Горбунья знала, что он не умеет притворяться: поэтому без прежнего стыда, а почти с гордостью она, наконец, воскликнула:
— Итак, всякая чистая и искренняя страсть имеет то преимущество, что когда-нибудь ее оценят, если человеку удастся справиться с первыми бурями! Она всегда будет почетной и для того сердца, которое внушает эту любовь, и для того, которое ее испытывает. Благодаря тебе, Агриколь, благодаря твоим добрым словам, поднявшим меня в собственных глазах, я не буду теперь стыдиться своей любви, а буду гордиться ею. Моя покровительница… и ты… вы оба правы. Чего мне стыдиться? Разве моя любовь не святое, искреннее чувство? Занимать вечно место в твоей жизни, любить тебя, доказывать эту любовь словами и постоянной преданностью, — чего же больше желать? А между тем стыд и страх да еще безумие, овладевающее человеком, когда его несчастья превышают меру, довели было меня до самоубийства! Но ведь надо простить смертельные сомнения бедному существу, обреченному на насмешки с самого детства… И эта тайна должна была умереть со мной, если бы невероятная случайность не открыла ее тебе… Правда, зная тебя и себя, мне нечего было бояться. Но прости: недоверие… ужасное недоверие к себе самой… заставляет, к несчастью, сомневаться и в других… Забудем теперь все это… Слушай, Агриколь, мой великодушный брат, я скажу тебе то же, что ты сказал сейчас: взгляни на меня, ты знаешь, мое лицо никогда не лгало… гляди же: видишь, я не избегаю больше твоего взора… я счастлива… а так недавно еще… я хотела умереть!
Горбунья говорила правду. Агриколь сам не надеялся на столь быстрый успех своих увещеваний. Несмотря на глубокие следы нищеты, страдания и болезни, запечатлевшиеся на чертах молодой девушки, ее лицо сияло высоким, ясным счастьем, а чистые и нежные, как ее душа, голубые глаза без смущения глядели в глаза Агриколя.
— О! Благодарю… благодарю!.. — опьяненно воскликнул кузнец. — Когда я вижу тебя счастливой и довольной, мое сердце переполняется радостью.
— Да, я спокойна и счастлива, — продолжала Горбунья. — И счастлива навсегда… потому что теперь ты будешь знать всякую мою мысль… Да, я счастлива, и этот день, начавшийся таким роковым образом, кончается, как дивный сон! Я не только не боюсь тебя, но смотрю на тебя с упоением. Я нашла свою благодетельницу, я спокойна за участь моей бедной сестры… Ведь мы сейчас, не правда ли, сейчас ее увидим?.. Я хочу поделиться с ней своим счастьем!
Горбунья была так счастлива, что кузнец не смел и не хотел говорить ей о смерти Сефизы, для того чтобы сообщить ей это позднее с предосторожностями; он ответил:
— Сефиза, именно потому, что она крепче тебя, потрясена так сильно, что, как я слышал, благоразумнее не беспокоить ее сегодня ничем.
— Я подожду тогда… мне есть чем заняться в ожидании… мне так много надо сказать тебе…
— Милая, добрая Мадлена!..
— Ты не поверишь, Агриколь, — прервала его Горбунья со слезами радости, — что я испытываю, когда ты называешь меня Мадленой… Нечто целебное, нежное, приятное… на сердце становится так ясно, хорошо!
— Бедное дитя! Как, должно быть, ты страдала, — воскликнул кузнец, глубоко растроганный, — если такая мелочь, как то, что ее называют по имени, вызывает в ней и радость, и благодарность!..
— Но подумай, друг мой, ведь это слово в твоих устах заключает в себе целую новую жизнь для меня! Если бы ты знал, какое счастье, какое наслаждение грезится мне в будущем! Если бы ты знал, как далеко заходит моя нежность в честолюбивых планах… Твоя жена, прелестная Анжель, с ангельской красотой и душой ангела… Взгляни мне в глаза, и ты увидишь, в свою очередь, как сладко для меня это имя… Да, и твоя прелестная и добрая Анжель назовет меня также Мадленой… и твои дети… Агриколь!.. Твои дети… эти чудесные малютки!.. И для них я буду их Мадленой, их доброй Мадленой. Ведь я так буду любить их, что они будут настолько же принадлежать мне, как и своей матери, не правда ли? Да… я хочу иметь свою часть в материнских заботах… они будут принадлежать нам всем троим; так ведь, Агриколь? О! Позволь, позволь мне плакать… Как сладки слезы, которых не надо таить!.. Слава Богу!.. Благодаря тебе, друг мой, источник горьких слез иссяк навсегда!..
Уже несколько минут при этой трогательной сцене присутствовал незримый свидетель. Кузнец и Горбунья были так взволнованы, что не заметили мадемуазель де Кардовилль, стоявшей на пороге. Горбунья выразилась верно: этот день, начавшийся для всех под самыми дурными предзнаменованиями, принес всем радость. Адриенна также сияла счастьем: Джальма был ей верен, Джальма любил ее до безумия. Отвратительная внешняя сторона, которая обманула Адриенну, несомненно, свидетельствовала о новой интриге Родена, и мадемуазель де Кардовилль оставалось только открыть цель этих коварных замыслов. Здесь Адриенну ждала новая радость… Счастье одаряет человека особой прозорливостью в отношении счастья других; Адриенна угадала, что между Горбуньей и кузнецом тайны больше не существует, и она не могла не воскликнуть, входя:
— Ах!.. Это лучший день в моей жизни, потому что не я одна счастлива!
Агриколь и Горбунья быстро оглянулись.
— Мадемуазель, — сказал кузнец, — несмотря на данное вам обещание, я не мог скрыть от Мадлены, что знаю о ее любви!
— Теперь, когда я не краснею больше за эту любовь перед Агриколем… я могу не краснеть и перед вами… Вы первая сказали мне: «Гордитесь этой любовью… она чиста и благородна!» — сказала Горбунья, и счастье дало ей силу подняться и опереться на руку Агриколя.
— Прекрасно, прекрасно, друг мой, — сказала Адриенна, поддерживая ее с другой стороны. — Позвольте мне только одним словом покаяться, почему я открыла вашу тайну… так как вы можете упрекнуть меня в нескромности… Если я ее и совершила, то для того…
— Знаешь для чего, Мадлена? — воскликнул кузнец, прерывая ее речь. — Это новое доказательство великодушной сердечной деликатности, которая никогда не изменяет мадемуазель де Кардовилль. «Я долго колебалась, прежде чем открыть вам эту тайну, — сказала она мне сегодня, — но я должна была на это решиться. Мы идем к вашей приемной сестре… Вы были для нее всегда лучшим — братом, но невольно, не подозревая того, вы ее нередко оскорбляли. Теперь я полагаюсь на вас, что вы сохраните эту тайну и в то же время оградите бедную девушку от тысячи страданий… страданий тем более горьких, что они исходят от вас и она должна переносить их не жалуясь. Так, например, когда вы будете говорить с ней о вашем счастье, о вашей жене, постарайтесь пощадить доброе, нежное и благородное сердце… будьте осторожны…» Вот почему, Мадлена, мадемуазель Адриенна и решилась на то, что она называет нескромностью.
— У меня не хватает слов, чтобы отблагодарить, вечно благодарить вас, — сказала Горбунья.
— Посмотрите, мой друг, — заметила Адриенна, — как хитрости злодеев обращаются против них же. Боялись вашей преданности ко мне и велели Флорине украсть ваш дневник…
— Именно для того, чтобы я бежала от вас из стыда, что мои тайные мысли будут служить пищей для насмешек… Теперь я в этом не сомневаюсь, — сказала Горбунья.
— Вы правы, дитя мое. И эта бессовестная злоба чуть было не довела вас до смерти, но теперь она обращается на посрамление злодеев. Интрига их раскрыта, да и не только одна эта, по счастью, — прибавила Адриенна, вспомнив о Пышной Розе.
Затем она с радостью прибавила:
— Вот, наконец, мы все соединились и более счастливы, чем когда-либо; в счастье мы почерпнем силы для борьбы с нашими врагами. Я говорю с нашими потому, что всякий, кто меня любит, им враг… Но мужайтесь… час настал… настала очередь и честных людей…
— И слава Богу! — сказал кузнец. — С моей стороны в усердии недостатка не будет! Какое счастье сорвать с них маску!
— Позвольте вам напомнить, господин Агриколь, что завтра у вас свидание с господином Гарди.
— Я не забыл ни этого, ни вашего предложения, которое так великодушно.
— Это очень просто… он мне родня. Повторите же ему это, впрочем, я ему напишу сегодня вечером: средства на восстановление фабрики к его услугам. Я делаю это не для него одного, а для сотни семей, доведенных до нищеты… Уговорите его — это самое главное — покинуть мрачный дом, куда его завлекли. По тысяче причин он должен опасаться всего, что его окружает…
— Будьте спокойны, мадемуазель… Письмо, которое он мне написал в ответ на мое, было очень кратко, но ласково, хотя и печально. Он согласен на свидание; я уверен, что мне удастся убедить его покинуть этот дом и, может быть, увезти его с собою: он всегда знал о моей преданности!
— Итак, смелей, господин Агриколь! — сказала Адриенна, укутывая Горбунью в свою шубу. — А теперь поехали, пора. Когда приедем ко мне, я сейчас же дам вам письмо господину Гарди, и завтра вы придете сообщить мне о результатах вашего свидания, не правда ли? — Затем, слегка покраснев, она спохватилась: — Нет, не завтра… завтра вы мне только напишите… а приходите послезавтра около полудня…
Через несколько минут молодая работница с помощью Агриколя и Адриенны спустилась с лестницы и села в карету мадемуазель де Кардовилль. Она усиленно настаивала, чтобы ее завезли повидаться к Сефизе, хотя Агриколь и уверял, что сегодня это невозможно и что она ее увидит завтра…
Благодаря сведениям, полученным от Пышной Розы, Адриенна, не доверяя лицам, окружавшим Джальму, думала, что нашла, наконец, верный способ передать ему сегодня же вечером письмо прямо в руки.
26. ДВЕ КАРЕТЫ
Это было вечером того дня, когда мадемуазель де Кардовилль помешала самоубийству Горбуньи. Пробило 11 часов. Ночь темна, сильный ветер гнал по небу темные, мрачные тучи, скрывающие бледный лик луны. Медленно и с большим трудом пара усталых лошадей тащила фиакр по улице Бланш в гору, довольно высокую, около заставы, недалеко от которой стоит дом, занимаемый принцем Джальмой. Экипаж остановился. Кучер, ворча на длинный путь, заканчивающийся трудным подъемом, поворотился на козлах, наклонился к стеклу в переднем окне кареты и грубо спросил пассажира:
— Ну что же, скоро ли, наконец, доедем? От улицы Вожирар до заставы Бланш конец порядочный! Да еще в такую темень, когда за четыре шага ничего не видно и когда фонарей не велят зажигать под предлогом лунного света… которого нет…
— Когда заметите небольшую дверь с навесом… проезжайте шагов двадцать дальше… и остановитесь у стены, — ответил нетерпеливый и резкий голос с сильным итальянским акцентом.
— Проклятый немец; он, кажется, хочет меня в осла превратить! — проворчал разгневанный возница; затем прибавил: — Да тысяча чертей! Говорят же вам, что ни зги не видно… где я тут буду разглядывать вашу калитку?
— У вас, видно, никакого соображения нет? Поезжайте правее, ближе к стене… Свет ваших фонарей поможет вам отыскать эту дверь. Она рядом с домом N50 … Если вы не сможете ее найти, значит, вы пьяны! — все более раздраженно проговорил голос с итальянским акцентом.
Кучер вместо ответа начал сыпать проклятиями, на чем свет стоит, и хлестнул по измученным лошадям. Он поехал вдоль стены, едва не задевая ее, и изо всех сил таращил глаза, стараясь разглядеть номера домов при свете фонарей.
Через несколько минут экипаж остановился снова.
— Я проехал дом N50 , вот калитка с навесом; здесь, что ли? — спросил кучер.
— Да… — отвечал голос, — теперь проезжайте еще шагов двадцать и там остановитесь.
— Ладно… дальше что?
— Теперь слезьте с козел и идите постучитесь в ту дверь, которую мы проехали. Стучитесь так: два раза по три удара. Поняли? Два раза по три удара.
— Это вы мне вместо чаевых жалуете, что ли? — с сердцем отвечал кучер.
— Чаевые получите хорошие, когда привезете меня назад, в Сен-Жерменское предместье, где я живу… если будете расторопны.
— Теперь еще в Сен-Жерменское предместье!.. Нечего сказать, и концы у вас, — обозленно ворчал кучер. — А я-то гнал лошадей в надежде поспеть на бульвары к выходу из театров… Эх, черт возьми!..
Затем, решив, что делать, видно, нечего, и утешая себя надеждой на хорошее вознаграждение, он переспросил:
— Так, значит, надо ударить шесть раз?
— Да… Три удара… и подождите, затем опять три удара… Поняли?
— А потом?
— Потом вы скажете лицу, которое отворит дверь: «Вас ждут» и приведете его сюда.
— Черт бы тебя изжарил! — ворчал кучер. — У этого проклятого немчуры, видно, дела с франкмасонами, а может, и с контрабандистами, благо мы около самой заставы… На него стоило бы донести за то, что он заставил меня отмахать сюда такой конец с улицы Вожирар!
Однако он аккуратно исполнил поручение и постучал, как ему было приказано.
В это время облака немного рассеялись, и сквозь тонкий слой их мелькнул диск луны, так что кучер мог разглядеть вышедшего на стук человека, среднего роста, в плаще и в цветной фуражке; он запер за собой дверь на ключ.
— Вас ждут, — сказал ему кучер, — я провожу вас до фиакра.
Затем, идя впереди человека в плаще, ответившего ему только кивком головы, он провел его к экипажу и хотел, опустив подножку, отворить его дверцы, но голос изнутри крикнул:
— Не надо… Он не войдет… мы будем говорить через окно… а когда придет время ехать, мы вас позовем…
— Значит, у меня хватит времени сотню раз послать тебя ко всем чертям, — пробормотал кучер. — Похожу, чтобы хоть ноги размять.
Он начал ходить вдоль стены взад и вперед. Через несколько секунд до него донесся стук экипажа, быстро поднимавшегося в гору и остановившегося немного позади, с другой стороны калитки.
— Ага! Господская карета, — сказал кучер. — И хороши же лошади, должно быть, если одним духом поднялись на эту крутизну.
При свете луны, выглянувшей в это время, кучер увидал, как из подъехавшей кареты вышел человек, быстро подошел к двери, отпер ее и исчез, заперев ее за собой.
— Вот оно что! Дело-то осложняется. Один вышел, а другой вошел! — заметил себе кучер.
И, говоря это, он приблизился к карете, запряженной парой сильных и красивых лошадей. Кучер в плаще с десятью воротниками сидел неподвижно по всем правилам искусства, с высоко поднятым бичом, ручка которого упиралась в его правое колено.
— Ну и собачья же погодка для того, чтобы застаивались такие чудные лошади, как ваши, приятель, — сказал скромный извозчик барственному Автомедону, который остался бесстрастным и немым, как будто не предполагая даже, что с ним говорили. — Не понимает по-нашему… видно, англичанин… это, впрочем, и по лошадям заметно… — объяснил себе кучер это молчание и, заметив у дверцы кареты громадного роста выездного лакея, в длинной и широкой ливрее серовато-желтого цвета с голубым воротником и серебряными пуговицами, обратился и к нему с той же фразой.
То же невозмутимое молчание…
— Оба, видно, англичане! — философски заметил кучер, и хотя происшествие его заинтересовало, но он отошел и возобновил прогулку около своего фиакра.
В это время между человеком с итальянским акцентом и человеком в плаще шел живой разговор. Один продолжал сидеть в карете, а другой стоял на улице, опираясь рукой на дверцу. Беседа велась по-итальянски. Как можно было судить, речь шла о ком-то отсутствующем.
— Итак, — говорил голос из кареты, — значит, решено?
— Да, монсиньор, — отвечал человек в плаще, — но только если орел сделается змеей.
— Итак, когда вы получите другую половину того распятия, что я вам дал…
— Я буду знать, что это значит, монсиньор.
— Старайтесь заслужить и сохранить его доверие.
— И заслужу и сохраню, монсиньор, потому что я преклоняюсь пред этим человеком, который по своему уму, воле и мужеству сильнее самых великих мира сего… Я преклонил пред ним колена, как перед одним из трех мрачных божеств, стоящих между Бохвани и ее почитателями… У него со мной одна задача: обращать жизнь в ничто.
— Гм! Гм! — сказал голос из кареты не без смущения. — Эти аналогии и бесполезны, и неточны… Повинуйтесь ему только… не стараясь рассуждать, почему вы должны повиноваться…
— Пусть он говорит, и я буду действовать… Я в его руках, как труп , по его любимому выражению. Он видит мою преданность уже по службе у принца Джальмы… Скажи он мне только: убей !.. — и этот царский сын…
— Не воображайте ничего подобного, ради Бога! — прервал человека в плаще голос из кареты. — Слава Богу, таких доказательств преданности от вас не потребуют!
— Я делаю то… что мне велят. Бохвани видит меня.
— Не сомневаюсь в вашем усердии… Я знаю, что вы стоите, как разумная живая преграда, между принцем и многими пагубными замыслами. Так как мне сказали о вашем усердии, умении влиять на молодого индуса, а главное, о вашем слепом послушании при исполнении приказаний, я и решил открыть вам все. Вы фанатически исполняете приказания того, кому служите… Это превосходно… Человек должен быть верным рабом того божества, которое он избрал.
— Да… монсиньор… пока божество… остается божеством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
— Итак, всякая чистая и искренняя страсть имеет то преимущество, что когда-нибудь ее оценят, если человеку удастся справиться с первыми бурями! Она всегда будет почетной и для того сердца, которое внушает эту любовь, и для того, которое ее испытывает. Благодаря тебе, Агриколь, благодаря твоим добрым словам, поднявшим меня в собственных глазах, я не буду теперь стыдиться своей любви, а буду гордиться ею. Моя покровительница… и ты… вы оба правы. Чего мне стыдиться? Разве моя любовь не святое, искреннее чувство? Занимать вечно место в твоей жизни, любить тебя, доказывать эту любовь словами и постоянной преданностью, — чего же больше желать? А между тем стыд и страх да еще безумие, овладевающее человеком, когда его несчастья превышают меру, довели было меня до самоубийства! Но ведь надо простить смертельные сомнения бедному существу, обреченному на насмешки с самого детства… И эта тайна должна была умереть со мной, если бы невероятная случайность не открыла ее тебе… Правда, зная тебя и себя, мне нечего было бояться. Но прости: недоверие… ужасное недоверие к себе самой… заставляет, к несчастью, сомневаться и в других… Забудем теперь все это… Слушай, Агриколь, мой великодушный брат, я скажу тебе то же, что ты сказал сейчас: взгляни на меня, ты знаешь, мое лицо никогда не лгало… гляди же: видишь, я не избегаю больше твоего взора… я счастлива… а так недавно еще… я хотела умереть!
Горбунья говорила правду. Агриколь сам не надеялся на столь быстрый успех своих увещеваний. Несмотря на глубокие следы нищеты, страдания и болезни, запечатлевшиеся на чертах молодой девушки, ее лицо сияло высоким, ясным счастьем, а чистые и нежные, как ее душа, голубые глаза без смущения глядели в глаза Агриколя.
— О! Благодарю… благодарю!.. — опьяненно воскликнул кузнец. — Когда я вижу тебя счастливой и довольной, мое сердце переполняется радостью.
— Да, я спокойна и счастлива, — продолжала Горбунья. — И счастлива навсегда… потому что теперь ты будешь знать всякую мою мысль… Да, я счастлива, и этот день, начавшийся таким роковым образом, кончается, как дивный сон! Я не только не боюсь тебя, но смотрю на тебя с упоением. Я нашла свою благодетельницу, я спокойна за участь моей бедной сестры… Ведь мы сейчас, не правда ли, сейчас ее увидим?.. Я хочу поделиться с ней своим счастьем!
Горбунья была так счастлива, что кузнец не смел и не хотел говорить ей о смерти Сефизы, для того чтобы сообщить ей это позднее с предосторожностями; он ответил:
— Сефиза, именно потому, что она крепче тебя, потрясена так сильно, что, как я слышал, благоразумнее не беспокоить ее сегодня ничем.
— Я подожду тогда… мне есть чем заняться в ожидании… мне так много надо сказать тебе…
— Милая, добрая Мадлена!..
— Ты не поверишь, Агриколь, — прервала его Горбунья со слезами радости, — что я испытываю, когда ты называешь меня Мадленой… Нечто целебное, нежное, приятное… на сердце становится так ясно, хорошо!
— Бедное дитя! Как, должно быть, ты страдала, — воскликнул кузнец, глубоко растроганный, — если такая мелочь, как то, что ее называют по имени, вызывает в ней и радость, и благодарность!..
— Но подумай, друг мой, ведь это слово в твоих устах заключает в себе целую новую жизнь для меня! Если бы ты знал, какое счастье, какое наслаждение грезится мне в будущем! Если бы ты знал, как далеко заходит моя нежность в честолюбивых планах… Твоя жена, прелестная Анжель, с ангельской красотой и душой ангела… Взгляни мне в глаза, и ты увидишь, в свою очередь, как сладко для меня это имя… Да, и твоя прелестная и добрая Анжель назовет меня также Мадленой… и твои дети… Агриколь!.. Твои дети… эти чудесные малютки!.. И для них я буду их Мадленой, их доброй Мадленой. Ведь я так буду любить их, что они будут настолько же принадлежать мне, как и своей матери, не правда ли? Да… я хочу иметь свою часть в материнских заботах… они будут принадлежать нам всем троим; так ведь, Агриколь? О! Позволь, позволь мне плакать… Как сладки слезы, которых не надо таить!.. Слава Богу!.. Благодаря тебе, друг мой, источник горьких слез иссяк навсегда!..
Уже несколько минут при этой трогательной сцене присутствовал незримый свидетель. Кузнец и Горбунья были так взволнованы, что не заметили мадемуазель де Кардовилль, стоявшей на пороге. Горбунья выразилась верно: этот день, начавшийся для всех под самыми дурными предзнаменованиями, принес всем радость. Адриенна также сияла счастьем: Джальма был ей верен, Джальма любил ее до безумия. Отвратительная внешняя сторона, которая обманула Адриенну, несомненно, свидетельствовала о новой интриге Родена, и мадемуазель де Кардовилль оставалось только открыть цель этих коварных замыслов. Здесь Адриенну ждала новая радость… Счастье одаряет человека особой прозорливостью в отношении счастья других; Адриенна угадала, что между Горбуньей и кузнецом тайны больше не существует, и она не могла не воскликнуть, входя:
— Ах!.. Это лучший день в моей жизни, потому что не я одна счастлива!
Агриколь и Горбунья быстро оглянулись.
— Мадемуазель, — сказал кузнец, — несмотря на данное вам обещание, я не мог скрыть от Мадлены, что знаю о ее любви!
— Теперь, когда я не краснею больше за эту любовь перед Агриколем… я могу не краснеть и перед вами… Вы первая сказали мне: «Гордитесь этой любовью… она чиста и благородна!» — сказала Горбунья, и счастье дало ей силу подняться и опереться на руку Агриколя.
— Прекрасно, прекрасно, друг мой, — сказала Адриенна, поддерживая ее с другой стороны. — Позвольте мне только одним словом покаяться, почему я открыла вашу тайну… так как вы можете упрекнуть меня в нескромности… Если я ее и совершила, то для того…
— Знаешь для чего, Мадлена? — воскликнул кузнец, прерывая ее речь. — Это новое доказательство великодушной сердечной деликатности, которая никогда не изменяет мадемуазель де Кардовилль. «Я долго колебалась, прежде чем открыть вам эту тайну, — сказала она мне сегодня, — но я должна была на это решиться. Мы идем к вашей приемной сестре… Вы были для нее всегда лучшим — братом, но невольно, не подозревая того, вы ее нередко оскорбляли. Теперь я полагаюсь на вас, что вы сохраните эту тайну и в то же время оградите бедную девушку от тысячи страданий… страданий тем более горьких, что они исходят от вас и она должна переносить их не жалуясь. Так, например, когда вы будете говорить с ней о вашем счастье, о вашей жене, постарайтесь пощадить доброе, нежное и благородное сердце… будьте осторожны…» Вот почему, Мадлена, мадемуазель Адриенна и решилась на то, что она называет нескромностью.
— У меня не хватает слов, чтобы отблагодарить, вечно благодарить вас, — сказала Горбунья.
— Посмотрите, мой друг, — заметила Адриенна, — как хитрости злодеев обращаются против них же. Боялись вашей преданности ко мне и велели Флорине украсть ваш дневник…
— Именно для того, чтобы я бежала от вас из стыда, что мои тайные мысли будут служить пищей для насмешек… Теперь я в этом не сомневаюсь, — сказала Горбунья.
— Вы правы, дитя мое. И эта бессовестная злоба чуть было не довела вас до смерти, но теперь она обращается на посрамление злодеев. Интрига их раскрыта, да и не только одна эта, по счастью, — прибавила Адриенна, вспомнив о Пышной Розе.
Затем она с радостью прибавила:
— Вот, наконец, мы все соединились и более счастливы, чем когда-либо; в счастье мы почерпнем силы для борьбы с нашими врагами. Я говорю с нашими потому, что всякий, кто меня любит, им враг… Но мужайтесь… час настал… настала очередь и честных людей…
— И слава Богу! — сказал кузнец. — С моей стороны в усердии недостатка не будет! Какое счастье сорвать с них маску!
— Позвольте вам напомнить, господин Агриколь, что завтра у вас свидание с господином Гарди.
— Я не забыл ни этого, ни вашего предложения, которое так великодушно.
— Это очень просто… он мне родня. Повторите же ему это, впрочем, я ему напишу сегодня вечером: средства на восстановление фабрики к его услугам. Я делаю это не для него одного, а для сотни семей, доведенных до нищеты… Уговорите его — это самое главное — покинуть мрачный дом, куда его завлекли. По тысяче причин он должен опасаться всего, что его окружает…
— Будьте спокойны, мадемуазель… Письмо, которое он мне написал в ответ на мое, было очень кратко, но ласково, хотя и печально. Он согласен на свидание; я уверен, что мне удастся убедить его покинуть этот дом и, может быть, увезти его с собою: он всегда знал о моей преданности!
— Итак, смелей, господин Агриколь! — сказала Адриенна, укутывая Горбунью в свою шубу. — А теперь поехали, пора. Когда приедем ко мне, я сейчас же дам вам письмо господину Гарди, и завтра вы придете сообщить мне о результатах вашего свидания, не правда ли? — Затем, слегка покраснев, она спохватилась: — Нет, не завтра… завтра вы мне только напишите… а приходите послезавтра около полудня…
Через несколько минут молодая работница с помощью Агриколя и Адриенны спустилась с лестницы и села в карету мадемуазель де Кардовилль. Она усиленно настаивала, чтобы ее завезли повидаться к Сефизе, хотя Агриколь и уверял, что сегодня это невозможно и что она ее увидит завтра…
Благодаря сведениям, полученным от Пышной Розы, Адриенна, не доверяя лицам, окружавшим Джальму, думала, что нашла, наконец, верный способ передать ему сегодня же вечером письмо прямо в руки.
26. ДВЕ КАРЕТЫ
Это было вечером того дня, когда мадемуазель де Кардовилль помешала самоубийству Горбуньи. Пробило 11 часов. Ночь темна, сильный ветер гнал по небу темные, мрачные тучи, скрывающие бледный лик луны. Медленно и с большим трудом пара усталых лошадей тащила фиакр по улице Бланш в гору, довольно высокую, около заставы, недалеко от которой стоит дом, занимаемый принцем Джальмой. Экипаж остановился. Кучер, ворча на длинный путь, заканчивающийся трудным подъемом, поворотился на козлах, наклонился к стеклу в переднем окне кареты и грубо спросил пассажира:
— Ну что же, скоро ли, наконец, доедем? От улицы Вожирар до заставы Бланш конец порядочный! Да еще в такую темень, когда за четыре шага ничего не видно и когда фонарей не велят зажигать под предлогом лунного света… которого нет…
— Когда заметите небольшую дверь с навесом… проезжайте шагов двадцать дальше… и остановитесь у стены, — ответил нетерпеливый и резкий голос с сильным итальянским акцентом.
— Проклятый немец; он, кажется, хочет меня в осла превратить! — проворчал разгневанный возница; затем прибавил: — Да тысяча чертей! Говорят же вам, что ни зги не видно… где я тут буду разглядывать вашу калитку?
— У вас, видно, никакого соображения нет? Поезжайте правее, ближе к стене… Свет ваших фонарей поможет вам отыскать эту дверь. Она рядом с домом N50 … Если вы не сможете ее найти, значит, вы пьяны! — все более раздраженно проговорил голос с итальянским акцентом.
Кучер вместо ответа начал сыпать проклятиями, на чем свет стоит, и хлестнул по измученным лошадям. Он поехал вдоль стены, едва не задевая ее, и изо всех сил таращил глаза, стараясь разглядеть номера домов при свете фонарей.
Через несколько минут экипаж остановился снова.
— Я проехал дом N50 , вот калитка с навесом; здесь, что ли? — спросил кучер.
— Да… — отвечал голос, — теперь проезжайте еще шагов двадцать и там остановитесь.
— Ладно… дальше что?
— Теперь слезьте с козел и идите постучитесь в ту дверь, которую мы проехали. Стучитесь так: два раза по три удара. Поняли? Два раза по три удара.
— Это вы мне вместо чаевых жалуете, что ли? — с сердцем отвечал кучер.
— Чаевые получите хорошие, когда привезете меня назад, в Сен-Жерменское предместье, где я живу… если будете расторопны.
— Теперь еще в Сен-Жерменское предместье!.. Нечего сказать, и концы у вас, — обозленно ворчал кучер. — А я-то гнал лошадей в надежде поспеть на бульвары к выходу из театров… Эх, черт возьми!..
Затем, решив, что делать, видно, нечего, и утешая себя надеждой на хорошее вознаграждение, он переспросил:
— Так, значит, надо ударить шесть раз?
— Да… Три удара… и подождите, затем опять три удара… Поняли?
— А потом?
— Потом вы скажете лицу, которое отворит дверь: «Вас ждут» и приведете его сюда.
— Черт бы тебя изжарил! — ворчал кучер. — У этого проклятого немчуры, видно, дела с франкмасонами, а может, и с контрабандистами, благо мы около самой заставы… На него стоило бы донести за то, что он заставил меня отмахать сюда такой конец с улицы Вожирар!
Однако он аккуратно исполнил поручение и постучал, как ему было приказано.
В это время облака немного рассеялись, и сквозь тонкий слой их мелькнул диск луны, так что кучер мог разглядеть вышедшего на стук человека, среднего роста, в плаще и в цветной фуражке; он запер за собой дверь на ключ.
— Вас ждут, — сказал ему кучер, — я провожу вас до фиакра.
Затем, идя впереди человека в плаще, ответившего ему только кивком головы, он провел его к экипажу и хотел, опустив подножку, отворить его дверцы, но голос изнутри крикнул:
— Не надо… Он не войдет… мы будем говорить через окно… а когда придет время ехать, мы вас позовем…
— Значит, у меня хватит времени сотню раз послать тебя ко всем чертям, — пробормотал кучер. — Похожу, чтобы хоть ноги размять.
Он начал ходить вдоль стены взад и вперед. Через несколько секунд до него донесся стук экипажа, быстро поднимавшегося в гору и остановившегося немного позади, с другой стороны калитки.
— Ага! Господская карета, — сказал кучер. — И хороши же лошади, должно быть, если одним духом поднялись на эту крутизну.
При свете луны, выглянувшей в это время, кучер увидал, как из подъехавшей кареты вышел человек, быстро подошел к двери, отпер ее и исчез, заперев ее за собой.
— Вот оно что! Дело-то осложняется. Один вышел, а другой вошел! — заметил себе кучер.
И, говоря это, он приблизился к карете, запряженной парой сильных и красивых лошадей. Кучер в плаще с десятью воротниками сидел неподвижно по всем правилам искусства, с высоко поднятым бичом, ручка которого упиралась в его правое колено.
— Ну и собачья же погодка для того, чтобы застаивались такие чудные лошади, как ваши, приятель, — сказал скромный извозчик барственному Автомедону, который остался бесстрастным и немым, как будто не предполагая даже, что с ним говорили. — Не понимает по-нашему… видно, англичанин… это, впрочем, и по лошадям заметно… — объяснил себе кучер это молчание и, заметив у дверцы кареты громадного роста выездного лакея, в длинной и широкой ливрее серовато-желтого цвета с голубым воротником и серебряными пуговицами, обратился и к нему с той же фразой.
То же невозмутимое молчание…
— Оба, видно, англичане! — философски заметил кучер, и хотя происшествие его заинтересовало, но он отошел и возобновил прогулку около своего фиакра.
В это время между человеком с итальянским акцентом и человеком в плаще шел живой разговор. Один продолжал сидеть в карете, а другой стоял на улице, опираясь рукой на дверцу. Беседа велась по-итальянски. Как можно было судить, речь шла о ком-то отсутствующем.
— Итак, — говорил голос из кареты, — значит, решено?
— Да, монсиньор, — отвечал человек в плаще, — но только если орел сделается змеей.
— Итак, когда вы получите другую половину того распятия, что я вам дал…
— Я буду знать, что это значит, монсиньор.
— Старайтесь заслужить и сохранить его доверие.
— И заслужу и сохраню, монсиньор, потому что я преклоняюсь пред этим человеком, который по своему уму, воле и мужеству сильнее самых великих мира сего… Я преклонил пред ним колена, как перед одним из трех мрачных божеств, стоящих между Бохвани и ее почитателями… У него со мной одна задача: обращать жизнь в ничто.
— Гм! Гм! — сказал голос из кареты не без смущения. — Эти аналогии и бесполезны, и неточны… Повинуйтесь ему только… не стараясь рассуждать, почему вы должны повиноваться…
— Пусть он говорит, и я буду действовать… Я в его руках, как труп , по его любимому выражению. Он видит мою преданность уже по службе у принца Джальмы… Скажи он мне только: убей !.. — и этот царский сын…
— Не воображайте ничего подобного, ради Бога! — прервал человека в плаще голос из кареты. — Слава Богу, таких доказательств преданности от вас не потребуют!
— Я делаю то… что мне велят. Бохвани видит меня.
— Не сомневаюсь в вашем усердии… Я знаю, что вы стоите, как разумная живая преграда, между принцем и многими пагубными замыслами. Так как мне сказали о вашем усердии, умении влиять на молодого индуса, а главное, о вашем слепом послушании при исполнении приказаний, я и решил открыть вам все. Вы фанатически исполняете приказания того, кому служите… Это превосходно… Человек должен быть верным рабом того божества, которое он избрал.
— Да… монсиньор… пока божество… остается божеством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64