А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он запер шкатулку секретным, одному ему известным замком.
Этот металлический звук вернул Родена с высот его честолюбия к действительности, и он отрывисто сказал Самюэлю:
— Вы слышали? Эти миллионы мои… и только мои!
И он протянул алчные руки к железной шкатулке, как бы желая захватить ее, не дожидаясь прихода нотариуса. Но теперь преобразился и Самюэль. Он скрестил на груди руки, выпрямил сгорбленную фигуру, глаза его метали молнии. Еврей имел в эту минуту величественный и грозный вид, и его голос звучал торжественно, когда он воскликнул:
— Это наследство, образовавшееся из остатков состояния благородного человека, доведенного до самоубийства сыновьями Лойолы… это богатство, приобретшее размеры королевской казны благодаря безукоризненной честности трех поколений верных слуг этого дома… не будет наградой лжи… лицемерия… убийства! Нет… нет Бог в своей вечной справедливости не захочет этого!..
— Что вы там толкуете об убийствах? — дерзко воскликнул Роден.
Самюэль не отвечал. Он топнул ногою и медленно протянул руку в глубину зала.
Ужасное зрелище представилось тогда Родену и отцу Кабочини. Драпировки, закрывавшие стену, раздвинулись, точно по мановению невидимой руки. Освещенные синеватым мрачным светом серебряной лампады, на траурных ложах лежали в длинных черных одеяниях шесть трупов.
Это были:
Жак Реннепон,
Франсуа Гарди,
Роза и Бланш Симон,
Адриенна,
Джальма.
Казалось, они спали. Веки их были закрыты, а руки скрещены на груди. Отец Кабочини задрожал, осенил себя крестным знамением и отступил к задней стене, закрыв лицо руками. Роден, напротив, с искаженным лицом, остановившимся взором, вздыбившимися волосами, уступая непреодолимому, невольному влечению, сделал шаг вперед к этим безжизненным телам. Казалось, что несчастные только что уснули последним сном.
— Вот они… те, кого вы убили… — с рыданием в голосе продолжал Самюэль. — Да… ваши подлые интриги убили их… потому что вам нужна была их смерть… Каждый раз, как один из членов этой несчастной семьи… падал под вашими ударами… я доставал его труп, потому что они должны покоиться в общей усыпальнице… О! Будьте же прокляты… прокляты… прокляты… вы, убившие их!.. Но в ваши преступные руки… не попадет состояние этой семьи…
Роден осторожно приблизился к смертному одру Джальмы и, преодолев первый испуг, дотронулся до руки индуса, чтобы убедиться, не стал ли он игрушкой воображения. Рука была холодна как лед, но мягка и влажна. Роден в ужасе отступил. Но вскоре, справившись с волнением и призвав на помощь всю твердость и упорство характера, несмотря на странное ощущение жара и боли в груди, он постарался придать своим чертам властное и ироническое выражение и обратился к Самюэлю, проговорив хриплым, гортанным голосом:
— Значит, мне не надо показывать вам удостоверений о смерти, если трупы налицо?
И он показал на шесть трупов костлявой рукой.
Отец Кабочини вторично перекрестился, точно увидал самого дьявола.
— О Боже! — воскликнул Самюэль. — Ты, значит, совсем от него отступился! Каким взглядом он смотрит на свои жертвы!
— Ну полноте, — с дьявольской улыбкой сказал Роден. — Мое спокойствие свидетельствует только о моей невиновности. Пора приниматься за дело. Меня ждут дома в два часа. Дайте-ка шкатулку.
И он сделал шаг к мраморному консолю.
Самюэль, охваченный гневом и ужасом, опередил его и, с силой нажав пуговку, помещенную в середине крышки, воскликнул:
— Если ваша дьявольская душа не знает раскаяния, то, быть может, злоба обманутой алчности заставит ее затрепетать!
— Что он говорит? — воскликнул Роден. — Что он делает?
— Взгляните, — промолвил, в свою очередь, с мрачным торжеством еврей. — Я сказал, что вам не достанется состояние ваших жертв!
Сквозь железное кружево решетки начал вырываться дым, и по комнате распространился запах жженой бумаги. Роден понял.
— Огонь! — воскликнул он, бросаясь к шкатулке, но она была привинчена к консолю.
— Да, огонь! — сказал Самюэль. — И через несколько минут от этого громадного сокровища останется только куча пепла… Но лучше пусть оно сгорит, чем попадет к вам… Это сокровище не принадлежит мне, и я должен только его уничтожить… потому что Габриель де Реннепон не может нарушить своего слова.
— Помогите! Воды! — кричал Роден, стараясь своим телом прикрыть шкатулку и затушить огонь.
Но было уже поздно: бумага пылала, и струйки синеватого дыма вырывались из тысячи прорезей ажурного железа. Вскоре все было кончено. Роден отвернулся, задыхаясь от гнева и опираясь рукой на консоль. В первый раз в жизни этот человек плакал: крупные слезы, слезы гнева… текли по его мертвенным щекам. Но вскоре страшные боли, сперва тупые, а потом все более и более острые, несмотря на все стремление побороть их, охватили его с такой силой, что он упал на колени, сжимая руками грудь. Но все еще стараясь преодолеть слабость, он с улыбкой говорил:
— Ничего… не радуйтесь… это простые спазмы… Капиталы уничтожены… но я… остаюсь… генералом… ордена… О! Как я страдаю!.. Я горю… — прибавил он, как бы извиваясь в каких-то ужасных тисках. — Как только… я вошел… в этот… проклятый… дом… я не знаю… что… со мною… Что если… я… Но я… жил… только хлебом… и водою… я сам… покупал… их… а то… я… подумал бы… что… меня… отравили… потому что победа на… моей стороне… а… у кардинала Малипьери… руки длинные… Да… я торжествую… и не умру… я не… хочу… умирать… — Судорожно извиваясь от боли, иезуит продолжал говорить: — Но… у меня… огонь… внутри… нет сомнений… меня отравили… но где?.. Когда?.. Сегодня?.. помогите… да помогите же… что вы… стоите оба… как привидения… помогите… мне…
Самюэль и отец Кабочини, в ужасе при виде этой мучительной агонии, не могли двинуться с места.
— Помогите!.. — кричал Роден, задыхаясь. — Этот яд… ужасен… но как могли…
Затем он испустил страшный крик гнева, как будто все стало ему ясно, и продолжал, задыхаясь:
— А!.. Феринджи!.. Сегодня утром… святая вода!.. Он знает… такие яды… Да… это он… он видел… Малипьери… о демон! Хорошо сыграно… признаюсь… Борджиа себе… не изменяют!.. О!.. Конец… я умираю… Они… пожалеют… дураки… О ад! Ад!.. Церковь не… знает… что… она… теряет… в моем лице… Я горю… помогите…
По лестнице послышались шаги, и в траурную комнату вбежала княгиня де Сен-Дизье с доктором Балейнье. Княгиня, узнав о смерти отца д'Эгриньи, явилась расспросить у Родена о том, как это произошло. Когда, войдя в комнату, княгиня увидала страшное зрелище — корчившегося в муках агонии Родена, а дальше освещенные синеватым пламенем шесть трупов и между ними тело племянницы и несчастных сирот, которых она сама послала на смерть, — женщина эта окаменела от ужаса. Ее голова не выдержала такого испытания, и, медленно оглядевшись вокруг, она подняла руки к небу и разразилась безумным хохотом.
Она сошла с ума.
Пока доктор Балейнье поддерживал голову Родена, испускавшего дыхание, в дверях появился Феринджи. Бросив мрачный взгляд на труп Родена, он сказал:
— Он хотел сделаться главой общества Иисуса, чтобы его уничтожить. Для меня общество Иисуса теперь заменило богиню Бохвани, и я исполнил волю кардинала.

ЭПИЛОГ
1. ЧЕТЫРЕ ГОДА СПУСТЯ
Прошло четыре года после описанных событий.
Габриель де Реннепон заканчивал письмо господину аббату Жозефу Шарпантье в приходе Сент-Обен в бедной деревушке Солоньи.
«Ферма „Живые Воды“, 2 июня 1836 г.
Желая вам написать вчера, мой добрый Жозеф, я сел за старый черный столик, знакомый вам и стоящий, как вы знаете, у окна, откуда мне видно все, что делается во дворе фермы.
Вот длинное предисловие, мой друг; вы уже улыбаетесь, но я перехожу к фактам.
Итак, я садился за стол и, случайно взглянув в окно, увидал картину, которую вы, при вашем таланте живописца, могли бы воплотить с трогательной прелестью. Солнце заходило, небо было ясно, воздух чистый, теплый и напоенный запахом цветущего боярышника. Возле маленького ручейка, служившего границею нашего двора, на каменной скамье, под развесистой грушей, сидел мой приемный отец, Дагобер, честный, храбрый воин, которого вы так полюбили. Он казался погруженным в размышления, опустил на грудь седую голову и рассеянно гладил старого Угрюма, уткнувшегося мордой в колени хозяина. Рядом с Дагобером сидела приемная мать с каким-то шитьем, а возле, на низенькой скамейке, Анжель, жена Агриколя, кормила грудью новорожденного, между тем как кроткая Горбунья, посадив на колени старшего сына, учила его буквам по азбуке.
Агриколь только что вернулся с поля; он не успел даже распрячь двух своих сильных черных волов, но описанная мною картина также привлекала его внимание; он остановился, опираясь на ярмо, под которым его два быка склоняли головы, и любуясь зрелищем, представившимся его глазам. Да и было чем полюбоваться! Не могу выразить вам, мой друг, поразительного спокойствия этой картины, освещенной последними лучами солнца, пробивавшимися там и тут сквозь листву. Какие трогательные и разнообразные типы! Почтенное лицо солдата, доброе, нежное лицо Франсуазы, свежая, улыбающаяся своему малютке красавица Анжель и кроткая, трогательно-грустная Горбунья, прижимающая к своим губам белокурую головку смеющегося первенца Агриколя… Да и сам Агриколь: какая мужественная красота, отражающая его благородную, честную душу! Я невольно вознес Богу горячую благодарность при виде мирной, тихой картины, при виде добрых, честных людей, связанных узами нежной любви в глуши своей маленькой уединенной фермы Солоньи.
Мирный уголок, дружная семья, прозрачный воздух, напоенный ароматом полевых цветов и леса, шум маленького водопада невдалеке, — все это возбуждало во мне тихое, неопределенно-сладкое чувство, знакомое и вам среди ваших одиноких прогулок по необозримым равнинам розового вереска, окруженным сосновыми лесами. То же чувство сладкого умиления и нежной грусти испытывал я много раз в дивные ночи, проведенные в пустынях Америки.
Но увы! Грустный случай потревожил ясность этой картины.
Я услыхал, как жена Дагобера воскликнула: «Друг мой, ты плачешь!»
При этих словах вся семья окружила старого воина. На всех лицах выразилось живейшее беспокойство… Крупные слезы текли по щекам старика на его седые усы.
— Ничего… дети мои, — проговорил он растроганным голосом, — ничего… Сегодня ведь первое июня… а четыре года назад…
Он не мог закончить. Когда он поднял руку, чтобы вытереть слезы, мы заметили, что он держал в ней бронзовую цепочку с медалью. Это самая дорогая святыня старика. Он снял ее с шеи мертвого маршала четыре года тому назад, почти умирая от безумного горя, которое ему причинила смерть двух ангелов; о них я вам часто говорил, друг мой. Я спустился вниз, чтобы попытаться, насколько возможно, утешить старика, и мало-помалу его горе смягчилось, и вечер прошел в набожной и тихой грусти. Но во мне надолго пробудились тяжелые воспоминания о прошлом, на которое я оглядываюсь с невольным ужасом.
Мне представились трогательные жертвы ужасных и таинственных преступлений, глубину которых так и не удалось исследовать из-за смерти отца д'Э… и отца Р… а также из-за неизлечимого сумасшествия княгини де Сен-Д… Непоправимое несчастие, потому что жертвы могли бы стать гордостью человечества благодаря тому добру, которое они принесли бы миру.
Ах, друг мой! Если бы вы знали, какие избранные это были сердца! Если бы вы знали, какие широкие планы благотворительности лелеяла девушка с великодушным сердцем, широким умом и возвышенной душой… Еще накануне смерти, в задушевной беседе, какую мы с ней вели, она, в задаток своих будущих великих благодеяний, вручила мне значительную сумму, говоря с обычной для нее грацией и добротой. «Меня хотят разорить… Кто знает, что может случиться?.. Но по крайней мере эти деньги будут спасены для бедных… Раздавайте, раздавайте им побольше… Как можно щедрее оделяйте несчастных… Пусть будет как можно более счастливых… Я по-королевски хочу отпраздновать свое счастье!»
Когда после ужасной катастрофы я увидал, что и Дагобер и его жена, моя приемная мать, впали в нищету, что кроткая Горбунья едва сводит концы с концами на нищенский заработок, что Агриколь вскоре станет отцом и что я сам отозван из своего скромного прихода и отрешен от сана епископом за то, что оказал помощь протестанту, и за то, что молился на могиле несчастного, которого толкнуло на самоубийство отчаяние, — видя себя после отрешения также без средств, потому что сан, которым я облечен, не позволяет мне браться за любой труд, я позволил себе после смерти мадемуазель де Кардовилль отделить очень небольшую частицу от ее дара для покупки на имя Дагобера известной вам маленькой фермы. Таков, мой друг, источник моего богатства. Бывший фермер начал наше агрономическое воспитание; наша понятливость и изучение хороших книг довершили дело; прекрасный ремесленник, Агриколь стал прекрасным земледельцем. Я подражал ему; со старанием возложил я руки на плуг, и будь трижды благословен труд-кормилец! Ведь оплодотворять землю, которую создал Бог, значит служить Ему и прославлять Его. Дагобер, когда улеглось его горе, обрел прежние силы деревенской здоровой силы, а во время ссылки в Сибири он был уже почти земледельцем. Наконец, моя добрая приемная мать, милая жена Агриколя и Горбунья разделили домашние работы, и Бог благословил бедную маленькую колонию людей, увы, закаленных горем, которые искали мирной трудолюбивой, невинной жизни и забвения своих великих несчастий в уединении и тяжелом земледельческом труде.
Вы сами в течение наших длинных зимних вечеров могли оценить и тонкий изящный ум Горбуньи, и поэтический талант Агриколя, и материнскую любовь Франсуазы, и здравый смысл старого воина, и нежную, чувствительную натуру Анжели; можете поэтому судить, что мудрено собрать более задушевный и милый узкий кружок. Сколько хороших книг, вечно новых и не теряющих интереса, мы перечитали!.. Сколько вели задушевных бесед! А превосходные пасторали Агриколя! А робкие литературные признания Горбуньи!.. А прелестные дуэты свежих голосов Агриколя и Анжели! А энергичные и живописные в своей военной простоте рассказы Дагобера! А веселые шалости и игры детей с Угрюмом! Добрая собака позволяет играть с собой, хотя самой ей уже не до игры… Она до сих пор не забыла тех двух ангелов, которым служила верным стражем, и, по меткому замечанию Дагобера, точно все ищет кого-то !
Не думайте, чтобы в счастье мы стали забывчивы. Нет… вечное воспоминание о дорогих существах и придает нашей спокойной и счастливой жизни тот мягкий, серьезный оттенок, который бросился вам в глаза.
Конечно, эта жизнь может показаться эгоистичной; мы слишком бедны, чтобы окружать наших ближних таким благосостоянием, каким бы желали, и хотя бедняк не получает отказа в скромной помощи за нашим столом и под нашей крышей, но я иногда сожалею о своем отказе от громадного состояния, наследником которого я был. Правда, я дозволил сжечь его, чтобы оно не попало в преступные руки, — этим я исполнил свой долг, — но мне иногда невольно становится грустно при мысли о неудавшемся плане нашего предка, плане, привести который в исполнение так способны и достойны были мои безвременно погибшие родственники. При мысли о том, каким источником живых благодатных сил являлся бы союз таких людей, как мадемуазель Адриенна де Кардовилль, господин Гарди, принц Джальма, маршал Симон с дочерьми и, наконец, я сам, какое громадное влияние он мог иметь на счастье человечества, — мой гнев и ужас честного человека и христианина против бессовестного ордена, гнусные интриги которого погубили в самом зародыше это прекрасное, светлое будущее, невольно возрастает и увеличивается.
Что же осталось от всех этих блестящих планов? Семь могил… потому что и для меня приготовлено место в воздвигнутом Самюэлем мавзолее, верным хранителем которого… до конца… остается он.
Сейчас получил ваше письмо.
Итак, запретив вам со мной видеться, ваш епископ запретил вам и писать мне?
Меня глубоко тронуло ваше сожаление. Друг мой… сколько раз беседовали мы о духовной дисциплине и неограниченной власти епископов над нами, бедными пролетариями духовного сана, оставленными без защиты и поддержки на их произвол… Грустно это, но таков церковный закон, и вы клялись его соблюдать… Надо подчиниться этому, как подчинился и я… Любая клятва священна для честного человека.
Бедный, добрый Жозеф… я желал бы, чтобы и у вас нашлось чем заменить эти дорогие отношения, которые мы должны теперь порвать… Но я не могу больше говорить об этом… я слишком страдаю… зная, что вы теперь переносите…
Я не могу продолжать… Я, может быть, позволил бы себе слишком резко отозваться о тех, приказы которых мы должны уважать… Пусть, если это необходимо, мое письмо будет последним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64