Сзади возвышался собор, а прямо на него, слева и справа бежали разъяренные враги.
Крики страшной боли, испускаемые мясником, обливавшимся кровью, только способствовали возбуждению народной ярости. Для Голиафа наступила страшная минута. Он оставался один среди все более сужавшегося круга людей и видел только разгневанных врагов, которые бросались на него с криками, угрожая смертью. Как загнанный вепрь, прежде чем начать отбиваться от преследовавшей его остервенелой своры, Голиаф, одурев от ужаса, сделал несколько порывистых, но нерешительных шагов. Затем, отказавшись от мысли о побеге, который был совершенно невозможен, великан, инстинктивно понял, что ему нечего ждать пощады от толпы, ослепленной и оглушенной яростью и тем более безжалостной, поскольку эти люди считали себя вполне правыми; Голиаф решился, по крайней мере, дорого продать свою жизнь. Он сунул руку в карман за ножом. Ножа не оказалось. Тогда он встал в позе атлета, опираясь на левую ногу, выставил вперед полусогнутые руки, которые так напряглись в мышцах, что стали тверже и крепче железа, и храбро начал ждать нападения.
Первой из нападающих оказалась Цыбуля. Мегера, запыхавшись, вместо того чтобы броситься на Голиафа, остановилась, нагнулась, сняла с ноги громадный деревянный башмак и, ловко прицелившись, с такой силой бросила его в голову великана, что он попал ему прямо в глаз и наполовину вышиб его из орбиты. Голиаф схватился за окровавленное лицо обеими руками, и у него вырвался крик жестокой боли.
— Что, небось, скосился немножко? — сказала Цыбуля, разразившись хохотом.
Обезумев от боли, Голиаф ринулся на толпу, не ожидая более нападения; его геркулесова сила удерживала до сих пор этих людей, так как единственный человек, являвшийся ему достойным противником, а именно каменолом, был оттиснут толпою.
Как ни силен был великан, — причем гнев и боль удваивали его силу и борьба его была ужасна, — долго продержаться он не мог… Однако несчастный пал не сразу… Несколько минут в куче борющихся людей то тут, то там показывалась мощная рука атлета, опускавшаяся, как молот, на черепа и на лица врагов, то его огромная окровавленная голова, в лохматые волосы которой вцеплялись, оттягивая ее книзу, чьи-то вражеские руки. Толчки и страшная сумятица в куче борцов свидетельствовали, что Голиаф защищался отчаянно. Но вот к нему пробрался и каменолом… Голиафа повалили.
Долгий крик дикой радости ознаменовал это падение, потому что в подобных обстоятельствах упасть — значит… умереть.
Тысяча задыхающихся и гневных голосов повторяла с восторгом:
— Смерть отравителю… смерть!
Тогда началась одна из тех сцен мучений и бойни, которая достойна людоедов. Ужасное зверство, тем более невероятное, что среди подобной толпы пассивными свидетелями или даже действительными участниками бывают нередко люди вполне честные и гуманные, но доведенные до самых варварских поступков своим невежеством и суеверием, заставляющим их думать, что, действуя так, они исполняют требования непреклонной справедливости. Как это бывает, вид крови, струившейся из ран Голиафа, опьянил нападающих и удвоил их ярость. Сотни рук наносили ему удары; несчастного топтали ногами, разбили ему лицо, продавили грудь. Среди глухого шума ударов, сопровождаемого сдавленными стонами, слышались крики: «Смерть отравителю!» Казалось, что всякий, повинуясь какому-то кровожадному безумию, хотел лично нанести удар, собственноручно вырвать клочок мяса. Женщины… да, женщины… матери — и те с яростью бросались на окровавленное тело.
Наступила минута невыразимого ужаса. Голиаф, которого толпа палачей считала уже мертвым, лицо которого было все в кровоподтеках, Голиаф, забрызганный грязью, в одежде, превратившейся в лохмотья, с обнаженной, окровавленной, раздробленной грудью, Голиаф, пользуясь минутным утомлением своих палачей, вскочил на секунду на ноги с той силой, какую иногда придают последние конвульсии агонии. Он был ослеплен, залит кровью, отмахивался от воображаемых ударов, и из его уст с потоком крови вырывались слова:
— Пощады… я не отравитель… пощады!
Это неожиданное воскресение произвело такой потрясающий эффект на толпу, что она невольно попятилась назад, и вокруг Голиафа образовалось пустое пространство. Крики смолкли, в некоторых сердцах дрогнула даже жалость. Но каменолом, при виде окровавленного и протягивавшего руки врага, крикнул, жестоко намекая на известную всем игру в жмурки:
— Эй! Жарко!
И затем страшным пинком ноги в живот он повалил жертву на землю, причем голова Голиафа дважды стукнулась о мостовую…
В ту минуту, когда Голиаф упал, в толпе раздался возглас:
— Да это Голиаф!.. Остановитесь… несчастный невиновен!
И отец д'Эгриньи — это был он, — уступая великодушному чувству, пробился в первые ряды участников этой сцены и, бледный, возмущенный, угрожающий, закричал:
— Вы трусы! Вы убийцы! Этот человек ни в нем не виноват… я его знаю… вы ответите за его смерть!
Толпа встретила необузданным шумом пылкие слова отца д'Эгриньи.
— А! Так ты знаешь отравителя? — воскликнул каменолом, схватив иезуита за шиворот. — Ты сам, быть может, отравитель?
— Негодяй! — кричал аббат, стараясь вырваться. — Ты смеешь прикасаться ко мне?
— Я… я все смею! — отвечал каменолом.
— Он его знает… это такой же отравитель! — кричали в толпе, густо обступившей аббата, в то время как Голиаф, череп которого раскроился при падении, испускал предсмертные хрипы. При резком движении отца д'Эгриньи, старавшегося освободиться от каменолома, из кармана иезуита выпал необычной формы флакон из толстого хрусталя, наполненный зеленоватой жидкостью, и покатился по мостовой к трупу Голиафа.
При виде этого флакона несколько голосов закричало разом:
— Вот и яд… Видите… у него и яд с собою!
При этом обвинении крики удвоились, и толпа стала так наступать на аббата, что он закричал:
— Не трогайте меня!.. Не подходите ко мне!
— Если это отравитель, — послышался голос, — так нечего его щадить… С ним надо поступить точно так же, как и с первым.
— Это я… отравитель? — с изумлением воскликнул аббат.
Цыбуля в это время набросилась на флакон, но каменолом перехватил его, откупорил и, сунув его под нос аббату, спросил:
— А это что?! Ну говори, что это такое?
— Это не яд… — отвечал отец д'Эгриньи.
— Тогда… выпей это, коли так! — воскликнул каменолом.
— Да… да… пусть выпьет! — орала толпа.
— Ни за что! — с ужасом возразил аббат и отступил, отталкивая флакон.
— Видите… значит, это яд… он не смеет выпить! — раздавались крики.
И, стиснутый со всех сторон, аббат споткнулся о труп Голиафа.
— Друзья мои! — говорил иезуит, находившийся в ужасном затруднении: он не мог исполнить требование толпы, потому что во флаконе был не яд, а сильное лекарство, выпить которое было не менее опасно, чем яд. — Милые мои друзья! Клянусь вам Богом, вы ошибаетесь, это…
— Если это не яд… так выпей! — наступал каменолом.
— А не выпьешь… смерть тебе, так же как этому отравителю!.. Вы, видно, вместе отравляли народ!
— Да!.. Смерть ему!.. Смерть!
— Но, несчастные, вы, видно, хотите убить меня! — воскликнул аббат д'Эгриньи.
От ужаса у него встали дыбом волосы.
— А все те, которых отравил ты с твоим дружком?
— Но это неправда…
— Пей тогда, — неумолимо твердил каменолом. — В последний раз тебе говорю… пей!
— Нельзя это пить… от этого можно умереть! — сказал аббат note 8.
— Ага! Видите… сознается, разбойник! — волновалась толпа, теснясь вокруг аббата. — Сознается… сам сознается!..
— Сам себя выдал!
— Прямо сказал: «Выпить — это… умереть!»
— Но, выслушайте меня, — молил иезуит. — Этот флакон… это…
Яростные крики не дали ему продолжать.
— Цыбуля! Кончай с тем! — крикнул каменолом. — А я начну с этим!
И он схватил аббата за горло.
Образовалось две группы: одна под предводительством Цыбули кончала с Голиафом при помощи, камней и ударов ногами и деревянными башмаками, пока труп не обратился в нечто ужасное, изуродованное, бесформенное, не имеющее названия, в неподвижную массу грязи и раздавленных костей. К одной из вывихнутых ног привязали платок Цыбули и потащили кровавые останки к парапету набережной, где с криками варварской радости сбросили в воду.
Страшно подумать, что во время народных волнений достаточно одного неосторожного слова в устах честного человека, слова, сказанного даже без всякой ненависти, для того, чтобы вызвать ужасное убийство?!
— Быть может , это отравитель?
Вот что сказал один из посетителей кабачка на улице Каландр… ничего больше… и Голиаф был безжалостно растерзан…
Как настоятельна необходимость распространять образование в низах темных масс!.. Необходимо, чтобы этим несчастным дали возможность бороться с нелепыми предрассудками, с гибельным суеверием, с неумолимым фанатизмом!.. Можно ли требовать спокойствия, рассудочности, умения владеть собой, сознания справедливости от заброшенных существ, которых отупляет невежество, развращает нужда, ожесточают страдания и о которых общество вспоминает лишь тогда, когда их надо ссылать на каторгу или сдавать палачу?
Ужасный крик, смутивший Морока, вырвался у отца д'Эгриньи в тот момент, когда громадная рука каменолома опустилась на его плечо и великан крикнул Цыбуле:
— Кончай с тем… а я начну с этим!
10. СОБОР
Ночь почти наступила, когда изуродованный труп Голиафа был сброшен в реку.
Движение толпы оттиснуло к левой стороне собора группу, во власти которой находился аббат д'Эгриньи. Последний, сумев освободиться из мощных объятий каменолома, отступал перед толпой, ревевшей «смерть отравителю!», стараясь отражать наносимые ему удары. Благодаря присутствию духа, ловкости и смелости, а также той энергии, которой он отличался прежде, когда был военным, аббат не сдавался; главным его стремлением было удержаться на ногах. Пример Голиафа показывал, что упасть — значит быть обреченным на смерть. Хотя аббат не надеялся, что кто-нибудь ему поможет, он не переставал кричать «на помощь! караул!» и, отступая шаг за шагом, старался держаться поближе к стене, пока наконец не добрался до небольшого углубления за выступом пилястра, рядом с косяком маленькой двери в стене.
Это положение было довольно выгодно. Упираясь в стену, отец д'Эгриньи был защищен от нападения сзади. Но каменолом, заметив это и желая отнять у несчастного последнюю возможность спасения, бросился на него с целью оттащить от стены на середину круга, где отца д'Эгриньи несомненно затоптали бы ногами.
Однако страх смерти придал аббату необыкновенную силу. Он успел оттолкнуть каменолома и, казалось, врос в углубление, к которому прислонился. Сопротивление жертвы удвоило ярость нападавших. Вопли, требовавшие смерти, раздались с новой силой. Каменолом снова бросился на аббата, восклицая:
— Ко мне, друзья… слишком долго это тянется… надо кончать!
Иезуит сознавал, что погибает… силы его оставляли… он чувствовал, как дрожат колени… перед глазами пронеслось точно облако… крики достигали его ушей как будто издалека. Боль от ударов, нанесенных в грудь и голову во время борьбы, давала себя чувствовать… два или три раза кровавая пена окрасила губы… Положение аббата было отчаянное.
«Умереть от рук этих скотов, после того как столько раз он выходил невредимым из битвы!»
Такая мысль мелькнула в голове аббата д'Эгриньи в ту минуту, как каменолом снова бросился на него.
Но в этот самый момент, когда, уступая инстинкту самосохранения, аббат в последний раз раздирающим голосом позвал на помощь, дверь, к которой он прислонился, вдруг открылась сзади него… и сильная рука быстро втащила его в церковь.
Благодаря маневру, выполненному с быстротой молнии, каменолом, бросившийся на аббата, очутился лицом к лицу с человеком, ставшим на его место. Великан остановился, а затем даже отступил шага на два, пораженный, как и вся остальная толпа, неожиданным появлением нового лица и невольно подчиняясь чувству восхищения и почтения, внушаемому видом человека, столь чудесно спасшего отца д'Эгриньи.
Это был Габриель.
Молодой миссионер оставался на пороге двери… Его черная ряса вырисовывалась на полуосвещенном фоне собора, а ангельское лицо, обрамленное длинными белокурыми локонами, бледное, взволнованное сочувствием и печалью, мягко освещалось последними лучами угасавшего дня. Это лицо было так божественно прекрасно, оно выражало такое нежное и трогательное сострадание, что толпа почувствовала себя невольно растроганной, когда Габриель, с полными слез голубыми глазами, умоляюще поднял руки и звонким, взволнованным голосом воскликнул:
— Сжальтесь!.. Братья… будьте милосердны и справедливы!
Опомнившись от первого впечатления и справившись со своим невольным волнением, каменолом придвинулся к Габриелю и закричал:
— Нет пощады отравителю! Он нам нужен… отдайте его нам… или мы его сами возьмем…
— Подумайте, что вы делаете, братья? — отвечал Габриель. — В храме… в святом месте… в месте убежища для всех преследуемых!
— Мы и с алтаря стащим отравителя, — грубо отвечал каменолом. — Лучше отдайте его по-хорошему!
— Братья… выслушайте меня! — говорил Габриель, простирая руки.
— Долой священника! — кричал каменолом. — Отравитель прячется в церкви… Вали, ребята, в церковь!
— Да, да! — волновалась снова увлекаемая яростью толпа. — Долой священника!
— Они заодно!
— Долой церковников!
— Валяй прямо… как в архиепископский дворец!
— Как в Сен-Жермен л'Оксерруа!
— Эка важность церковь!
— Коли длиннорясые за отравителей… так в воду их!
— Да!.. Да!..
— Вот я вам покажу дорогу!
И говоря это, каменолом, Цыбуля и еще несколько из его шайки стали наступать на Габриеля.
Миссионер, видя возрастающее озлобление толпы, был настороже, и, вбежав в церковь, он успел захлопнуть дверь и заложить ее поперечным деревянным засовом. Сам он изо всех сил уперся в нее. Благодаря этому дверь несколько минут могла выдержать сопротивление.
В это время Габриель крикнул отцу д'Эгриньи:
— Спасайтесь, отец мой… спасайтесь через ризницу… остальные выходы все заперты!..
Иезуит, измученный, избитый, обливаясь холодным потом, думал, что уже избежал опасности, и свалился почти без чувств на первый попавшийся стул… При возгласе Габриеля он вскочил и, шатаясь, пытался достичь хоров, отделенных от остальной церкви решеткой.
— Скорее, отец мой! — с ужасом говорил Габриель, изо всех сил напирая на дверь. — Скорее… еще несколько минут… и будет слишком поздно.
И миссионер с отчаянием прибавил:
— И одному… одному… противостоять этим безумцам!
Он был действительно один. При первом шуме нападения трое или четверо причетников и служащих церковного совета в испуге бросились спасаться — кто в орган, куда они быстро взобрались по лестнице, а кто через ризницу, причем последние, заперев двери снаружи, лишили Габриеля и аббата д'Эгриньи всякой возможности побега.
Аббат, скрючившись от боли и слыша советы миссионера поторопиться, делал тщетные усилия, чтобы достигнуть решетки хоров, держась за стулья, попадавшиеся ему на пути… Но через несколько шагов, побежденный волнением и болью, он пошатнулся, ослабел и рухнул на плиты, потеряв сознание.
В эту самую минуту Габриель, несмотря на невероятную энергию, какую ему придавало желание спасти отца д'Эгриньи, почувствовал, что дверь шатается под сильным напором и сейчас будет выломана. Он обернулся, чтобы взглянуть, успел ли отец д'Эгриньи по крайней мере покинуть церковь, и к ужасу своему увидел, что тот лежит на полу недалеко от хоров. Отойти от полуразбитой двери, подбежать к отцу д'Эгриньи, поднять его и втащить за решетку хор было для Габриеля делом мгновения, потому что он закрывал решетку именно в тот момент, когда каменолом и его банда, выломив дверь, бросились в церковь. Стоя перед хорами и сложив на груди руки, Габриель спокойно и бесстрашно ожидал толпу, рассвирепевшую еще больше от сопротивления, которого она не ожидала.
Нападающие бурно ворвались в церковь, но тут произошло нечто странное. Ночь уже наступила. Только алтарь был слабо освещен несколькими серебряными лампадами, углы же собора тонули во мраке. Вбежав в этот темный, молчаливый, пустынный, огромный храм, самые смелые невольно остановились, онемев и почти в испуге при виде внушительного величия каменной пустыни. Казалось, они боялись пробудить эхо громадных мрачных сводов, с которых стекала могильная сырость, словно охладившая пылающие гневом головы и опустившаяся на их плечи, подобно свинцовой пелене.
Религиозные традиции, косность, привычки или воспоминания детства имеют такую власть над иными людьми, что многие из спутников каменолома, едва войдя, почтительно обнажили головы и старались осторожно ступать, чтобы заглушить шум шагов по звонким плитам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Крики страшной боли, испускаемые мясником, обливавшимся кровью, только способствовали возбуждению народной ярости. Для Голиафа наступила страшная минута. Он оставался один среди все более сужавшегося круга людей и видел только разгневанных врагов, которые бросались на него с криками, угрожая смертью. Как загнанный вепрь, прежде чем начать отбиваться от преследовавшей его остервенелой своры, Голиаф, одурев от ужаса, сделал несколько порывистых, но нерешительных шагов. Затем, отказавшись от мысли о побеге, который был совершенно невозможен, великан, инстинктивно понял, что ему нечего ждать пощады от толпы, ослепленной и оглушенной яростью и тем более безжалостной, поскольку эти люди считали себя вполне правыми; Голиаф решился, по крайней мере, дорого продать свою жизнь. Он сунул руку в карман за ножом. Ножа не оказалось. Тогда он встал в позе атлета, опираясь на левую ногу, выставил вперед полусогнутые руки, которые так напряглись в мышцах, что стали тверже и крепче железа, и храбро начал ждать нападения.
Первой из нападающих оказалась Цыбуля. Мегера, запыхавшись, вместо того чтобы броситься на Голиафа, остановилась, нагнулась, сняла с ноги громадный деревянный башмак и, ловко прицелившись, с такой силой бросила его в голову великана, что он попал ему прямо в глаз и наполовину вышиб его из орбиты. Голиаф схватился за окровавленное лицо обеими руками, и у него вырвался крик жестокой боли.
— Что, небось, скосился немножко? — сказала Цыбуля, разразившись хохотом.
Обезумев от боли, Голиаф ринулся на толпу, не ожидая более нападения; его геркулесова сила удерживала до сих пор этих людей, так как единственный человек, являвшийся ему достойным противником, а именно каменолом, был оттиснут толпою.
Как ни силен был великан, — причем гнев и боль удваивали его силу и борьба его была ужасна, — долго продержаться он не мог… Однако несчастный пал не сразу… Несколько минут в куче борющихся людей то тут, то там показывалась мощная рука атлета, опускавшаяся, как молот, на черепа и на лица врагов, то его огромная окровавленная голова, в лохматые волосы которой вцеплялись, оттягивая ее книзу, чьи-то вражеские руки. Толчки и страшная сумятица в куче борцов свидетельствовали, что Голиаф защищался отчаянно. Но вот к нему пробрался и каменолом… Голиафа повалили.
Долгий крик дикой радости ознаменовал это падение, потому что в подобных обстоятельствах упасть — значит… умереть.
Тысяча задыхающихся и гневных голосов повторяла с восторгом:
— Смерть отравителю… смерть!
Тогда началась одна из тех сцен мучений и бойни, которая достойна людоедов. Ужасное зверство, тем более невероятное, что среди подобной толпы пассивными свидетелями или даже действительными участниками бывают нередко люди вполне честные и гуманные, но доведенные до самых варварских поступков своим невежеством и суеверием, заставляющим их думать, что, действуя так, они исполняют требования непреклонной справедливости. Как это бывает, вид крови, струившейся из ран Голиафа, опьянил нападающих и удвоил их ярость. Сотни рук наносили ему удары; несчастного топтали ногами, разбили ему лицо, продавили грудь. Среди глухого шума ударов, сопровождаемого сдавленными стонами, слышались крики: «Смерть отравителю!» Казалось, что всякий, повинуясь какому-то кровожадному безумию, хотел лично нанести удар, собственноручно вырвать клочок мяса. Женщины… да, женщины… матери — и те с яростью бросались на окровавленное тело.
Наступила минута невыразимого ужаса. Голиаф, которого толпа палачей считала уже мертвым, лицо которого было все в кровоподтеках, Голиаф, забрызганный грязью, в одежде, превратившейся в лохмотья, с обнаженной, окровавленной, раздробленной грудью, Голиаф, пользуясь минутным утомлением своих палачей, вскочил на секунду на ноги с той силой, какую иногда придают последние конвульсии агонии. Он был ослеплен, залит кровью, отмахивался от воображаемых ударов, и из его уст с потоком крови вырывались слова:
— Пощады… я не отравитель… пощады!
Это неожиданное воскресение произвело такой потрясающий эффект на толпу, что она невольно попятилась назад, и вокруг Голиафа образовалось пустое пространство. Крики смолкли, в некоторых сердцах дрогнула даже жалость. Но каменолом, при виде окровавленного и протягивавшего руки врага, крикнул, жестоко намекая на известную всем игру в жмурки:
— Эй! Жарко!
И затем страшным пинком ноги в живот он повалил жертву на землю, причем голова Голиафа дважды стукнулась о мостовую…
В ту минуту, когда Голиаф упал, в толпе раздался возглас:
— Да это Голиаф!.. Остановитесь… несчастный невиновен!
И отец д'Эгриньи — это был он, — уступая великодушному чувству, пробился в первые ряды участников этой сцены и, бледный, возмущенный, угрожающий, закричал:
— Вы трусы! Вы убийцы! Этот человек ни в нем не виноват… я его знаю… вы ответите за его смерть!
Толпа встретила необузданным шумом пылкие слова отца д'Эгриньи.
— А! Так ты знаешь отравителя? — воскликнул каменолом, схватив иезуита за шиворот. — Ты сам, быть может, отравитель?
— Негодяй! — кричал аббат, стараясь вырваться. — Ты смеешь прикасаться ко мне?
— Я… я все смею! — отвечал каменолом.
— Он его знает… это такой же отравитель! — кричали в толпе, густо обступившей аббата, в то время как Голиаф, череп которого раскроился при падении, испускал предсмертные хрипы. При резком движении отца д'Эгриньи, старавшегося освободиться от каменолома, из кармана иезуита выпал необычной формы флакон из толстого хрусталя, наполненный зеленоватой жидкостью, и покатился по мостовой к трупу Голиафа.
При виде этого флакона несколько голосов закричало разом:
— Вот и яд… Видите… у него и яд с собою!
При этом обвинении крики удвоились, и толпа стала так наступать на аббата, что он закричал:
— Не трогайте меня!.. Не подходите ко мне!
— Если это отравитель, — послышался голос, — так нечего его щадить… С ним надо поступить точно так же, как и с первым.
— Это я… отравитель? — с изумлением воскликнул аббат.
Цыбуля в это время набросилась на флакон, но каменолом перехватил его, откупорил и, сунув его под нос аббату, спросил:
— А это что?! Ну говори, что это такое?
— Это не яд… — отвечал отец д'Эгриньи.
— Тогда… выпей это, коли так! — воскликнул каменолом.
— Да… да… пусть выпьет! — орала толпа.
— Ни за что! — с ужасом возразил аббат и отступил, отталкивая флакон.
— Видите… значит, это яд… он не смеет выпить! — раздавались крики.
И, стиснутый со всех сторон, аббат споткнулся о труп Голиафа.
— Друзья мои! — говорил иезуит, находившийся в ужасном затруднении: он не мог исполнить требование толпы, потому что во флаконе был не яд, а сильное лекарство, выпить которое было не менее опасно, чем яд. — Милые мои друзья! Клянусь вам Богом, вы ошибаетесь, это…
— Если это не яд… так выпей! — наступал каменолом.
— А не выпьешь… смерть тебе, так же как этому отравителю!.. Вы, видно, вместе отравляли народ!
— Да!.. Смерть ему!.. Смерть!
— Но, несчастные, вы, видно, хотите убить меня! — воскликнул аббат д'Эгриньи.
От ужаса у него встали дыбом волосы.
— А все те, которых отравил ты с твоим дружком?
— Но это неправда…
— Пей тогда, — неумолимо твердил каменолом. — В последний раз тебе говорю… пей!
— Нельзя это пить… от этого можно умереть! — сказал аббат note 8.
— Ага! Видите… сознается, разбойник! — волновалась толпа, теснясь вокруг аббата. — Сознается… сам сознается!..
— Сам себя выдал!
— Прямо сказал: «Выпить — это… умереть!»
— Но, выслушайте меня, — молил иезуит. — Этот флакон… это…
Яростные крики не дали ему продолжать.
— Цыбуля! Кончай с тем! — крикнул каменолом. — А я начну с этим!
И он схватил аббата за горло.
Образовалось две группы: одна под предводительством Цыбули кончала с Голиафом при помощи, камней и ударов ногами и деревянными башмаками, пока труп не обратился в нечто ужасное, изуродованное, бесформенное, не имеющее названия, в неподвижную массу грязи и раздавленных костей. К одной из вывихнутых ног привязали платок Цыбули и потащили кровавые останки к парапету набережной, где с криками варварской радости сбросили в воду.
Страшно подумать, что во время народных волнений достаточно одного неосторожного слова в устах честного человека, слова, сказанного даже без всякой ненависти, для того, чтобы вызвать ужасное убийство?!
— Быть может , это отравитель?
Вот что сказал один из посетителей кабачка на улице Каландр… ничего больше… и Голиаф был безжалостно растерзан…
Как настоятельна необходимость распространять образование в низах темных масс!.. Необходимо, чтобы этим несчастным дали возможность бороться с нелепыми предрассудками, с гибельным суеверием, с неумолимым фанатизмом!.. Можно ли требовать спокойствия, рассудочности, умения владеть собой, сознания справедливости от заброшенных существ, которых отупляет невежество, развращает нужда, ожесточают страдания и о которых общество вспоминает лишь тогда, когда их надо ссылать на каторгу или сдавать палачу?
Ужасный крик, смутивший Морока, вырвался у отца д'Эгриньи в тот момент, когда громадная рука каменолома опустилась на его плечо и великан крикнул Цыбуле:
— Кончай с тем… а я начну с этим!
10. СОБОР
Ночь почти наступила, когда изуродованный труп Голиафа был сброшен в реку.
Движение толпы оттиснуло к левой стороне собора группу, во власти которой находился аббат д'Эгриньи. Последний, сумев освободиться из мощных объятий каменолома, отступал перед толпой, ревевшей «смерть отравителю!», стараясь отражать наносимые ему удары. Благодаря присутствию духа, ловкости и смелости, а также той энергии, которой он отличался прежде, когда был военным, аббат не сдавался; главным его стремлением было удержаться на ногах. Пример Голиафа показывал, что упасть — значит быть обреченным на смерть. Хотя аббат не надеялся, что кто-нибудь ему поможет, он не переставал кричать «на помощь! караул!» и, отступая шаг за шагом, старался держаться поближе к стене, пока наконец не добрался до небольшого углубления за выступом пилястра, рядом с косяком маленькой двери в стене.
Это положение было довольно выгодно. Упираясь в стену, отец д'Эгриньи был защищен от нападения сзади. Но каменолом, заметив это и желая отнять у несчастного последнюю возможность спасения, бросился на него с целью оттащить от стены на середину круга, где отца д'Эгриньи несомненно затоптали бы ногами.
Однако страх смерти придал аббату необыкновенную силу. Он успел оттолкнуть каменолома и, казалось, врос в углубление, к которому прислонился. Сопротивление жертвы удвоило ярость нападавших. Вопли, требовавшие смерти, раздались с новой силой. Каменолом снова бросился на аббата, восклицая:
— Ко мне, друзья… слишком долго это тянется… надо кончать!
Иезуит сознавал, что погибает… силы его оставляли… он чувствовал, как дрожат колени… перед глазами пронеслось точно облако… крики достигали его ушей как будто издалека. Боль от ударов, нанесенных в грудь и голову во время борьбы, давала себя чувствовать… два или три раза кровавая пена окрасила губы… Положение аббата было отчаянное.
«Умереть от рук этих скотов, после того как столько раз он выходил невредимым из битвы!»
Такая мысль мелькнула в голове аббата д'Эгриньи в ту минуту, как каменолом снова бросился на него.
Но в этот самый момент, когда, уступая инстинкту самосохранения, аббат в последний раз раздирающим голосом позвал на помощь, дверь, к которой он прислонился, вдруг открылась сзади него… и сильная рука быстро втащила его в церковь.
Благодаря маневру, выполненному с быстротой молнии, каменолом, бросившийся на аббата, очутился лицом к лицу с человеком, ставшим на его место. Великан остановился, а затем даже отступил шага на два, пораженный, как и вся остальная толпа, неожиданным появлением нового лица и невольно подчиняясь чувству восхищения и почтения, внушаемому видом человека, столь чудесно спасшего отца д'Эгриньи.
Это был Габриель.
Молодой миссионер оставался на пороге двери… Его черная ряса вырисовывалась на полуосвещенном фоне собора, а ангельское лицо, обрамленное длинными белокурыми локонами, бледное, взволнованное сочувствием и печалью, мягко освещалось последними лучами угасавшего дня. Это лицо было так божественно прекрасно, оно выражало такое нежное и трогательное сострадание, что толпа почувствовала себя невольно растроганной, когда Габриель, с полными слез голубыми глазами, умоляюще поднял руки и звонким, взволнованным голосом воскликнул:
— Сжальтесь!.. Братья… будьте милосердны и справедливы!
Опомнившись от первого впечатления и справившись со своим невольным волнением, каменолом придвинулся к Габриелю и закричал:
— Нет пощады отравителю! Он нам нужен… отдайте его нам… или мы его сами возьмем…
— Подумайте, что вы делаете, братья? — отвечал Габриель. — В храме… в святом месте… в месте убежища для всех преследуемых!
— Мы и с алтаря стащим отравителя, — грубо отвечал каменолом. — Лучше отдайте его по-хорошему!
— Братья… выслушайте меня! — говорил Габриель, простирая руки.
— Долой священника! — кричал каменолом. — Отравитель прячется в церкви… Вали, ребята, в церковь!
— Да, да! — волновалась снова увлекаемая яростью толпа. — Долой священника!
— Они заодно!
— Долой церковников!
— Валяй прямо… как в архиепископский дворец!
— Как в Сен-Жермен л'Оксерруа!
— Эка важность церковь!
— Коли длиннорясые за отравителей… так в воду их!
— Да!.. Да!..
— Вот я вам покажу дорогу!
И говоря это, каменолом, Цыбуля и еще несколько из его шайки стали наступать на Габриеля.
Миссионер, видя возрастающее озлобление толпы, был настороже, и, вбежав в церковь, он успел захлопнуть дверь и заложить ее поперечным деревянным засовом. Сам он изо всех сил уперся в нее. Благодаря этому дверь несколько минут могла выдержать сопротивление.
В это время Габриель крикнул отцу д'Эгриньи:
— Спасайтесь, отец мой… спасайтесь через ризницу… остальные выходы все заперты!..
Иезуит, измученный, избитый, обливаясь холодным потом, думал, что уже избежал опасности, и свалился почти без чувств на первый попавшийся стул… При возгласе Габриеля он вскочил и, шатаясь, пытался достичь хоров, отделенных от остальной церкви решеткой.
— Скорее, отец мой! — с ужасом говорил Габриель, изо всех сил напирая на дверь. — Скорее… еще несколько минут… и будет слишком поздно.
И миссионер с отчаянием прибавил:
— И одному… одному… противостоять этим безумцам!
Он был действительно один. При первом шуме нападения трое или четверо причетников и служащих церковного совета в испуге бросились спасаться — кто в орган, куда они быстро взобрались по лестнице, а кто через ризницу, причем последние, заперев двери снаружи, лишили Габриеля и аббата д'Эгриньи всякой возможности побега.
Аббат, скрючившись от боли и слыша советы миссионера поторопиться, делал тщетные усилия, чтобы достигнуть решетки хоров, держась за стулья, попадавшиеся ему на пути… Но через несколько шагов, побежденный волнением и болью, он пошатнулся, ослабел и рухнул на плиты, потеряв сознание.
В эту самую минуту Габриель, несмотря на невероятную энергию, какую ему придавало желание спасти отца д'Эгриньи, почувствовал, что дверь шатается под сильным напором и сейчас будет выломана. Он обернулся, чтобы взглянуть, успел ли отец д'Эгриньи по крайней мере покинуть церковь, и к ужасу своему увидел, что тот лежит на полу недалеко от хоров. Отойти от полуразбитой двери, подбежать к отцу д'Эгриньи, поднять его и втащить за решетку хор было для Габриеля делом мгновения, потому что он закрывал решетку именно в тот момент, когда каменолом и его банда, выломив дверь, бросились в церковь. Стоя перед хорами и сложив на груди руки, Габриель спокойно и бесстрашно ожидал толпу, рассвирепевшую еще больше от сопротивления, которого она не ожидала.
Нападающие бурно ворвались в церковь, но тут произошло нечто странное. Ночь уже наступила. Только алтарь был слабо освещен несколькими серебряными лампадами, углы же собора тонули во мраке. Вбежав в этот темный, молчаливый, пустынный, огромный храм, самые смелые невольно остановились, онемев и почти в испуге при виде внушительного величия каменной пустыни. Казалось, они боялись пробудить эхо громадных мрачных сводов, с которых стекала могильная сырость, словно охладившая пылающие гневом головы и опустившаяся на их плечи, подобно свинцовой пелене.
Религиозные традиции, косность, привычки или воспоминания детства имеют такую власть над иными людьми, что многие из спутников каменолома, едва войдя, почтительно обнажили головы и старались осторожно ступать, чтобы заглушить шум шагов по звонким плитам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64