Наступает молчание, когда я куда-нибудь вхожу. Вместо товарищеской приязни мне оказывают церемонно-вежливый прием, — словом, я всюду подмечаю те почти неуловимые мелочи и тысячи оттенков, которые ранят сердце, но не дают возможности к чему-нибудь придраться!
— Я не могу не верить вашим словам, — сказал пораженный Дагобер, — но решительно теряюсь…
— Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с открытым сердцем. «Я замечаю, — сказал я, — что со мной все стали очень холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и открыто защищаться».
— Ну и что же, генерал?
— Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: «Мне неизвестна клевета в ваш адрес, маршал». — «Не в маршале дело, мой милый д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя… я это вижу, знаю и чувствую». Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же холодностью: «Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным вниманием». — «Да разве в этом дело! — сказал я, крепко сжимая его руку, слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, — я говорю о прежней дружбе, о сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?» — По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: «Это вещь такая щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!» У меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного достоинства я должен был положить конец этому разговору, только подтвердившему мои сомнения. Итак, — продолжал маршал, становясь все более и более возбужденным, — я лишаюсь уважения, на которое имею полное право, подвергаюсь презрению и даже не знаю причины — за что все это? Что может быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего… ничего… ни слова… одна вежливая холодность, более оскорбительная, чем прямая обида… Нет… решительно… это уже слишком… а тут еще другие заботы! Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, — прибавил он, видя изумление Дагобера. — А между тем я их так сильно люблю!
— Ваши дочери равнодушны к вам? — переспросил пораженный солдат. — Вы их упрекаете в равнодушии?
— Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать!
— Они не могли вас узнать? — волнуясь, с обидой начал Дагобер. — А про кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их любить? Кого же, кроме вас?
— Вы их защищаете… и это справедливо… они вас любят больше, чем меня! — с возрастающей горечью заметил маршал.
Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на маршала.
— Ну да! — с болезненным возбуждением продолжал тот. — Ну да… это и низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня — лишь холодность, почтительность и стеснительность… меня это убивает! Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел бы…
Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш, маршал закричал:
— Куда ты?
— За вашими дочерьми, генерал.
— Зачем?
— Чтобы поставить их здесь перед вами и сказать: «Ваш отец думает, что вы его не любите…» — только это и сказать… тогда вы увидите…
— Дагобер! Я запрещаю вам это!
— Тут дело не в Дагобере… Вы не имеете права быть так несправедливы к бедным малюткам…
И солдат снова направился к дверям.
— Дагобер! Я вам приказываю остаться здесь.
— Послушайте, генерал, — резко заговорил отставной конногренадер. — Я, конечно, солдат, ваш — подчиненный, ваш слуга наконец, но когда речь идет о защите ваших дочерей, тут нет ни чинов, ни отличий… Все следует выяснить… Я считаю самым лучшим, когда хорошие люди объясняются лицом к лицу… иного способа я не признаю.
Если бы маршал не удержал его за руку, Дагобер был бы уже в комнате сирот.
— Ни с места! — так повелительно крикнул маршал, что привычка к дисциплине заставила солдата опустить голову и замереть на месте.
— Что вы хотели сделать? — начал маршал. — Добиться от моих дочерей признания в чувстве, которого они не испытывают? Зачем? Это не их вина… а моя, конечно…
— Ах, генерал! — с отчаянием сказал солдат. — Я теперь даже не чувствую гнева… когда слышу, что вы так говорите о своих дочерях… Мне только страшно больно… сердце разрывается…
Маршал, тронутый волнением Дагобера, продолжал уже гораздо мягче:
— Ну ладно… хорошо… положим, я не прав… но позвольте… ответьте мне… я говорю теперь без горечи… без ревности… Разве мои дочери не доверчивее, не непринужденнее с вами, чем со мной?
— Да, черт возьми, — воскликнул Дагобер, — с Угрюмом они еще непринужденнее, чем со мной, коли на то пошло! Ведь вы им отец… а как ни добр отец, он все-таки внушает почтение… Они со мной держатся свободно? Да, черт возьми, разве они могут быть ко мне почтительны, коли я нянчил их с колыбели, несмотря на мои усы и шесть футов росту… Кроме того… надо сказать правду: вы все это время, еще до смерти вашего отца, были все чем-то опечалены… озабочены… девочки это заметили, и то, что вы принимаете за холодность, — просто тревога за вас! Нет, генерал, вы несправедливы… вы жалуетесь на то, что они вас любят слишком!
— Я жалуюсь на то, от чего страдаю… — сказал маршал. — Мне одному известны мои страдания…
— И, верно, они очень сильны, — заметил солдат, заходя дальше, чем хотел, благодаря привязанности к сиротам, — потому что это слишком больно отзывается на тех, кто вас любит!
— Новые упреки?
— Ну да, упреки!.. — воскликнул Дагобер. — Жаловаться могли бы скорее ваши дети на то, что вы так холодны с ними и так плохо их знаете…
— Довольно! — сказал маршал, насилу сдерживаясь. — Уж это слишком!
— Конечно, довольно! — все с большим волнением говорил Дагобер. — В самом деле, зачем защищать бедных девочек, которые умеют только любить и быть покорными? К чему защищать их от несчастного ослепления отца?
Маршал не удержался от нетерпеливого и гневного движения и продолжал с принужденным спокойствием:
— Мне приходится постоянно иметь в виду все, что вы для меня сделали… чтобы прощать все, что вы себе позволяете…
— Но отчего вы не хотите, чтобы я привел сюда ваших дочерей?
— Да разве вы не видите, что эта сцена меня убивает? — воскликнул с раздражением маршал. — Разве вы не понимаете, что я не хочу, чтобы дети были свидетелями того, что я переживаю! Горе отца имеет свое достоинство, и вы должны были бы понимать его и уважать!
— Уважать? Нет… потешу что причина его — несправедливость…
— Довольно… довольно…
— И мало того, что вы себя мучите, — продолжал Дагобер, — знайте, что вы уморите с горя и ваших детей, слышите?.. Не для того я их вез из Сибири…
— Упреки!
— Да! Уж коли хотите знать, вы неблагодарны и по отношению ко мне, потому что делаете ваших дочерей несчастными…
— Вон отсюда! — с таким гневом закричал маршал, что Дагобер опомнился и, сожалея, что так далеко зашел, начал было:
— Генерал, я виноват… был дерзок… простите меня… но…
— Хорошо… я вас прощаю, но прошу оставить меня одного…
— Генерал… позвольте одно слово…
— Я прошу вас меня оставить… прошу как услуги… довольно вам этого? — говорил маршал, стараясь сдерживаться.
Страшная бледность покрывала теперь лицо генерала, так недавно пылавшее от гнева. Этот симптом показался Дагоберу настолько опасным, что он снова начал просить:
— Генерал… умоляю вас… позвольте мне хоть минуту…
— Значит, уйти должен я, если вы не уходите? — сказал маршал, направляясь к двери.
Эти слова были произнесены таким тоном, что Дагобер не осмелился больше настаивать и с жестом огорчения и отчаяния медленно вышел из комнаты.
Спустя несколько минут маршал, после мрачного молчания и долгого болезненного колебания, во время которого он несколько раз подходил к двери в комнату дочерей, наконец пересилил себя и, отерев платком холодный пот, выступивший у него на лбу, быстрыми шагами направился к ним, стараясь скрыть свое волнение.
43. ИСПЫТАНИЕ
Дагобер был совершенно прав, защищая своих детей, как он отечески называл Розу и Бланш, а между тем подозрения маршала относительно холодности его дочерей, к несчастью, объяснялись внешними проявлениями. Как маршал и говорил отцу, он не мог объяснить себе то грустное, боязливое смущение, которое овладевало девушками, когда они были с ним, и напрасно искал причину этого в их равнодушии. Иногда ему казалось, что он не мог достаточно хорошо скрыть горе об их умершей матери и этим, так сказать, внушил им мысль, что они не могут утешить его. То ему казалось, что он недостаточно был нежен с ними и оттолкнул их солдатской грубостью. То он с горечью уверял себя, что из-за долгой разлуки с ними он казался им чужим. Словом, целый ряд самых малообоснованных предположений завладевал его умом, а как только семена сомнения, недоверия, боязни брошены, то, рано или поздно, с роковым упорством они дадут ростки. Тем не менее, хотя маршал страдал от холодности дочерей, его привязанность к ним была настолько велика, что горе от возможной разлуки с ними вызывало в нем те колебания, которые отравляли ему жизнь; это была мучительная борьба между отцовской любовью и долгом, который он почитал священным.
Что касается клеветы, искусно распускаемой среди старых товарищей маршала и влиявшей на их отношения к нему, то ее распространяли друзья княгини де Сент-Дезье. Позже мы объясним смысл и цель этих отвратительных слухов, которые вместе с другими ранами, наносимыми сердцу маршала, доводили его до крайнего предела отчаяния.
Обуреваемый гневом и возбуждением, в какое его приводили эти беспрестанные булавочные уколы , как он их называл, маршал грубо обошелся с Дагобером, неосторожные слова которого его задели. Но после ухода солдата убежденная защита Дагобером Розы и Бланш пришла на ум маршалу среди раздумий, и он начал сомневаться в верности своих предположений. Тогда он решился на испытание, и, если бы оно подтвердило сомнения в любви дочерей, он готов был выполнить страшный замысел. Он направился в комнату дочерей.
Так как шум его разговора с Дагобером смутно долетал до девушек, несмотря на то что они спрятались у себя в спальной комнате, то, конечно, их бледные лица были очень встревожены при появлении отца. Девочки почтительно встали, когда маршал вошел, но тесно жались друг к другу и испуганно трепетали.
А между тем на лице отца не видно было ни гнева, ни строгости: его черты выражали глубокую горесть, которая, казалось, говорила:
«Дети мои… я страдаю… я пришел к вам, чтобы вы меня успокоили… любите меня… или я умру!»
Это так ясно запечатлелось на лице маршала, что если бы девушки послушались первого душевного движения, то они бросились бы к нему в объятия… Но им припомнились слова письма, что всякое выражение нежности с их стороны тяжело для отца, они обменялись взглядом, но остались на месте.
По роковой случайности и маршал в эту минуту сгорал от желания открыть объятия детям. Он смотрел на них с обожанием и сделал легкое движение как бы для того, чтобы позвать их, не осмеливаясь на большее из страха оказаться непонятым. Девочки, повинуясь пагубным анонимным внушениям, остались молчаливы, неподвижны и испуганны, а отец принял это за выражение полного равнодушия.
При виде внешнего безразличия маршалу показалось, что сердце его замирает; больше он не мог сомневаться: дочери не понимали ни страшного горя, ни его безнадежной любви.
«По-прежнему холодны! — подумал он. — Я не ошибался».
Стараясь, однако, скрыть то, что он испытывал, он сказал почти спокойно, приближаясь к ним:
— Здравствуйте, девочки…
— Добрый день, батюшка! — отвечала менее робкая Роза.
— Я вчера не смог с вами увидеться… — взволнованным голосом продолжал он. — Я был очень занят… речь шла о службе… об очень важном вопросе… Вы не сердитесь… что я не повидал вас?..
Стараясь улыбнуться, он, конечно, умолчал, что приходил взглянуть на них ночью, чтобы успокоиться после тяжелой вспышки горя.
— Не правда ли, вы мне прощаете… что я так забыл вас?
— Да, батюшка! — отвечала Бланш, опуская глаза.
— А если бы я принужден был уехать на время, — медленно проговорил отец, — вы бы меня извинили?.. Вы бы скоро утешились? Не правда ли?
— Нам было бы очень грустно, если бы наше присутствие вас в чем-нибудь стесняло… — сказала Роза, вспомнив наставления письма.
В этом ответе, робком и смущенном, маршал заподозрил наивное равнодушие. Он больше не мог сомневаться в отсутствии привязанности дочерей.
«Все кончено, — думал несчастный отец, не сводя глаз со своих детей, — ничто не отозвалось в их сердце… Уеду я… или останусь — им все равно!.. Нет, я ничего для них не значу, потому что в эту торжественную минуту, когда они видят меня, быть может, в последний раз… дочерний инстинкт не подсказывает им, что их любовь могла бы меня спасти».
Под влиянием тягостной мысли маршал с такой тоской, с такой любовью взглянул на девушек, что Роза и Бланш, взволнованные, испуганные, невольно уступили неожиданному порыву и бросились на шею отцу, покрывая его лицо поцелуями и слезами. Маршал не сказал ничего; девушки тоже не промолвили ни слова, но все трое разом поняли друг друга… Точно электрическая искра внезапно пробежала по их сердцам и соединила их.
И страх, и сомнения, и коварные советы — все было забыто в этом непреодолимом порыве, бросившем дочерей в объятия отца. В роковую минуту, когда неизъяснимое недоверие должно было разлучить их навеки, внезапный порыв придал им веру друг в друга.
Маршал все понял; но у него не хватало слов выразить свою радость… Растроганный, растерянный, он целовал волосы, лоб и руки девочек, вздыхая, плача и смеясь в одно и то же время; казалось, он сошел с ума от ликования, обезумел, опьянел от счастья. Наконец он воскликнул:
— Вот они опять мои… я нашел их… да нет… я их и не терял… Они меня всегда любили… О теперь я не сомневаюсь… Они меня любили… они только боялись… не смели мне открыться… я внушал им страх… А я-то думал… но я сам во всем виноват… Ах, как это приятно… как придает силы… мужества… какие надежды возбуждает… Ну, теперь, ха-ха-ха! — плакал он и смеялся, одновременно целуя и обнимая дочерей, — пусть все меня мучают… презирают… Я вызываю всех на бой… Ну, милые мои голубые глаза, поглядите на меня… прямо в лицо… ведь вы меня возвращаете к жизни!
— Папа! Так вы нас, значит, любите, как и мы любим вас? — с очаровательной наивностью воскликнула Роза.
— И мы можем часто-часто, всякий день вас обнимать, ласкать и радоваться, что вы с нами?
— И, значит, нам можно будет отдать вам всю любовь и нежность, которые мы сберегали в глубине сердца и которые — увы! — к нашему горю, мы не могли вам выказать?
— И можно высказать вслух то, что мы произносим только шепотом?
— Можно… можно, мои дорогие, — говорил маршал, задыхаясь от радости. — Да кто же вам раньше мешал, дети?.. Ну, не нужно… не отвечайте… забудем прошлое… Я все понимаю: мои заботы… вы их объясняли не так… и это вас огорчало… А я, видя вашу печаль… объяснял ее по-своему… потому что… Да нет… я совсем говорить не могу… я могу только смотреть на вас… У меня голова кругом пошла… это все от счастья…
— Да, папочка, смотрите на нас… вот так, в самые глаза… в самую глубину сердца, — с восторгом говорила Роза.
— И вы прочтете там, как мы счастливы и как любим вас! — прибавила Бланш.
— «Вы»… «вы», это что значит? Я говорю «вы» оттого, что вас двое… вы же должны мне говорить «ты»…
— Папа, дай руку! — сказала Бланш, прикладывая руку отца к своему сердцу.
— Папа, дай руку! — сказала Роза, завладевая другой рукой отца.
— Веришь ли ты теперь нашей любви, нашему счастью? — спрашивали сестры.
Трудно передать выражение нежной гордости и детской любви, сиявших на прелестных лицах близнецов, в то время как отец, приложив свои руки к девственным сердцам, с восторгом чувствовал их радостное, быстрое биение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
— Я не могу не верить вашим словам, — сказал пораженный Дагобер, — но решительно теряюсь…
— Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с открытым сердцем. «Я замечаю, — сказал я, — что со мной все стали очень холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и открыто защищаться».
— Ну и что же, генерал?
— Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: «Мне неизвестна клевета в ваш адрес, маршал». — «Не в маршале дело, мой милый д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя… я это вижу, знаю и чувствую». Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же холодностью: «Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным вниманием». — «Да разве в этом дело! — сказал я, крепко сжимая его руку, слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, — я говорю о прежней дружбе, о сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?» — По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: «Это вещь такая щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!» У меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного достоинства я должен был положить конец этому разговору, только подтвердившему мои сомнения. Итак, — продолжал маршал, становясь все более и более возбужденным, — я лишаюсь уважения, на которое имею полное право, подвергаюсь презрению и даже не знаю причины — за что все это? Что может быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего… ничего… ни слова… одна вежливая холодность, более оскорбительная, чем прямая обида… Нет… решительно… это уже слишком… а тут еще другие заботы! Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, — прибавил он, видя изумление Дагобера. — А между тем я их так сильно люблю!
— Ваши дочери равнодушны к вам? — переспросил пораженный солдат. — Вы их упрекаете в равнодушии?
— Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать!
— Они не могли вас узнать? — волнуясь, с обидой начал Дагобер. — А про кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их любить? Кого же, кроме вас?
— Вы их защищаете… и это справедливо… они вас любят больше, чем меня! — с возрастающей горечью заметил маршал.
Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на маршала.
— Ну да! — с болезненным возбуждением продолжал тот. — Ну да… это и низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня — лишь холодность, почтительность и стеснительность… меня это убивает! Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел бы…
Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш, маршал закричал:
— Куда ты?
— За вашими дочерьми, генерал.
— Зачем?
— Чтобы поставить их здесь перед вами и сказать: «Ваш отец думает, что вы его не любите…» — только это и сказать… тогда вы увидите…
— Дагобер! Я запрещаю вам это!
— Тут дело не в Дагобере… Вы не имеете права быть так несправедливы к бедным малюткам…
И солдат снова направился к дверям.
— Дагобер! Я вам приказываю остаться здесь.
— Послушайте, генерал, — резко заговорил отставной конногренадер. — Я, конечно, солдат, ваш — подчиненный, ваш слуга наконец, но когда речь идет о защите ваших дочерей, тут нет ни чинов, ни отличий… Все следует выяснить… Я считаю самым лучшим, когда хорошие люди объясняются лицом к лицу… иного способа я не признаю.
Если бы маршал не удержал его за руку, Дагобер был бы уже в комнате сирот.
— Ни с места! — так повелительно крикнул маршал, что привычка к дисциплине заставила солдата опустить голову и замереть на месте.
— Что вы хотели сделать? — начал маршал. — Добиться от моих дочерей признания в чувстве, которого они не испытывают? Зачем? Это не их вина… а моя, конечно…
— Ах, генерал! — с отчаянием сказал солдат. — Я теперь даже не чувствую гнева… когда слышу, что вы так говорите о своих дочерях… Мне только страшно больно… сердце разрывается…
Маршал, тронутый волнением Дагобера, продолжал уже гораздо мягче:
— Ну ладно… хорошо… положим, я не прав… но позвольте… ответьте мне… я говорю теперь без горечи… без ревности… Разве мои дочери не доверчивее, не непринужденнее с вами, чем со мной?
— Да, черт возьми, — воскликнул Дагобер, — с Угрюмом они еще непринужденнее, чем со мной, коли на то пошло! Ведь вы им отец… а как ни добр отец, он все-таки внушает почтение… Они со мной держатся свободно? Да, черт возьми, разве они могут быть ко мне почтительны, коли я нянчил их с колыбели, несмотря на мои усы и шесть футов росту… Кроме того… надо сказать правду: вы все это время, еще до смерти вашего отца, были все чем-то опечалены… озабочены… девочки это заметили, и то, что вы принимаете за холодность, — просто тревога за вас! Нет, генерал, вы несправедливы… вы жалуетесь на то, что они вас любят слишком!
— Я жалуюсь на то, от чего страдаю… — сказал маршал. — Мне одному известны мои страдания…
— И, верно, они очень сильны, — заметил солдат, заходя дальше, чем хотел, благодаря привязанности к сиротам, — потому что это слишком больно отзывается на тех, кто вас любит!
— Новые упреки?
— Ну да, упреки!.. — воскликнул Дагобер. — Жаловаться могли бы скорее ваши дети на то, что вы так холодны с ними и так плохо их знаете…
— Довольно! — сказал маршал, насилу сдерживаясь. — Уж это слишком!
— Конечно, довольно! — все с большим волнением говорил Дагобер. — В самом деле, зачем защищать бедных девочек, которые умеют только любить и быть покорными? К чему защищать их от несчастного ослепления отца?
Маршал не удержался от нетерпеливого и гневного движения и продолжал с принужденным спокойствием:
— Мне приходится постоянно иметь в виду все, что вы для меня сделали… чтобы прощать все, что вы себе позволяете…
— Но отчего вы не хотите, чтобы я привел сюда ваших дочерей?
— Да разве вы не видите, что эта сцена меня убивает? — воскликнул с раздражением маршал. — Разве вы не понимаете, что я не хочу, чтобы дети были свидетелями того, что я переживаю! Горе отца имеет свое достоинство, и вы должны были бы понимать его и уважать!
— Уважать? Нет… потешу что причина его — несправедливость…
— Довольно… довольно…
— И мало того, что вы себя мучите, — продолжал Дагобер, — знайте, что вы уморите с горя и ваших детей, слышите?.. Не для того я их вез из Сибири…
— Упреки!
— Да! Уж коли хотите знать, вы неблагодарны и по отношению ко мне, потому что делаете ваших дочерей несчастными…
— Вон отсюда! — с таким гневом закричал маршал, что Дагобер опомнился и, сожалея, что так далеко зашел, начал было:
— Генерал, я виноват… был дерзок… простите меня… но…
— Хорошо… я вас прощаю, но прошу оставить меня одного…
— Генерал… позвольте одно слово…
— Я прошу вас меня оставить… прошу как услуги… довольно вам этого? — говорил маршал, стараясь сдерживаться.
Страшная бледность покрывала теперь лицо генерала, так недавно пылавшее от гнева. Этот симптом показался Дагоберу настолько опасным, что он снова начал просить:
— Генерал… умоляю вас… позвольте мне хоть минуту…
— Значит, уйти должен я, если вы не уходите? — сказал маршал, направляясь к двери.
Эти слова были произнесены таким тоном, что Дагобер не осмелился больше настаивать и с жестом огорчения и отчаяния медленно вышел из комнаты.
Спустя несколько минут маршал, после мрачного молчания и долгого болезненного колебания, во время которого он несколько раз подходил к двери в комнату дочерей, наконец пересилил себя и, отерев платком холодный пот, выступивший у него на лбу, быстрыми шагами направился к ним, стараясь скрыть свое волнение.
43. ИСПЫТАНИЕ
Дагобер был совершенно прав, защищая своих детей, как он отечески называл Розу и Бланш, а между тем подозрения маршала относительно холодности его дочерей, к несчастью, объяснялись внешними проявлениями. Как маршал и говорил отцу, он не мог объяснить себе то грустное, боязливое смущение, которое овладевало девушками, когда они были с ним, и напрасно искал причину этого в их равнодушии. Иногда ему казалось, что он не мог достаточно хорошо скрыть горе об их умершей матери и этим, так сказать, внушил им мысль, что они не могут утешить его. То ему казалось, что он недостаточно был нежен с ними и оттолкнул их солдатской грубостью. То он с горечью уверял себя, что из-за долгой разлуки с ними он казался им чужим. Словом, целый ряд самых малообоснованных предположений завладевал его умом, а как только семена сомнения, недоверия, боязни брошены, то, рано или поздно, с роковым упорством они дадут ростки. Тем не менее, хотя маршал страдал от холодности дочерей, его привязанность к ним была настолько велика, что горе от возможной разлуки с ними вызывало в нем те колебания, которые отравляли ему жизнь; это была мучительная борьба между отцовской любовью и долгом, который он почитал священным.
Что касается клеветы, искусно распускаемой среди старых товарищей маршала и влиявшей на их отношения к нему, то ее распространяли друзья княгини де Сент-Дезье. Позже мы объясним смысл и цель этих отвратительных слухов, которые вместе с другими ранами, наносимыми сердцу маршала, доводили его до крайнего предела отчаяния.
Обуреваемый гневом и возбуждением, в какое его приводили эти беспрестанные булавочные уколы , как он их называл, маршал грубо обошелся с Дагобером, неосторожные слова которого его задели. Но после ухода солдата убежденная защита Дагобером Розы и Бланш пришла на ум маршалу среди раздумий, и он начал сомневаться в верности своих предположений. Тогда он решился на испытание, и, если бы оно подтвердило сомнения в любви дочерей, он готов был выполнить страшный замысел. Он направился в комнату дочерей.
Так как шум его разговора с Дагобером смутно долетал до девушек, несмотря на то что они спрятались у себя в спальной комнате, то, конечно, их бледные лица были очень встревожены при появлении отца. Девочки почтительно встали, когда маршал вошел, но тесно жались друг к другу и испуганно трепетали.
А между тем на лице отца не видно было ни гнева, ни строгости: его черты выражали глубокую горесть, которая, казалось, говорила:
«Дети мои… я страдаю… я пришел к вам, чтобы вы меня успокоили… любите меня… или я умру!»
Это так ясно запечатлелось на лице маршала, что если бы девушки послушались первого душевного движения, то они бросились бы к нему в объятия… Но им припомнились слова письма, что всякое выражение нежности с их стороны тяжело для отца, они обменялись взглядом, но остались на месте.
По роковой случайности и маршал в эту минуту сгорал от желания открыть объятия детям. Он смотрел на них с обожанием и сделал легкое движение как бы для того, чтобы позвать их, не осмеливаясь на большее из страха оказаться непонятым. Девочки, повинуясь пагубным анонимным внушениям, остались молчаливы, неподвижны и испуганны, а отец принял это за выражение полного равнодушия.
При виде внешнего безразличия маршалу показалось, что сердце его замирает; больше он не мог сомневаться: дочери не понимали ни страшного горя, ни его безнадежной любви.
«По-прежнему холодны! — подумал он. — Я не ошибался».
Стараясь, однако, скрыть то, что он испытывал, он сказал почти спокойно, приближаясь к ним:
— Здравствуйте, девочки…
— Добрый день, батюшка! — отвечала менее робкая Роза.
— Я вчера не смог с вами увидеться… — взволнованным голосом продолжал он. — Я был очень занят… речь шла о службе… об очень важном вопросе… Вы не сердитесь… что я не повидал вас?..
Стараясь улыбнуться, он, конечно, умолчал, что приходил взглянуть на них ночью, чтобы успокоиться после тяжелой вспышки горя.
— Не правда ли, вы мне прощаете… что я так забыл вас?
— Да, батюшка! — отвечала Бланш, опуская глаза.
— А если бы я принужден был уехать на время, — медленно проговорил отец, — вы бы меня извинили?.. Вы бы скоро утешились? Не правда ли?
— Нам было бы очень грустно, если бы наше присутствие вас в чем-нибудь стесняло… — сказала Роза, вспомнив наставления письма.
В этом ответе, робком и смущенном, маршал заподозрил наивное равнодушие. Он больше не мог сомневаться в отсутствии привязанности дочерей.
«Все кончено, — думал несчастный отец, не сводя глаз со своих детей, — ничто не отозвалось в их сердце… Уеду я… или останусь — им все равно!.. Нет, я ничего для них не значу, потому что в эту торжественную минуту, когда они видят меня, быть может, в последний раз… дочерний инстинкт не подсказывает им, что их любовь могла бы меня спасти».
Под влиянием тягостной мысли маршал с такой тоской, с такой любовью взглянул на девушек, что Роза и Бланш, взволнованные, испуганные, невольно уступили неожиданному порыву и бросились на шею отцу, покрывая его лицо поцелуями и слезами. Маршал не сказал ничего; девушки тоже не промолвили ни слова, но все трое разом поняли друг друга… Точно электрическая искра внезапно пробежала по их сердцам и соединила их.
И страх, и сомнения, и коварные советы — все было забыто в этом непреодолимом порыве, бросившем дочерей в объятия отца. В роковую минуту, когда неизъяснимое недоверие должно было разлучить их навеки, внезапный порыв придал им веру друг в друга.
Маршал все понял; но у него не хватало слов выразить свою радость… Растроганный, растерянный, он целовал волосы, лоб и руки девочек, вздыхая, плача и смеясь в одно и то же время; казалось, он сошел с ума от ликования, обезумел, опьянел от счастья. Наконец он воскликнул:
— Вот они опять мои… я нашел их… да нет… я их и не терял… Они меня всегда любили… О теперь я не сомневаюсь… Они меня любили… они только боялись… не смели мне открыться… я внушал им страх… А я-то думал… но я сам во всем виноват… Ах, как это приятно… как придает силы… мужества… какие надежды возбуждает… Ну, теперь, ха-ха-ха! — плакал он и смеялся, одновременно целуя и обнимая дочерей, — пусть все меня мучают… презирают… Я вызываю всех на бой… Ну, милые мои голубые глаза, поглядите на меня… прямо в лицо… ведь вы меня возвращаете к жизни!
— Папа! Так вы нас, значит, любите, как и мы любим вас? — с очаровательной наивностью воскликнула Роза.
— И мы можем часто-часто, всякий день вас обнимать, ласкать и радоваться, что вы с нами?
— И, значит, нам можно будет отдать вам всю любовь и нежность, которые мы сберегали в глубине сердца и которые — увы! — к нашему горю, мы не могли вам выказать?
— И можно высказать вслух то, что мы произносим только шепотом?
— Можно… можно, мои дорогие, — говорил маршал, задыхаясь от радости. — Да кто же вам раньше мешал, дети?.. Ну, не нужно… не отвечайте… забудем прошлое… Я все понимаю: мои заботы… вы их объясняли не так… и это вас огорчало… А я, видя вашу печаль… объяснял ее по-своему… потому что… Да нет… я совсем говорить не могу… я могу только смотреть на вас… У меня голова кругом пошла… это все от счастья…
— Да, папочка, смотрите на нас… вот так, в самые глаза… в самую глубину сердца, — с восторгом говорила Роза.
— И вы прочтете там, как мы счастливы и как любим вас! — прибавила Бланш.
— «Вы»… «вы», это что значит? Я говорю «вы» оттого, что вас двое… вы же должны мне говорить «ты»…
— Папа, дай руку! — сказала Бланш, прикладывая руку отца к своему сердцу.
— Папа, дай руку! — сказала Роза, завладевая другой рукой отца.
— Веришь ли ты теперь нашей любви, нашему счастью? — спрашивали сестры.
Трудно передать выражение нежной гордости и детской любви, сиявших на прелестных лицах близнецов, в то время как отец, приложив свои руки к девственным сердцам, с восторгом чувствовал их радостное, быстрое биение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64