую, я целую ноготки ваших пальчиков и ваши каблучки! Простите безумного сумасброда, я в каком-то вихре! Ваш Тон. Так меня зовут. Я не люблю, когда прибавляют „Ан“. Некоторые зовут меня Тоничка… и, кажется, влюблены в меня. Но что же мне делать с сердцем?!»
Были еще приписки, и заканчивалось стихами:

Мне незнакома женщин ласка,
Но слово «женщина» – как сказка!


XXIII

Был вечер. Я подошел к парадному, бросил письмо в прорезь и решительно позвонился. Увидят или не увидят – мне было безразлично.
Гришка, оказывается, дежурил, но, должно быть, дремал, когда я прошел к парадному, а я проглядел его.
– Чего к бабкам-то звонились? – спросил он меня с усмешкой. – Для прахтики?
– Да… просили знакомые передать письмо… – нашелся ответить я. – Хотят акушерку пригласить!
– Сказывайте, знако-мые!… – сказал плутовато Гришка. – Чего-нибудь такое. Портнишечка, что ль, какая?
– Глупости… – смущенно сказал я Гришке и быстро прошел в ворота.
А он мне крикнул:
– Ну и ребята пошли отчаянные! Мастаки-и!… Я кинулся к забору. Галерея едва светилась. По потолку поплыло пятно света. Потом проплыла и лампа. Дверь в квартиру захлопнулась. По тихому ходу лампы я сразу понял, что это прошла толстуха. Серафима бы пробежала быстро. «Толстуха, – подумал я, – выходила на мой звонок и, должно быть, взяла письмо».
Я прождал больше часу. Неужели она не выйдет? Я просил знакомую звездочку, – это была моя звездочка… – быть может, это и есть Венера? – чтобы она сманила. Я помнил, как сестры пели: «Звезда любви мне тихо говорила, что любит он печальную меня!…» Ко мне подошел Рыжий и принялся тереться. Я нежно его погладил. Он стал мурлыкать. «Милый Рыжик! – сказал я ему, лаская, – ты тоже любишь… кошечку в бантике!» Помурлыкав, он сиганул к соседям.
Кликали ужинать. По двору пробежала Паша. Я укрылся под куст крыжовника.
– Нету, не видать… – услыхал я Пашу: она заглянула в садик. – А плетун сказывал… во двор пошли! К портнишкам, может? Мухлюют что-то… Тоничку не видал? – спрашивала кого-то Паша. – Не у девчонок?
– Девчонки в баню пошли. Есть мне время Тоничку тво-во сторожить. Ты за ним все хвосты отрепала… и гоняй! – сказал недовольный голос Степана-кучера.
– А-а, трепало! – усмехнулась Паша. – Пусти… сейчас закричу, бугай страшный! Что, всамделе, проходу не даешь?… Ей-Богу, барыне пожалюсь…
– Са-харная, что ли… рассы-пешься!… Шутков не понимаешь. Тот тебе небось… не обижаешься?…
– У, бесстыжие глаза, ломовик!… Какая-никакая, а пока не твоя!
Все, до одного слова было слышно в вечернем воздухе. Говорили они у бревен. Кучер мне был противен. От Паши я был в восторге. Какая она… зубастая!
– Паш!… – окликнул кучер, – на одно словечко, по сурье-зу!…
– Погоди до морозу! – крикнула звонко Паша.
Я слышал, как портнишки пришли из бани, смеялись с Гришкой. Потом кучер проваживал во дворе лошадь. Потом – затихло. Прошел Карих, приколотил что-то у сарая, ругнулся, – должно быть, попал по пальцу, и, сказав: «Храни Бог, ежели в пожарном отношении», – зашмурыгал в свою квартирку, рядом с бахромщицами.
У бахромщиц погасла лампа. Карих еще светился. Погас и он. Портнишки кончили «Чудный месяц», и только скорняки и сапожники, отужинавши, что-то еще галдели. Пропели про Дуню и лапушок, про какой-то «корешок-корешок» и, наконец, умолкли. Я уже собирался идти домой. И вдруг сердце мое мотнулось. Галерея взблеснула и погасла. Она?… Я разобрал легкие, осторожные шажки. Потом – легкий и частый шорох…
Я прижался плотнее к столбику, где опустит. Услыхал милую одышку…
– Какое-то безумие… что меня заставляет?… странный мальчик. Да куда же?… Ничего не вижу… – шептала она нежно над самым моим ухом.
Я прижимался к столбику, и у самого моего сердца зашуршала ее записка!
– Простите, Серафима!… – вырвалось у меня отчаянно, – я не мог дождаться… я посмел беспокоить… но я, прямо…
– Ах, как вы меня испугали! Вы здесь?! Ах, отчаянный!… – шепнула она с улыбкой: я чувствовал по тону. – Вы… сумасшедший?! и хотите свести с ума! Со мной еще никогда… таких романов!…
– Я… я сам не знаю… – бессвязно зашептал я, – я безумно вас… обожаю, люблю… я как в ослеплении… от вас…
– Тише же, ради Бога… вы очень громко… – перебила она мой лепет. – Скандал, если нас застанут! Тоничка? да?… Вот что… – она говорила, задыхаясь… – что мне с вами делать? я положительно теряюсь, вы так настойчивы. Это последний раз… Я вам написала, все… Сейчас же идите спать! Я вас целую… горячо целую! Вы слышите? ну, если хотите… поцелуем жен-щины! Довольны? Вот… Вы слышите… Тоничка?…
– О, дорогая… – шептал я в бреду, не помня.
– Милый… – она задышала часто, – вот, самый… жгучий…
И она поцеловала забор, три раза! Совсем близко, против моего глаза. Я слышал ее дыханье, ее вздохи… как пахло восточными духами!
– Ах, целую… Серафима… богиня… – в ослеплении бредил я.
Странное чувство легкости, потери всего себя, какого-то сладостного беспамятства и неги, какого-то чудного растекания, – вот что было! Я обнимал забор, шарил по нем ладонями, целовал доски, щели, гнилушки, ямки. В рот мне лезли труха и плесень. Но я целовал и плесень, и гнилушки…
– Однако… вы хорошо целуетесь! – шептала она, смеясь. – Но я вас не вижу, Тоничка… Да где же щели? Погодите… – шептало мне сладко за досками, – на гвоздь не попадите… – смеялась она нежно, задыхаясь, – кажется, я попала… и оцарапалась…
– Ваши глаза… ваши губы, Серафима… ваше дыханье… Целую ваше душистое дыханье… все ваше… Серафима… Где вы? Вот здесь… здесь… сюда… Я бредил – и слышал, помнил! Она смеялась странно, словно ей было больно:
– Какой счастливый забор. Мы его всего исцеловали… кажется, оба сумасшедшие… вы, однако… страстный!… не ожидала… от мальчика… никогда со мной… ха-ха-ха… подобного… – она истерически смеялась, словно ее душило, – и последний, самый последний… Вот, кажется…
Кажется, мы нашли друг друга. Я почувствовал теплоту, дыханье…
– Кажется, мы и в самом деле… поцеловались?! – вскрикнула она острым шепотом, как с ожога. – Ох, ради Бога… дайте… дай скорей твои губы… сюда!
И мои губы нашли ее! И я утонул в истоме. Я утонул в этом душном поцелуе, глубоком, крепком. Я слышал ее зубы, которыми она давила, прижимаясь к моим зубам, влажные ее губы, которыми она вбирала…
– Уходите… глупый… сумасшедший… – шептала она с удушьем, – чудесный мальчик… что вы со мной… не понимаю… Спите и забудьте… Боже мой, что я делаю… как это страшно… глупо!…
И она побежала от забора. Затрещало что-то, может быть, зацепилась шалью? – зашелестели юбки.
Я сидел на земле, как пьяный. На рябине что-то серебрилось, луна всходила? По садику потянулись струйки. Черные ветки яблонь путались в них рогами. На сарае блистала крыша. Луна всходила! Петухи яростно взывали, разливались. Пахло сырой землею, раздавленной ногами, весенней травкой, помятыми кустами. Цветами пахло! Цветы еще не народились, и это было ее дыханье, оставшееся в щелях забора, на гнилушках, на воздухе, на моем дыхании, на моем языке, губах, на подбородке, – на всем пространстве… – в моем воображении. «Восточные ароматы „Конго“ греховной женщины…» – сверкало в мыслях. Да что же еще нужно?… Ах, записка!…
Я вытащил бумажку… И – рявкнуло на меня, оттуда:
– Вот эта дак мамзель! – узнал я ужасный голос. – Через забор махает!… Чистое привидение, как проскочила… Черт их знает…
Разговаривал с собой Карих. Он стоял, весь белый, на крылечке. Видел?!
Он подошел поближе, пригляделся.
– Чего ей у забора?… За кошкой, что ли?… Он потер себе голову и обругался:
– Чего оно там, звенит? Кис-кис!… – хрипло покликал он. – Гнать, больше ничего… лахудры!…
Я побежал из сада.
Целовались… любит! чудная, необыкновенная!… Я шатался по комнате, натыкался на стол и стулья, искал спички… Я разорвал бумажку. Дрожали пальцы. Она была залита духами, даже растеклись чернила.
«Что вы пишете, сумасшедший! – восторженно читал я. – Я должна быть вашей?! Да вы с ума сошли! И почему все о моем теле, о платье, о Венере? Черт знает что! Даже и душу мою хотите и „святое тело“? Так физиологически смотреть, в ваши годы! У вас сумбур, и я должна с вами серьезно поговорить. Вам нужен какой-то „аромат женщины“? Хотите даже „корку от моего пира любви“? Что вы вообразили? Какой это „пир любви“? Хорошенький, сумасбродный мальчик! Я знаю, что вы хорошенький, и готова расцеловать вас, ну… пусть даже „как женщина“… Не скрою, вы что-то во мне затронули, будите во мне странные ощущения… вакхические, когда женщины бегут, опьяненные страстью, с огнями, и кого-то даже разрывают в кровь… В каждой женщине есть вакханка. Но вы, мальчик, не можете же вызвать во мне физического влечения! Это было бы ненормально, а для вас и вредно. Что же мне с вами делать? Вам не юбки моей надо, а чего-то другого! Вам „незнакома женщин ласка“. Допустим, что еще незнакома. Ну, довольно, я хочу лечь своим „прекрасным телом“ в постель. Я очень одинока, но… не стоит. Мы поговорим. Какую ошибку я сделала, что начала играть с вами. Во вторник или среду я напишу, где мы встретимся. На два дня еду. Теперь – как бы я хотела не ехать! В Нескучном? Пусть. Я люблю глухие местечки в нем. И мы поговорим. Будете терпеливы? Будете учиться? И… вспоминать меня? чуть-чуть? Роняю три, четыре, пять… самых ароматных лепестков! А вы?… У вас, кажется, детский рот? Но многое в вас совсем не детское. Ваша „Венера“ С***… А вы – мой „амур“? А много в вашем колчане стрелок? Будем охотиться?… Ах, вы… ми-лый! Целую ваши глаза и заочно баюкаю. Спите, мой мальчик. До свиданья. Ваша С***.
P. S. Кстати, непременно Шпильгагена прочтите! И еще некоторые романы удивительной женщины, много любившей, которая писала, как мужчина, – Ж.-Санд! Ваша маленькая (что-то вы мне писали про колени, хотели держать меня на коленях и носить на ручках?) Симочка».
Я вдыхал жгучие, ароматные слова, я целовал их страстно и тер по лицу бумажкой. Все пропитали они во мне.

XXIV

На последнем уроке перед экзаменами Фед-Владимирыч, «Русский», посмотрел на меня быком, но ласковым, и промычал, прищурясь:
– Ты, должно быть, сегодня именинник. А некоторые молодцы и до сего дня пишут – «и-мя-ненник»! Ну-ка, на прощанье… «Василия Шибанова»…?
Я прочитал так лихо, что сидевший у нас директор «Васька» долго потирал красную плешь свою, перегнувшись совсем в колени, назвал «артистом-с Императорских теат-ров-с» и прокартавил милостиво:
– А по-греческому рентяй-с, изворьте ри видеть-с-да-с… У меня двоечки хватает!… – и на следующем уроке поставил мне за Гомера, по живому подстрочнику, тройку с плюсом.
Любовь принесла мне счастье. К экзаменам допустили, и тетя Маша предсказывала «какую-то победу». О «победе» я и без ее предсказания знал отлично. Победить жен-щину!… Это потруднее Гомера с секторами. На перемене я обнял Женьку, которого тоже допустили, – «из уважения к сединам», – и стал восторженно говорить, что решил усиленно заниматься и перейти с наградой.
– Ты прав, Женька, что женщина может погубить и лишить подвигов! Я даже на себе заметил… – говорил я с таким азартом, что выступили слезы. – Не стоит размениваться на мелочи. Уйду с головой в науки!…
Он втянул подбородок в грудь и внушительно сделал – гм!…
– «Голодная кума-лиса… залезла в сад! В нем винограда кисти рделись!…» Это давно известно. Когда к одному пустыннику пришла одна молодая женщина, он, за неимением ничего лучшего, стал горячо молиться! Это ты можешь прочесть в одной очень редкой книге, которую я тебе притащу. Non solum, sed etiam! Период уступительный!
– Не уступительный, а… Но он не дал и возразить:
– «Молчи, кар-рамбо! – яростно зарычал Дон-Хозе, и его усы бешено встали дыбом!» Послал запрос в юнкерское, в Казань! К дьяволу всех шпаков! Скоро война, и предстоят тучи подвигов!

Молодой юнкер, молодой юнкер
Полковни-и-чка про-о-сит!…

Хоть и бодрился он, но его что-то удручало.
– Получил от нее? – спросил я его небрежно.
– Dum non… – сказал он, яростно жмя резину. – А ваша милость?
– Nihil dum, – хмуро ответил я. – Знаешь, бросаю все пустяки. Не стоит.
Мне хотелось запрыгать, бешено обнять Женьку и все поведать. Когда выходили из гимназии, я был до того в восторге, что раскланялся с кучкой гимназисток. Они захохотали.
– Да ты… что?! – поразился Женька.
– Очень хорошенькая… заметил, блондиночка с косами? Моя симпатия. Встречаемся иногда в Нескучном!
– Врешь. Это ты с твоей Пашкой развратился. По себе знаю. Всякое соприкосновение с ними вызывает… эмоцию! Не советую, брат, растрачиваться на пустяки. Пойдем-ка переулками… хочу показать тебе одну штуку!
Когда мы свернули в переулок, он остановился у фонаря, посмотрел на меня без мысли, словно прислушивался внутри себя, и поморщился, как от боли.
– Живот болит?… – спросил я его, жалея.
У него часто болел живот – от питательных корешков, должно быть.
– Дурак Г – сказал он шипящим голосом.
– Да что ты сердишься! – крикнул я. – Что у тебя такое? Может быть, мать больна?… Женя… ну, ради Бога!… – сказал я нежно, желая, чтобы он был счастлив. – Мы же друзья навеки.
Тронутый моей дружбой, он вдруг остановился и сказал саркастически:
– А она ведь все-таки ответила, сквернавка!…
– Кто – «сквернавка»? Я совершенно тебя не понимаю… – сказал я сухо.
– Она!… Ну, дама из Амстердама! Твоя любезнейшая…
– Почему… моя?! – возмутился для виду я, но сердце мое возликовало. – И что же она ответила?…
– Поганка, больше ничего! – и он вынул клочок бумажки. Бумажка была совсем простая, – чуть ли не из заборной книжки.
– Духами пахнет?… – вырвалось у меня невольно.
– На, понюхай! Поганка знает! Нет, этого не прощают… нет!…
От бумажки ничем не пахло. Написано было твердым и круглым почерком, совсем не ее рукой. Я прочел, делая озабоченное лицо:

«Из Пушкина»
Вы съединить могли с нахальством вашим подлость:
Из Пушкина стихи посмели вы содрать!
Кто любит Пушкина, тот презирает пошлость,
Но кто – «дерет», того бы надо драть!

Доброжелательница.
Меня распирало от восторга! Я понял сразу, что это студент, с дубинкой. Жестоко, но… поделом. Конечно, не она писала. Ни одной ошибки! А у нее, – это меня смущало, – иногда встречались. Например, в последнем ее письме попалось семь ошибок! «Вы пишите» – вместо «пишете», «приклоняетесь», «арамат», «с ума-шедший», «будете во мне», «местечьки»! – ужас! – «в вашем калчане»… – не говоря о знаках препинания! А тут и знаки препинания на месте, и кавычки… Конечно, студент с дубинкой.
– Хороши духи?… Нет, я с ней поговорю!
– Стихи никуда не годятся! – старался я его утешить. – «Подлость» и… «пошлость»! Разве это рифмы?… Я бы написал, ну… «дерзость» и… «мерзость»!
– Да уж ты бы… написал мерзость! – даже и тут сострил Женька. – Стихи дурацкие, но… зачем издеваться над… чувством?! над сердцем, которое всегда… таилось?!. Нет, так оставить… кануть в Лету?… Не-эт, под жабры!…
Я вспомнил о его «чувстве», но промолчал из такта.
– По-моему, Женюк… – хотел я его утешить, – простая шутка! Даю голову на отсечение, она… не хотела тебя обидеть! Она же… развитая, кончила такие курсы…
– А… «надо драть»?! Так… меня никто еще не оскорблял! Такую обиду только кровью смывают, крро-вью!!. – заорал он на переулок. – Если бы мужчина, я бы ему всю рожу растворожил!… Так не шутят с человеком, который со всей искренностью!…
– Но тут же игра слов! Видит, что ты «содрал» у Пушкина, ну и… сострила! «А кто „дерет“, того бы надо драть!» Даже в кавычки поставлено, игра слов!
– Игра… ослов! Просто пустая дрянь!
– За что ты оскорбляешь ее?! Если игра слов?… Например, Аспазия у Иловайского… «отличалась удивительным остроумием, для услады пиров»! Это-то и прелесть, когда красивая женщина еще и остроумна! Клеопатра и не так еще издевалась…
– Ты осел!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30