Оставалось два часа до рассвета, снег искрился на морозе, стояла тишь
— чуть-чуть тянуло ветерком с Мельничной долины. Незадолго до восхода солнца олени непременно придут и примутся за десятый стог. Улав оделся в темноте, но, когда стал выбирать подходящие стрелы, пришлось ему зажечь сосновую лучину. Тут пробудился Эйрик, и в конце концов пришлось отцу согласиться взять его с собой, но оружия он сыну не дал. Не успели они залечь в засаду, как Эйрик принялся шуметь, и Улаву с трудом удалось заставить его замолчать. Тут же Эйрик забылся и начал громко шептать, а потом заснул. На нем был тяжелый отцовский полушубок. Улав поправил его, чтобы мальчик не обморозился, — перед рассветом ударил трескучий мороз. Отец подумал, довольный, что теперь парнишка не наделает никакой шкоды. Ждать Улаву пришлось долго. На востоке небо над лесом уже начало желтеть, когда он увидал оленей, выходивших из перелеска. Четыре темных пятна двигались к серо-коричневой изгороди, земля там кое-где была голая. Животные останавливались, вглядывались, принюхивались. Теперь он уже мог разглядеть, что это были самец, две самки и олененок.
Волнение и радость прошли горячей волною по его окоченевшему телу, он встал на одно колено, приладил лук и стрелу и затаил дыхание. У белого сугроба он увидел оленя, зверь выступал статный и гордый. Он ступил на старую межу на пригорке и стоял с тесно прижатыми копытами, шея и рога ясно выделялись на золотистом небе. Улав от радости беззвучно глотнул воздух — матерый самец, прежде он его не встречал, здоровенная холка, ветвистые рога — ветвей, поди, пятнадцать, а не то шестнадцать. Всматриваясь, он поводил головой из стороны в сторону. Расстояние было довольно большое, но стоял он удобно — в пору стрелять. Улав прицелился, и сердце захлебнулось от радости у него в груди. И тут он заметил, что Эйрик просыпается.
Мальчик вскочил с громким криком — он тоже заметил прекрасные рога, выделяющиеся на золотистом небе. Улав пустил стрелу в убегающее животное, стрела оцарапала лопатку, так что олень сделал высокий прыжок и помчался дальше длинными скачками. Все стадо скрылось в перелеске.
Отец с усердием отвесил Эйрику пару пощечин, тот всхлипнул несколько раз, но не заревел — хватило ума устыдиться за свой поступок, к тому же удары пришлись по меховому шлыку, так что было не очень больно.
— Не говори про это матери! — сказал Улав, когда они возвращались к дому. — Ни к чему ей знать, что ты, большой парень, вел себя как несмышленый сосунок.
Как рассвело, Улав пошел с собакой по следу оленя, убил зверя на склоне гребня, что над Мельничной долиной, и тут же выпотрошил его. Когда к вечеру добычу принесли домой, Эйрик стал хвастать, что это он упредил отца, когда олень-великан подошел к ним так, что можно было его подстрелить.
Улав не удостоил мальчишку ни словечком — боялся, что не сумеет сдержать свой гнев.
Теперь, когда дело шло к весне и крестьяне из окрестных селений ходили на лодках по южному краю фьорда у кромки льда и охотились на тюленей, зверь стал держаться стада. Улав взял Эйрика с собой на охоту, но и на сей раз ничего хорошего не получилось: при виде столь большого убоя и от того, как вели себя охотники, Эйрик вошел в раж и распоясался донельзя. Улав просто диву давался — у мальчика вовсе не было чутья, где и как подобает себя вести. Когда же они воротились домой, опять рассказам не было конца. Улав, слушая россказни мальчишки, едва не потерял терпение.
Святой Григорий принес перемену погоды: южный ветер и дождь — хорошая примета и для суши, и для моря.
На другой день после праздника Ингунн лежала поутру одна в полутемной горнице — окно из бычьего пузыря в потолке было закрыто, и заслон наполовину задвинут: лил дождь. Вошел Улав. Он уселся на скамью, стянул с ног сапоги, сбросил затрапезный кафтан и рубаху, открыл сундук и достал новую одежду.
— Ты спишь, Ингунн? — спросил он, стоя к ней спиной. — Каково тебе можется? — добавил он, когда она прошептала в ответ, что не спит.
— Да так же все. Ты что, ехать куда собрался?
Улав сказал, что едет на тинг, который собирался в тот день в Виданесе. Он подошел к постели и поставил ногу на скамеечку.
— Как ты думаешь, сменить мне сапоги?
Ингунн невольно отвернула голову.
— Ясное дело, смени, эти больно воняют.
— Да и от других крестьян будет такой же дух — все мы были в море день и ночь.
— Так ведь ты едешь на сход, чужих людей повстречаешь… — настаивала Ингунн.
— Ну ладно, коли тебе так хочется, — он стянул с себя рубаху, потом штаны с чулками и, стоя нагишом, потянулся и зевнул.
При виде ладно скроенного, без единого изъяна, тела мужа у Ингунн сжалось сердце. До чего же изможденной и жалкой казалась она сама себе. И как бесконечно давно была она молодой и красивой. Тогда она была ему пара. Улав и теперь был еще молодой, здоровый и красивый. Мускулы у него стали еще крепче, особливо на руках и на лопатках; когда он потянулся, поднял руки, а потом опустил, они так и заиграли, сильно и свободно, под блестящею, молочно-белою кожей, еще не успевшей потемнеть.
Он надел красную шерстяную рубаху, полотняные штаны, а поверх высокие сапоги из черной кожи и снова подошел к жене.
— Может, мне еще и синюю рубаху надеть, раз тебе охота, чтоб я получше вырядился? — спросил он со смехом.
— Улав!.. — Когда он наклонился над ней, она обхватила его шею руками, притянула к себе и прильнула к его щеке. Улав почувствовал, что она дрожит.
— Что с тобою? — прошептал он.
Она не отвечала, а только крепче прижималась к нему.
— Никак захворала? — Он разнял ее руки и высвободился, неловко было стоять, согнувшись чуть не вдвое. — Хочешь, я останусь сегодня дома? Могу поехать в Рюньюль и привезти к тебе Уну. А Тургрима попрошу съездить вместо меня в Виданес.
— Нет, не надо. — Она крепко сжала его руку. — Еще не время, ничего со мною не будет прежде весеннего равноденствия. Просто побудь со мною малость, — глухо взмолилась она. — Сядь, посиди рядом хоть минутку. Иль шибко спешишь?
— Ясное дело, посижу. — Он погладил ее руку. — Что с тобою, Ингунн? Неужто боязно тебе? — тихо спросил он.
— Не…ет. Да как тебе сказать, я сама не знаю, боюсь или нет, только…
Улав оттолкнул скамеечку, сел на край постели и ласково похлопал жену по исхудалой щеке.
— Мне приснился сон, — медленно сказала Ингунн, — до того, как ты вошел.
— Дурной сон? Печальный?
По ее лицу заструились слезы, но плакала она беззвучно.
— Тогда он мне печальным не показался. Мне приснилось, будто ты идешь по лесной тропе, такой веселый и ровно моложе, чем ты сейчас. Идешь и поешь. Потом вижу, будто ты здесь, в Хествикене. И тоже веселый такой, бодрый. Я как бы все вижу, а самой меня тут нет, я знаю, что я — мертвая. А детей я здесь не видела. — Голос ее звучал глуше и прерывистее.
— Ингунн, Ингунн, негоже тебе думать такое! — Он встал на колени и подложил руку под ее плечо. — Что за радость будет у меня здесь, в усадьбе, коли я потеряю тебя, моя Ингунн?
— Мало радости ты видал от меня.
— Ты у меня одна на свете. — Он поцеловал жену, склонился ниже к ней, так что лицо ее коснулось его груди.
— Если выйдет так, как говорят Сигне с Уной, — прошептал он неуверенно,
— то у тебя нынче будет дочка. Прежде ты рожала сыновей. Но… маленькая дочка… Может, бог и сохранит ее нам.
Больная вздохнула:
— Устала я сильно.
Улав прошептал:
— Скажи, Ингунн, ты никогда не думала о том, что я, пожалуй, дал Эйрику более того… более, чем пеню за отца?
Не получив ответа, он спросил:
— А ты никогда не думала о том, что с ним сталось, с этим Тейтом? — Голос у него при этом слегка дрожал.
Она крепче притянула его к себе.
— Я всегда знала, что ты это сделал.
Улав был ошеломлен, будто он вдруг вышел на яркий солнечный свет и ничего не мог различить вокруг. Стало быть, она знала все это время. Да какая в том беда, коли она понимала, как он мучился, а может, боялась за него, оттого что руки у него в крови?
Ингунн повернула свое лицо к его лицу, обняла его за шею, притянула к себе и страстно поцеловала в губы.
— Я знала это, знала. И все же иной раз боялась, когда мне было очень худо, когда вовсе духом падала: а вдруг он живой и вздумает прийти за мной, отомстить? Только я знала, что ты это сделал и мне нечего бояться.
Улаву стало не по себе, тело его словно занемело или застыло. Так вот что она думала! Ясное дело, что она еще могла подумать, бедняжка! Он поцеловал ее в ответ, нежно и легко, потом как-то неловко улыбнулся.
— А теперь пусти меня, Ингунн, а то поломаешь мне ребра о край кровати.
Он встал, снова похлопал ее по щеке, прошелся по комнате к сундуку и стал рыться в одежде. Потом опять спросил:
— А ты правду говоришь? Может, мне все же остаться дома сегодня?
— Нет, нет, Улав, я не хочу держать тебя…
Улав надел шпоры, взял меч и накинул плащ от дождя из толстой валяной шерсти.
Он был уже у дверей, как вдруг повернулся и снова подошел к ее постели.
Ингунн увидела, что он переменился; таким она его не видела давно-давно
— лицо его было неподвижно, будто каменное, губы побелели, глаза полузакрытые, невидящие. Он заговорил словно во сне:
— Можешь ли ты дать мне одно обещание? Коли с тобою будет, как ты сказала, будто на этот раз можешь жизни лишиться, обещай, что придешь ко мне опять!
Теперь он поглядел ей в глаза, слегка наклонился к ней.
— Ты должна обещать мне это, Ингунн. Если правда, что мертвые возвращаются к живым, ты должна прийти ко мне!
— Ладно!
Он резко наклонился, совсем низко, на миг прижался лбом к ее груди.
— Ты мой единственный друг, — прошептал он торопливо и смущенно.
Улав воротился домой вечером, он весь промок и до того озяб, что не чувствовал ног в стременах. Конь бежал усталой рысью и при каждом ударе копыта обдавал его снежной кашицей.
Облака и туман окутали все вокруг, мокрая земля выдыхала пар, вечер стоял удивительный — весь мир растворился в синей дымке, голые пашни и перелески лежали темными пятнами на полотнище талого снега. Голос фьорда доносился не часто и глухо с каждым ударом волны о берег, точно слабое биение сердца, но река в Мельничной долине, полная талой воды, весело шумела. В лесу раздавались вздохи, с игольчатых ветвей падали хлопья снега, в вечерних сумерках повсюду струилась, журчала и звенела вода; и в холодном запахе земли и моря таился первый намек на весну и травы.
На пригорке у сеновала он увидел темную фигуру женщины в плаще со шлыком.
— Добро пожаловать домой, Улав. — Это была Сигне, дочь Арне. Когда он подъехал ближе, она поспешила ему навстречу.
— Вот и миновало все у Ингунн на этот раз. Она справилась намного лучше, чем мы ожидали.
Улав придержал поводья, и Сигне ласково похлопала коня по морде.
— И младенец такой большой и красивый. Никто из нас не видывал такое красивое новорожденное дитя. Так что ты уж не горюй, что это не сын!
Улав сказал ей спасибо за добрую весть. Тут ему пришло в голову: будь это в его молодые годы, он бы, верно уж, спрыгнул с коня, обнял бы свою родственницу и расцеловал бы ее. Сейчас же он испытывал облегчение, он был рад, но толком еще этого не почувствовал. Улав снова поблагодарил Сигне за то, что она помогла Ингунн и на этот раз.
Это случилось столь внезапно, сказала Сигне, что они не успели увести ее на женскую половину, теперь ему волей-неволей придется спать в каморе, потому как в горнице лежит роженица, и они станут сидеть там подле нее.
Но вот он увидал Ингунн!.. Лицо ее было прозрачным и белым как снег. Она лежала, положив щеку на золотисто-русую косу, а Уна стояла на коленях на ее постели и, держа в руках тяжелую копну волос, заплетала ей другую косу. Прежде, когда Улав видел ее после родов, она была некрасивая, с распухшим, воспаленным лицом, теперь же она лежала сама на себя непохожая и удивительно прекрасная. На ее бледном, исхудалом лице покоился отблеск неземного света, большие сине-черные глаза сияли, словно звезды, отраженные в колодце. И вдруг мужа осенило — ведь случилось чудо.
Вошла Сигне с белым свертком в руках, обмотанным свивальником поверх зеленого шерстяного одеяла. Она подала Улаву ребенка.
— Видал ли ты, родич, когда-нибудь такую раскрасавицу?
И снова с ним случилось невероятное чудо: он увидал лицо девочки — крохотное, но уже со вполне ясным обликом невиданной красоты! Только что народившееся существо — и такое прекрасное! Темные и словно бездонные глаза ее были широко раскрыты, кожа белая, румяная, будто цвет шиповника, нос и рот, как у всех людей, только на удивление махонькие.
Сигне сняла с запеленатой малютки шапочку, чтобы отец увидел, какие у нее красивые волосы. Улав подложил руку под ее аккуратный круглый затылочек, и он лежал у него на ладони не больше яблока, такой мягонький и приятный.
Улав все держал на руках свою новорожденную дочку — вот уж поистине дар божий! На него напала слабость — столь бесконечно благодарен судьбе не был он за всю свою жизнь. Он приложил лицо к груди малютки — лицо ее было до того нежное, розовое, до него дотронуться он не посмел.
Уна спрыгнула на пол, помогла роженице поудобнее улечься на спине и уложила ей косы на груди. Они взяли у него младенца, и он уселся на край постели жены. Он взял ее за руку, слегка приподнял одну косу. Ни один из них не вымолвил ни словечка.
Тут ему принесли еду и питье, а после велели идти в камору почивать — Ингунн надо было поспать. Тогда она тихо позвала его.
— Улав, — прошептала она, — позволь мне попросить тебя об одном деле, хозяин, — так она его никогда прежде не называла. — Исполнишь ли ты мою просьбу?
— Сделаю все, о чем ты ни попросишь. — Он улыбнулся, будто сквозь боль; казалось, радость целиком поглотила его.
— Обещай, что назовешь ее в честь твоей матери. Я хочу, чтоб ее звали Сесилия.
Улав молча кивнул.
Он лежал в темноте с открытыми глазами; рядом Эйрик спал как убитый. Через открытую дверь он видел, как отсвет огня в очаге плясал на бревнах стены — поднимался и опускался, а освященные свечи, горевшие возле матери и младенца, источали слабый, мягкий золотистый свет.
Женщины, сидевшие подле матери с младенцем всю ночь напролет, шептались, то и дело вставали, суетились, бренчали горшками. Новорожденная вдруг принялась кричать, и крик этот нашел отклик в его сердце: услышав ее крик, он преисполнился нежностью и радостью. Женщины вскочили и стали качать люльку, а Сигне тихо и ласково запела.
Он лежал у дверей ее комнаты, и ему, как во сне, казалось таким обычным, что он лежит и прислушивается, как охраняют ее сон. Ингунн спала крепко; она родила младенца, и ей надобно было хорошенько отдохнуть, чтобы снова стать здоровой, молодой и веселой. Здесь, в его усадьбе, родился младенец, первый младенец… Все, что было прежде, — не что иное, как странная бесконечная болезнь, страшная напасть, поразившая несчастную женщину будто черное колдовство. Эти крошечные мертвые существа, которых женщины приносили ему поглядеть, хотя он вовсе того не хотел, ибо вид их наполнял его сердце страшным отвращением, и бедный крохотный недоносок, который недолго маялся на белом свете, покуда бог не сжалился над ним и не прибрал его, — всех их он в глубине души никак не мог считать своими детьми, которых зачали они с Ингунн.
Никогда не испытал он, что значит стать отцом, быть отцом — до того, как у него появилась дочь, его сокровище, любезная его сердцу малютка Сесилия.
13
Сесилия, дочь Улава, росла и хорошела; няньки, что ходили за нею, говорили, что она растет не по дням, а по часам. С чего она была толстенькая, никто не мог понять, ибо мать желала сама кормить ее, а из материнской груди малютка могла высосать не много капель. Сигне и Уна хвастали, что она вырастала за один месяц более, чем другие младенцы за три. Они то и дело вливали ей ложечкой в ротик сливки либо давали сосать в тряпице олений мозг.
Люди, наезжавшие в Хествикен, желали поглядеть на маленькую девицу — в округе шла молва, будто она писаная красавица. Приезжие давали понять, что они радуются счастью Улава и его жены. Правда, хествикенских хозяев никто в округе шибко не жаловал. Уж больно нелюдим был Улав — хуже нет водиться с таким сычом, но таков уж он уродился. Однако надо признать, что в делах он всегда показывал себя человеком справедливым и благочестивым и всегда готов был помочь ближнему. Жена его хоть и была ни на что не годна, и разумом ее господь не шибко наградил, но зла она никому не желала, бедняжка. Так что люди обрадовались, когда узнали, что у них в конце концов народилось дитя, которое, судя по всему, будет жить.
Ингунн, однако, все никак не могла поправиться. Она, видно, повредила спину и когда наконец стала вставать, то ноги ее плохо слушались.
Однажды воскресным днем воротился Улав из церкви. Погода стояла теплая, солнечная — в этот день наступило лето. Вечерний ветерок легко зашумел листьями деревьев, зелеными травами, и каждое его дуновение было словно теплое и свежее дыхание растущей травы, только что распустившихся листочков и земли, еще хранившей запах весны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
— чуть-чуть тянуло ветерком с Мельничной долины. Незадолго до восхода солнца олени непременно придут и примутся за десятый стог. Улав оделся в темноте, но, когда стал выбирать подходящие стрелы, пришлось ему зажечь сосновую лучину. Тут пробудился Эйрик, и в конце концов пришлось отцу согласиться взять его с собой, но оружия он сыну не дал. Не успели они залечь в засаду, как Эйрик принялся шуметь, и Улаву с трудом удалось заставить его замолчать. Тут же Эйрик забылся и начал громко шептать, а потом заснул. На нем был тяжелый отцовский полушубок. Улав поправил его, чтобы мальчик не обморозился, — перед рассветом ударил трескучий мороз. Отец подумал, довольный, что теперь парнишка не наделает никакой шкоды. Ждать Улаву пришлось долго. На востоке небо над лесом уже начало желтеть, когда он увидал оленей, выходивших из перелеска. Четыре темных пятна двигались к серо-коричневой изгороди, земля там кое-где была голая. Животные останавливались, вглядывались, принюхивались. Теперь он уже мог разглядеть, что это были самец, две самки и олененок.
Волнение и радость прошли горячей волною по его окоченевшему телу, он встал на одно колено, приладил лук и стрелу и затаил дыхание. У белого сугроба он увидел оленя, зверь выступал статный и гордый. Он ступил на старую межу на пригорке и стоял с тесно прижатыми копытами, шея и рога ясно выделялись на золотистом небе. Улав от радости беззвучно глотнул воздух — матерый самец, прежде он его не встречал, здоровенная холка, ветвистые рога — ветвей, поди, пятнадцать, а не то шестнадцать. Всматриваясь, он поводил головой из стороны в сторону. Расстояние было довольно большое, но стоял он удобно — в пору стрелять. Улав прицелился, и сердце захлебнулось от радости у него в груди. И тут он заметил, что Эйрик просыпается.
Мальчик вскочил с громким криком — он тоже заметил прекрасные рога, выделяющиеся на золотистом небе. Улав пустил стрелу в убегающее животное, стрела оцарапала лопатку, так что олень сделал высокий прыжок и помчался дальше длинными скачками. Все стадо скрылось в перелеске.
Отец с усердием отвесил Эйрику пару пощечин, тот всхлипнул несколько раз, но не заревел — хватило ума устыдиться за свой поступок, к тому же удары пришлись по меховому шлыку, так что было не очень больно.
— Не говори про это матери! — сказал Улав, когда они возвращались к дому. — Ни к чему ей знать, что ты, большой парень, вел себя как несмышленый сосунок.
Как рассвело, Улав пошел с собакой по следу оленя, убил зверя на склоне гребня, что над Мельничной долиной, и тут же выпотрошил его. Когда к вечеру добычу принесли домой, Эйрик стал хвастать, что это он упредил отца, когда олень-великан подошел к ним так, что можно было его подстрелить.
Улав не удостоил мальчишку ни словечком — боялся, что не сумеет сдержать свой гнев.
Теперь, когда дело шло к весне и крестьяне из окрестных селений ходили на лодках по южному краю фьорда у кромки льда и охотились на тюленей, зверь стал держаться стада. Улав взял Эйрика с собой на охоту, но и на сей раз ничего хорошего не получилось: при виде столь большого убоя и от того, как вели себя охотники, Эйрик вошел в раж и распоясался донельзя. Улав просто диву давался — у мальчика вовсе не было чутья, где и как подобает себя вести. Когда же они воротились домой, опять рассказам не было конца. Улав, слушая россказни мальчишки, едва не потерял терпение.
Святой Григорий принес перемену погоды: южный ветер и дождь — хорошая примета и для суши, и для моря.
На другой день после праздника Ингунн лежала поутру одна в полутемной горнице — окно из бычьего пузыря в потолке было закрыто, и заслон наполовину задвинут: лил дождь. Вошел Улав. Он уселся на скамью, стянул с ног сапоги, сбросил затрапезный кафтан и рубаху, открыл сундук и достал новую одежду.
— Ты спишь, Ингунн? — спросил он, стоя к ней спиной. — Каково тебе можется? — добавил он, когда она прошептала в ответ, что не спит.
— Да так же все. Ты что, ехать куда собрался?
Улав сказал, что едет на тинг, который собирался в тот день в Виданесе. Он подошел к постели и поставил ногу на скамеечку.
— Как ты думаешь, сменить мне сапоги?
Ингунн невольно отвернула голову.
— Ясное дело, смени, эти больно воняют.
— Да и от других крестьян будет такой же дух — все мы были в море день и ночь.
— Так ведь ты едешь на сход, чужих людей повстречаешь… — настаивала Ингунн.
— Ну ладно, коли тебе так хочется, — он стянул с себя рубаху, потом штаны с чулками и, стоя нагишом, потянулся и зевнул.
При виде ладно скроенного, без единого изъяна, тела мужа у Ингунн сжалось сердце. До чего же изможденной и жалкой казалась она сама себе. И как бесконечно давно была она молодой и красивой. Тогда она была ему пара. Улав и теперь был еще молодой, здоровый и красивый. Мускулы у него стали еще крепче, особливо на руках и на лопатках; когда он потянулся, поднял руки, а потом опустил, они так и заиграли, сильно и свободно, под блестящею, молочно-белою кожей, еще не успевшей потемнеть.
Он надел красную шерстяную рубаху, полотняные штаны, а поверх высокие сапоги из черной кожи и снова подошел к жене.
— Может, мне еще и синюю рубаху надеть, раз тебе охота, чтоб я получше вырядился? — спросил он со смехом.
— Улав!.. — Когда он наклонился над ней, она обхватила его шею руками, притянула к себе и прильнула к его щеке. Улав почувствовал, что она дрожит.
— Что с тобою? — прошептал он.
Она не отвечала, а только крепче прижималась к нему.
— Никак захворала? — Он разнял ее руки и высвободился, неловко было стоять, согнувшись чуть не вдвое. — Хочешь, я останусь сегодня дома? Могу поехать в Рюньюль и привезти к тебе Уну. А Тургрима попрошу съездить вместо меня в Виданес.
— Нет, не надо. — Она крепко сжала его руку. — Еще не время, ничего со мною не будет прежде весеннего равноденствия. Просто побудь со мною малость, — глухо взмолилась она. — Сядь, посиди рядом хоть минутку. Иль шибко спешишь?
— Ясное дело, посижу. — Он погладил ее руку. — Что с тобою, Ингунн? Неужто боязно тебе? — тихо спросил он.
— Не…ет. Да как тебе сказать, я сама не знаю, боюсь или нет, только…
Улав оттолкнул скамеечку, сел на край постели и ласково похлопал жену по исхудалой щеке.
— Мне приснился сон, — медленно сказала Ингунн, — до того, как ты вошел.
— Дурной сон? Печальный?
По ее лицу заструились слезы, но плакала она беззвучно.
— Тогда он мне печальным не показался. Мне приснилось, будто ты идешь по лесной тропе, такой веселый и ровно моложе, чем ты сейчас. Идешь и поешь. Потом вижу, будто ты здесь, в Хествикене. И тоже веселый такой, бодрый. Я как бы все вижу, а самой меня тут нет, я знаю, что я — мертвая. А детей я здесь не видела. — Голос ее звучал глуше и прерывистее.
— Ингунн, Ингунн, негоже тебе думать такое! — Он встал на колени и подложил руку под ее плечо. — Что за радость будет у меня здесь, в усадьбе, коли я потеряю тебя, моя Ингунн?
— Мало радости ты видал от меня.
— Ты у меня одна на свете. — Он поцеловал жену, склонился ниже к ней, так что лицо ее коснулось его груди.
— Если выйдет так, как говорят Сигне с Уной, — прошептал он неуверенно,
— то у тебя нынче будет дочка. Прежде ты рожала сыновей. Но… маленькая дочка… Может, бог и сохранит ее нам.
Больная вздохнула:
— Устала я сильно.
Улав прошептал:
— Скажи, Ингунн, ты никогда не думала о том, что я, пожалуй, дал Эйрику более того… более, чем пеню за отца?
Не получив ответа, он спросил:
— А ты никогда не думала о том, что с ним сталось, с этим Тейтом? — Голос у него при этом слегка дрожал.
Она крепче притянула его к себе.
— Я всегда знала, что ты это сделал.
Улав был ошеломлен, будто он вдруг вышел на яркий солнечный свет и ничего не мог различить вокруг. Стало быть, она знала все это время. Да какая в том беда, коли она понимала, как он мучился, а может, боялась за него, оттого что руки у него в крови?
Ингунн повернула свое лицо к его лицу, обняла его за шею, притянула к себе и страстно поцеловала в губы.
— Я знала это, знала. И все же иной раз боялась, когда мне было очень худо, когда вовсе духом падала: а вдруг он живой и вздумает прийти за мной, отомстить? Только я знала, что ты это сделал и мне нечего бояться.
Улаву стало не по себе, тело его словно занемело или застыло. Так вот что она думала! Ясное дело, что она еще могла подумать, бедняжка! Он поцеловал ее в ответ, нежно и легко, потом как-то неловко улыбнулся.
— А теперь пусти меня, Ингунн, а то поломаешь мне ребра о край кровати.
Он встал, снова похлопал ее по щеке, прошелся по комнате к сундуку и стал рыться в одежде. Потом опять спросил:
— А ты правду говоришь? Может, мне все же остаться дома сегодня?
— Нет, нет, Улав, я не хочу держать тебя…
Улав надел шпоры, взял меч и накинул плащ от дождя из толстой валяной шерсти.
Он был уже у дверей, как вдруг повернулся и снова подошел к ее постели.
Ингунн увидела, что он переменился; таким она его не видела давно-давно
— лицо его было неподвижно, будто каменное, губы побелели, глаза полузакрытые, невидящие. Он заговорил словно во сне:
— Можешь ли ты дать мне одно обещание? Коли с тобою будет, как ты сказала, будто на этот раз можешь жизни лишиться, обещай, что придешь ко мне опять!
Теперь он поглядел ей в глаза, слегка наклонился к ней.
— Ты должна обещать мне это, Ингунн. Если правда, что мертвые возвращаются к живым, ты должна прийти ко мне!
— Ладно!
Он резко наклонился, совсем низко, на миг прижался лбом к ее груди.
— Ты мой единственный друг, — прошептал он торопливо и смущенно.
Улав воротился домой вечером, он весь промок и до того озяб, что не чувствовал ног в стременах. Конь бежал усталой рысью и при каждом ударе копыта обдавал его снежной кашицей.
Облака и туман окутали все вокруг, мокрая земля выдыхала пар, вечер стоял удивительный — весь мир растворился в синей дымке, голые пашни и перелески лежали темными пятнами на полотнище талого снега. Голос фьорда доносился не часто и глухо с каждым ударом волны о берег, точно слабое биение сердца, но река в Мельничной долине, полная талой воды, весело шумела. В лесу раздавались вздохи, с игольчатых ветвей падали хлопья снега, в вечерних сумерках повсюду струилась, журчала и звенела вода; и в холодном запахе земли и моря таился первый намек на весну и травы.
На пригорке у сеновала он увидел темную фигуру женщины в плаще со шлыком.
— Добро пожаловать домой, Улав. — Это была Сигне, дочь Арне. Когда он подъехал ближе, она поспешила ему навстречу.
— Вот и миновало все у Ингунн на этот раз. Она справилась намного лучше, чем мы ожидали.
Улав придержал поводья, и Сигне ласково похлопала коня по морде.
— И младенец такой большой и красивый. Никто из нас не видывал такое красивое новорожденное дитя. Так что ты уж не горюй, что это не сын!
Улав сказал ей спасибо за добрую весть. Тут ему пришло в голову: будь это в его молодые годы, он бы, верно уж, спрыгнул с коня, обнял бы свою родственницу и расцеловал бы ее. Сейчас же он испытывал облегчение, он был рад, но толком еще этого не почувствовал. Улав снова поблагодарил Сигне за то, что она помогла Ингунн и на этот раз.
Это случилось столь внезапно, сказала Сигне, что они не успели увести ее на женскую половину, теперь ему волей-неволей придется спать в каморе, потому как в горнице лежит роженица, и они станут сидеть там подле нее.
Но вот он увидал Ингунн!.. Лицо ее было прозрачным и белым как снег. Она лежала, положив щеку на золотисто-русую косу, а Уна стояла на коленях на ее постели и, держа в руках тяжелую копну волос, заплетала ей другую косу. Прежде, когда Улав видел ее после родов, она была некрасивая, с распухшим, воспаленным лицом, теперь же она лежала сама на себя непохожая и удивительно прекрасная. На ее бледном, исхудалом лице покоился отблеск неземного света, большие сине-черные глаза сияли, словно звезды, отраженные в колодце. И вдруг мужа осенило — ведь случилось чудо.
Вошла Сигне с белым свертком в руках, обмотанным свивальником поверх зеленого шерстяного одеяла. Она подала Улаву ребенка.
— Видал ли ты, родич, когда-нибудь такую раскрасавицу?
И снова с ним случилось невероятное чудо: он увидал лицо девочки — крохотное, но уже со вполне ясным обликом невиданной красоты! Только что народившееся существо — и такое прекрасное! Темные и словно бездонные глаза ее были широко раскрыты, кожа белая, румяная, будто цвет шиповника, нос и рот, как у всех людей, только на удивление махонькие.
Сигне сняла с запеленатой малютки шапочку, чтобы отец увидел, какие у нее красивые волосы. Улав подложил руку под ее аккуратный круглый затылочек, и он лежал у него на ладони не больше яблока, такой мягонький и приятный.
Улав все держал на руках свою новорожденную дочку — вот уж поистине дар божий! На него напала слабость — столь бесконечно благодарен судьбе не был он за всю свою жизнь. Он приложил лицо к груди малютки — лицо ее было до того нежное, розовое, до него дотронуться он не посмел.
Уна спрыгнула на пол, помогла роженице поудобнее улечься на спине и уложила ей косы на груди. Они взяли у него младенца, и он уселся на край постели жены. Он взял ее за руку, слегка приподнял одну косу. Ни один из них не вымолвил ни словечка.
Тут ему принесли еду и питье, а после велели идти в камору почивать — Ингунн надо было поспать. Тогда она тихо позвала его.
— Улав, — прошептала она, — позволь мне попросить тебя об одном деле, хозяин, — так она его никогда прежде не называла. — Исполнишь ли ты мою просьбу?
— Сделаю все, о чем ты ни попросишь. — Он улыбнулся, будто сквозь боль; казалось, радость целиком поглотила его.
— Обещай, что назовешь ее в честь твоей матери. Я хочу, чтоб ее звали Сесилия.
Улав молча кивнул.
Он лежал в темноте с открытыми глазами; рядом Эйрик спал как убитый. Через открытую дверь он видел, как отсвет огня в очаге плясал на бревнах стены — поднимался и опускался, а освященные свечи, горевшие возле матери и младенца, источали слабый, мягкий золотистый свет.
Женщины, сидевшие подле матери с младенцем всю ночь напролет, шептались, то и дело вставали, суетились, бренчали горшками. Новорожденная вдруг принялась кричать, и крик этот нашел отклик в его сердце: услышав ее крик, он преисполнился нежностью и радостью. Женщины вскочили и стали качать люльку, а Сигне тихо и ласково запела.
Он лежал у дверей ее комнаты, и ему, как во сне, казалось таким обычным, что он лежит и прислушивается, как охраняют ее сон. Ингунн спала крепко; она родила младенца, и ей надобно было хорошенько отдохнуть, чтобы снова стать здоровой, молодой и веселой. Здесь, в его усадьбе, родился младенец, первый младенец… Все, что было прежде, — не что иное, как странная бесконечная болезнь, страшная напасть, поразившая несчастную женщину будто черное колдовство. Эти крошечные мертвые существа, которых женщины приносили ему поглядеть, хотя он вовсе того не хотел, ибо вид их наполнял его сердце страшным отвращением, и бедный крохотный недоносок, который недолго маялся на белом свете, покуда бог не сжалился над ним и не прибрал его, — всех их он в глубине души никак не мог считать своими детьми, которых зачали они с Ингунн.
Никогда не испытал он, что значит стать отцом, быть отцом — до того, как у него появилась дочь, его сокровище, любезная его сердцу малютка Сесилия.
13
Сесилия, дочь Улава, росла и хорошела; няньки, что ходили за нею, говорили, что она растет не по дням, а по часам. С чего она была толстенькая, никто не мог понять, ибо мать желала сама кормить ее, а из материнской груди малютка могла высосать не много капель. Сигне и Уна хвастали, что она вырастала за один месяц более, чем другие младенцы за три. Они то и дело вливали ей ложечкой в ротик сливки либо давали сосать в тряпице олений мозг.
Люди, наезжавшие в Хествикен, желали поглядеть на маленькую девицу — в округе шла молва, будто она писаная красавица. Приезжие давали понять, что они радуются счастью Улава и его жены. Правда, хествикенских хозяев никто в округе шибко не жаловал. Уж больно нелюдим был Улав — хуже нет водиться с таким сычом, но таков уж он уродился. Однако надо признать, что в делах он всегда показывал себя человеком справедливым и благочестивым и всегда готов был помочь ближнему. Жена его хоть и была ни на что не годна, и разумом ее господь не шибко наградил, но зла она никому не желала, бедняжка. Так что люди обрадовались, когда узнали, что у них в конце концов народилось дитя, которое, судя по всему, будет жить.
Ингунн, однако, все никак не могла поправиться. Она, видно, повредила спину и когда наконец стала вставать, то ноги ее плохо слушались.
Однажды воскресным днем воротился Улав из церкви. Погода стояла теплая, солнечная — в этот день наступило лето. Вечерний ветерок легко зашумел листьями деревьев, зелеными травами, и каждое его дуновение было словно теплое и свежее дыхание растущей травы, только что распустившихся листочков и земли, еще хранившей запах весны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68