Не всегда удавалось Иосифу сдержать свой гнев против греко-римского воспитания Павла. Стена между отцом и сыном не исчезала.
Однажды, когда Павел был у Иосифа, в комнату вошел Юст; он думал, что Иосиф один. Он оглядел мальчика, но без любопытства. Это Павлу понравилось. После его процесса большинство людей, узнав, кто он, упорно и нагло рассматривали его. Юст же сидел перед ним худой и строгий, мало обращая на него внимания, вел непринужденную беседу с его отцом, часто возражал ему спокойно и, по-видимому, со знанием дела. Этот однорукий человек с неуступчивыми взглядами производил на Павла все более сильное впечатление, и он был поражен, узнав из разговора, что Юст еврей. Но когда он узнал, что Юст висел на кресте и был снят с него живым, он забыл всю свою стоическую выдержку. С мальчишеской настойчивостью стал выспрашивать его, слушал, разинув рот, его рассказы.
Да, этот еврей Юст с его изысканным греческим языком, этот искатель приключений, не придававший никакого значения своему героизму, но говоривший о нем с сухой иронией, уже с первой встречи пленил сердце мальчика. Павел едва мог оторваться от его худощавых черт, от пустого рукава, и когда наконец позднее, чем обычно, собрался уходить, он взволнованно осведомился, застанет ли он в следующий раз Юста у отца.
Иосиф был удивлен, что его сын сразу раскрылся перед незнакомым человеком. Ему было приятно, что мальчику так импонирует еврей, и его уязвляло, что этим евреем был именно Юст. Когда Павел стал подробно расспрашивать, кто и что этот Юст, Иосиф чуть не поддался искушению рассказать о его отрицательных чертах. Но он переборол себя и заявил, что, по его убеждению, этот человек – величайший из современных писателей. Его немного покоробило, что Павел принял это без всяких возражений и даже не вспомнил о бюсте Иосифа в храме Мира.
С противоречивыми чувствами замечал он, как его сына все сильнее влечет к однорукому. Насколько с ним Павел был молчалив, настолько же охотно болтал с Юстом. Римская Туллия была, по-видимому, вытеснена из сердца и воображения Павла евреем Юстом. Иосиф находил, что это хорошо, и все-таки это уязвляло его. Но больше всего его раздражало, что Юст только-только допускал пылкую любовь Павла. Он прекрасно видел, как обстоит дело: именно Павел домогался дружбы Юста, а Юст скорее отстранял его, чем поощрял; все же, вопреки здравому смыслу, в нем росла уверенность, что Юст – корыстный соперник и отнимает у него сына. Затаив злое чувство, он стал выспрашивать Павла, не восстанавливает ли его Юст против отца. Оказалось, что Юст никогда плохого слова не сказал о нем, но это не утешило Иосифа. Разве чуткий мальчик не поймет без слов, какого мнения Юст об Иосифе? Разве может вообще тот, кто почитает Юста, уважать Иосифа?
Однажды он прямо и злобно завел разговор о Павле.
– Нравится вам мой Павел? – спросил он.
– Ничего, нравится… – ответил простодушно Юст.
– Вы, вероятно, находите его очень непохожим на меня? – продолжал допытываться Иосиф.
Юст пожал плечами, возразил шутливо:
– «Не уподобляйтесь отцам вашим», сказано в Писании.
– Слова, мало беспокоящие того, у кого нет сына, – заметил Иосиф.
– Едва ли, – отозвался Юст задумчиво, – я поставил бы своему сыну в вину, что он не похож на меня. Современное поколение, – продолжал он, как всегда, обобщая, – имеет мало оснований подражать своим отцам. Они затеяли эту чудовищно нелепую войну и были – по заслугам – жестоко разбиты. Можете ли вы требовать, чтобы ваш сын держался за своего еврейского отца, а не за свое греческое наследие? Очень хорошо, – продолжал он почти с теплотой, – что вы предоставили его самому себе и не старались насильно выправить его.
Иосиф помолчал. Затем, тихо и мрачно, сказал:
– Я жалею, что был тогда слишком мягок.
Юст удивленно взглянул на него.
– Но подумайте, – возразил он с непривычной мягкостью, – чему может в наше время научиться еврейский сын у своего отца, как не делать обратное тому, что делал отец, и верить в обратное тому, во что верил отец? Отцы восстали против Рима. Сыновья больше не верят в действие. Они не доверяют ему. Они начинают следовать минеям и их учению о неделании и отречении.
– Я вспоминаю одну ночь, – сказал Иосиф с иронией, – и один разговор у водоема, когда некий Юст отзывался весьма насмешливо о неделании и отречении.
– Разве я когда-нибудь говорил, – горячо запротестовал Юст, – что правы те, кто верит в неделание и отречение? Никогда я этого не говорил и сейчас не собираюсь. Я не защищаю сыновей. Они из того же гнилого дерева, что и старики. У отцов не было доверия к собственным силам, они чувствовали себя, каждый в отдельности, слабыми, поэтому они создали себе костыль, изобрели учение о нации, вообразили, что сила и величие нации поддерживают отдельного человека. Чтобы подпирать собственную слабость, сыновья создали себе другой костыль, они воображают, что им может помочь какой-то мессия, умерший за них на кресте. Вера в нацию, вера в мессию – и то и другое ошибка, результат собственной слабости.
– Все это мудрые абстракции, – насмехался Иосиф, – и они утешали бы меня, не имей я сына. Но у меня есть сын, и он грек, а не еврей, и ваши обобщения мне не помогут. – И он мрачно закончил: – Вы великий писатель, Юст из Тивериады, гораздо больший, чем я. Моему греческому языку вы можете помочь и, может быть, моей философии; но с моей сущностью и моей жизнью, с ее действительностью, я, к сожалению, должен справиться сам.
Иосиф бросил Юсту эти горькие слова не только из-за своего сына Павла. В нем говорила досада на то, что новая книга не удается. Присутствие Юста скоро перестало подстегивать и подгонять его, теперь оно служило ему укором, как и прежде. С какой стороны он ни подходил к своей «Всеобщей истории», дело не ладилось, в его фразах, как и в нем самом, не было подъема, и работа все меньше радовала его.
Юст, наоборот, говорил о том, что последнее путешествие в Иудею и в Рим исцелило его от давних обид, укрепило индивидуалистическую гордость и веру в назначение писателя. Он снова убедился в том, насколько люди зависят от колебания цифр, от тех политических и экономических соотношений, которые называются судьбой; но лишь тогда возникает другая картина жизни, когда отдельный человек воспримет сердцем своим эти сухие цифры и даты и оплодотворит их своими соками. Над этой истинной картиной жизни он теперь работает, и, видимо, с радостью и успехом.
Иосиф это видел, и зависть грызла его. С волнением просил он своего врага показать ему, что тот сделал со времени своего приезда в Рим. Юст минуту колебался, одно короткое мгновение, затем дал ему свою рукопись. За эти несколько недель он написал именно те пятьдесят страниц об осаде Иерусалима, которые были впоследствии признаны знатоками лучшей прозой века.
Иосиф читал. Как ясно и отчетливо было здесь изложено то, что происходило в стенах и за стенами Иерусалима, мнимые и истинные побуждения евреев и римлян, весь клубок экономических, социальных, религиозных, военных интересов, верований и суеверий, политики и богоискательства, честолюбия, любви и ненависти. То, о чем Иосиф на трехстах страницах дал только смутное представление, было здесь, на пятидесяти, изложено ясно и четко. Иосиф читал, и сердце его радовалось, что человек мог так написать. Иосиф читал, и сердце его терзалось, что это написал другой, а не он.
Он вернул Юсту рукопись. Он сказал:
– Это лучшее, что вы когда-либо написали. Это лучшее, что написано в наше время. Теперь, раз и навсегда, о войне сказано все.
Его голос звучал хрипло, однако он заставил себя сказать правду.
Когда он остался один, он взвесил все. Его жизнь была полна превратностей. Он был не только писателем, но государственным деятелем и солдатом. Владыки мира почитали его, прекраснейшие женщины Рима любили его. Он написал великую книгу, его бюст стоит в храме Мира. Но то, что он тщетно пытался сказать своей трудной жизнью и своей толстой книгой, сказано Юстом на каких-нибудь пятидесяти страницах. И мальчик Павел, за которого он так долго и с такими жертвами боролся, сам открыл свое сердце Юсту.
Он ощущал в себе глубокую пустоту. После того как он прочел написанное тем, другим, ему казалось бесцельным самому работать дальше.
Иосиф написал Маре. Просил ее, заклинал приехать поскорее. Ее присутствие, думал он, даст ему новые силы для работы. Но он знал, что Мара не отступит от своего решения и не покинет хутора «Источник Иалты» до тех пор, пока не доведет там свою работу до конца.
Прошли зима и весна, но Дорион не удалось ни разу повидать Иосифа.
Настал день, когда она узнала о его плане вызвать к себе Мару, сделать ее римской гражданкой, снова на ней жениться.
Рассказал ей об этом Марулл. Пока Марулл был здесь, ей удавалось сохранять самообладание, улыбаясь, болтать о пустяках. Но потом, когда она осталась одна, эта весть обрушилась на нее всей своей тяжестью, она задыхалась, голова ее мучительно болела, с искаженным лицом лежала она ничком на диване.
Что Мара благодаря Иосифу станет полноправной римской гражданкой, тогда как сама она еще не была ею, казалось Дорион неслыханным унижением. Она забыла, что когда-то противилась тому, чтобы узаконить свой брак с Иосифом, и что теперь для римского гражданства ей достаточно сказать Аннию Бассу одно слово. Но она не хотела стать римлянкой благодаря Аннию, она хотела стать ею благодаря Иосифу, – она, а не та, другая. Что разделяло их теперь, с тех пор как он отослал ее мальчика? Хорошо, она ждала, чтобы он сделал первый шаг, а он считал, что его жертвы вполне достаточно. Ее точка зрения была правильной, но заслуживали внимания и его аргументы. Все это – недоразумение. Еще не хватало, чтобы она, Дорион, оказалась не в силах вытеснить эту провинциальную еврейку!
Но когда спустя два часа пришел Анний, она забыла о своем намерении вернуть Иосифа, и в ней кипела только ярость. На этот раз она начала всячески поносить Иосифа перед изумленным Аннием. Она не кричала, не шумела, как Анний, она говорила тихо и небрежно, но так злобно высмеивала своего бывшего мужа, как этого никогда бы не сделать Аннию. Она знала жизнь Иосифа и его самого до последних деталей, и из этого интимного знания извлекла те черточки и эпизоды, которые казались ей подходящими, чтобы выставить его в смешном или отвратительном свете и все это выложить Аннию. Тот смеялся, смеялся все сильнее, смеялся оглушительно. Но постепенно беспредельная ненависть, которой веяло от нее, несмотря на всю элегантность ее выражений, оттолкнула его.
– Пожалуйста, пусть только Павел не знает об этом, – вот все, что он сказал после ее вспышки.
Но этой вспышкой ярость Дорион и кончилась, и в ней не осталось ничего, кроме решения вернуть Иосифа. Когда Павел в следующий раз отправился к отцу, она слегка сдавленным голосом поручила ему пригласить Иосифа осмотреть дом в Альбане, который был теперь наконец готов.
Два дня спустя Иосиф поехал в Альбан. Его не занимала ни прекрасная, волнистая, сияющая в весеннем воздухе местность, ни отлогие холмы, ни прелестное озеро, ни сверкающее вдали море, ни красивые виллы на склонах и вдоль берегов озера. Он приехал без всякого плана, он ничего не хотел от Дорион, но он был неуверен в себе, не знал, как подействует на него сейчас ее вид, ее речи, он был взволнован и полон тревоги.
На этот раз она ждала его у ворот имения. От радости, что она снова его видит, ее лицо сияло. Она протянула ему обе руки, привела его в дом, была, как в давние времена, ребячлива и остра. С любезным вниманием отметила она каждую перемену, происшедшую в нем, наговорила ему тысячу милых дерзостей, пыталась покорить его всеми способами, какие были в ее власти. Даже выгнала из комнаты кота Кроноса, когда ей показалось, что он раздражает Иосифа.
Она очень понравилась Иосифу, он вполне оценил всю ее прелесть. Но и только. Не без страха подверг он себя этому последнему испытанию; но он скоро и с радостью понял – испытание выдержано. Он исцелен отныне и навсегда от этой страсти, которая его так часто унижала и заставляла действовать против его воли и против его предназначения. Он мог быть дружен с этой женщиной, если она этого хотела, но никогда больше не поставит он ради нее на карту свою жизнь или свою работу. Он чувствовал в себе уверенность и спокойно наслаждался своей победой.
Даже с Финеем встретился он спокойно. Финей ожидал от Иосифа всяких колкостей, касающихся их прошлых отношений. Но Иосиф не говорил никаких колкостей, он не разрешил себе никаких проявлений дешевого торжества, он даже добродушно подшучивал над той борьбой не на жизнь, а на смерть, которая некогда велась между ними. Это спокойствие Иосифа раздражало Финея, действовало ему на нервы, его чувство превосходства исчезло, его крупная голова еще больше побледнела, мускулы лица напряглись. Дорион же чувствовала, что эта уравновешенность в речах и поведении Иосифа унижает ее более глубоко, чем могла бы унизить любая насмешка.
Когда Павел и Финей удалились, она сделала последнюю попытку. Она рассказала Иосифу о том, как упорно настаивает Анний на том, чтобы она вышла за него замуж; однако он, Иосиф, был до некоторой степени прав, Анний слишком шумлив и часто действует ей на нервы, для очень многого, что ей дорого, у него нет внутреннего слуха. Она предала своего солдата и надеялась, что теперь Иосиф предложит ей выпроводить Анния и снова сойтись с ним.
Однако Иосиф не предложил ничего подобного. Больше того, он выказал к будущему Дорион спокойный интерес, заявил, что Анний, в качестве ближайшего друга принца, вероятно, получит со временем верховное командование армией и что Дорион должна хорошенько подумать, прежде чем отказываться из-за пустяков от подобных перспектив.
Когда Иосиф ушел, Дорион была бледна от ярости, ей казалось, что ее сердце не выдержит. Она вновь поставила на стол статуэтку обрезанного еврея, которую убрала перед приходом Иосифа, и когда Анний в следующее свое посещение просил назначить срок свадьбы, она больше не возражала.
В начале этого лета внешние обстоятельства Иосифа складывались неплохо. Он был здоров, Клавдий Регин не скупился, так что можно было выплатить долги, связанные с разводом; его литературная слава, после того как ему был поставлен бюст, стала неоспоримой, вражда евреев к нему заметно ослабела с тех пор, как стало известно, какой почет ему оказал Гамалиил. И все же то радостное чувство, которое он испытал при возвращении в Рим, давно исчезло. Он страдал от своей неспособности работать; ему всю жизнь не хватало времени, а теперь время тянулось слишком медленно.
Он проводил долгие часы в мастерских Алексия. И сам стеклодув, и его мастера вводили его во все топкости своего искусства, показывали ему, как вырезывать из застывшей стеклянной массы фигурки, как окрашивать массу всякими хитроумными и сложными методами, как делать из неподатливого хрупкого материала тончайшие нити, при помощи которых соединяют золотые пластинки. Но не эти тонкости привлекали Иосифа, ему больше всего нравилось сидеть часами, глядя в плавильную печь, где из песка и соды возникало новое вещество, стекло; легчайшее изменение в дозировке делало состав этой массы более или менее благородным, и даже самый большой знаток дела не мог заранее с полной уверенностью предсказать результат. Иосиф наблюдал также подолгу изготовление простых стеклянных сосудов. Его интересовало, как рабочие выдувают незатейливые маленькие и большие сосуды, узкие или пузатые, с помощью длинных трубок, выдувая из них горячую массу на железную пластинку под таким углом, чтобы масса принимала ту или иную форму. Все вновь дивился он тому, что достаточно было одной капли воды, чтобы отделить стекло от трубки. Он смотрел, как двое рабочих, каждый со своей трубкой, соединяли выдутые детали: один – горлышко сосуда, другой – его нижнюю часть, – и он размышлял о том, что в каждом отдельном случае непременно должны сочетаться искусство и удача, чтобы возникла даже простейшая вещь. Ибо и у опытного работника могло случиться, что вследствие какого-нибудь непредвиденного обстоятельства в сосуде появлялось отверстие или выемка, которая лишала его всякой цены, или он лопался с опасностью для жизни рабочего еще во время выдувания.
Алексий давно заметил, что Иосиф уже не тот человек, который не нуждается в пожелании счастья. Он часто наблюдал за ним, присаживался рядом, толстый, унылый и молчаливый. Ему было очень жаль, что даже этот единственный известный ему счастливец, очевидно, уже не счастлив.
Иосиф же сидел и смотрел, как рождаются стеклянные фигурки; как желанная форма иногда удавалась, иногда нет, – лукавая, коварная игра, зависящая от искусства отдельного человека, но и не только от этого искусства, так же как и жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Однажды, когда Павел был у Иосифа, в комнату вошел Юст; он думал, что Иосиф один. Он оглядел мальчика, но без любопытства. Это Павлу понравилось. После его процесса большинство людей, узнав, кто он, упорно и нагло рассматривали его. Юст же сидел перед ним худой и строгий, мало обращая на него внимания, вел непринужденную беседу с его отцом, часто возражал ему спокойно и, по-видимому, со знанием дела. Этот однорукий человек с неуступчивыми взглядами производил на Павла все более сильное впечатление, и он был поражен, узнав из разговора, что Юст еврей. Но когда он узнал, что Юст висел на кресте и был снят с него живым, он забыл всю свою стоическую выдержку. С мальчишеской настойчивостью стал выспрашивать его, слушал, разинув рот, его рассказы.
Да, этот еврей Юст с его изысканным греческим языком, этот искатель приключений, не придававший никакого значения своему героизму, но говоривший о нем с сухой иронией, уже с первой встречи пленил сердце мальчика. Павел едва мог оторваться от его худощавых черт, от пустого рукава, и когда наконец позднее, чем обычно, собрался уходить, он взволнованно осведомился, застанет ли он в следующий раз Юста у отца.
Иосиф был удивлен, что его сын сразу раскрылся перед незнакомым человеком. Ему было приятно, что мальчику так импонирует еврей, и его уязвляло, что этим евреем был именно Юст. Когда Павел стал подробно расспрашивать, кто и что этот Юст, Иосиф чуть не поддался искушению рассказать о его отрицательных чертах. Но он переборол себя и заявил, что, по его убеждению, этот человек – величайший из современных писателей. Его немного покоробило, что Павел принял это без всяких возражений и даже не вспомнил о бюсте Иосифа в храме Мира.
С противоречивыми чувствами замечал он, как его сына все сильнее влечет к однорукому. Насколько с ним Павел был молчалив, настолько же охотно болтал с Юстом. Римская Туллия была, по-видимому, вытеснена из сердца и воображения Павла евреем Юстом. Иосиф находил, что это хорошо, и все-таки это уязвляло его. Но больше всего его раздражало, что Юст только-только допускал пылкую любовь Павла. Он прекрасно видел, как обстоит дело: именно Павел домогался дружбы Юста, а Юст скорее отстранял его, чем поощрял; все же, вопреки здравому смыслу, в нем росла уверенность, что Юст – корыстный соперник и отнимает у него сына. Затаив злое чувство, он стал выспрашивать Павла, не восстанавливает ли его Юст против отца. Оказалось, что Юст никогда плохого слова не сказал о нем, но это не утешило Иосифа. Разве чуткий мальчик не поймет без слов, какого мнения Юст об Иосифе? Разве может вообще тот, кто почитает Юста, уважать Иосифа?
Однажды он прямо и злобно завел разговор о Павле.
– Нравится вам мой Павел? – спросил он.
– Ничего, нравится… – ответил простодушно Юст.
– Вы, вероятно, находите его очень непохожим на меня? – продолжал допытываться Иосиф.
Юст пожал плечами, возразил шутливо:
– «Не уподобляйтесь отцам вашим», сказано в Писании.
– Слова, мало беспокоящие того, у кого нет сына, – заметил Иосиф.
– Едва ли, – отозвался Юст задумчиво, – я поставил бы своему сыну в вину, что он не похож на меня. Современное поколение, – продолжал он, как всегда, обобщая, – имеет мало оснований подражать своим отцам. Они затеяли эту чудовищно нелепую войну и были – по заслугам – жестоко разбиты. Можете ли вы требовать, чтобы ваш сын держался за своего еврейского отца, а не за свое греческое наследие? Очень хорошо, – продолжал он почти с теплотой, – что вы предоставили его самому себе и не старались насильно выправить его.
Иосиф помолчал. Затем, тихо и мрачно, сказал:
– Я жалею, что был тогда слишком мягок.
Юст удивленно взглянул на него.
– Но подумайте, – возразил он с непривычной мягкостью, – чему может в наше время научиться еврейский сын у своего отца, как не делать обратное тому, что делал отец, и верить в обратное тому, во что верил отец? Отцы восстали против Рима. Сыновья больше не верят в действие. Они не доверяют ему. Они начинают следовать минеям и их учению о неделании и отречении.
– Я вспоминаю одну ночь, – сказал Иосиф с иронией, – и один разговор у водоема, когда некий Юст отзывался весьма насмешливо о неделании и отречении.
– Разве я когда-нибудь говорил, – горячо запротестовал Юст, – что правы те, кто верит в неделание и отречение? Никогда я этого не говорил и сейчас не собираюсь. Я не защищаю сыновей. Они из того же гнилого дерева, что и старики. У отцов не было доверия к собственным силам, они чувствовали себя, каждый в отдельности, слабыми, поэтому они создали себе костыль, изобрели учение о нации, вообразили, что сила и величие нации поддерживают отдельного человека. Чтобы подпирать собственную слабость, сыновья создали себе другой костыль, они воображают, что им может помочь какой-то мессия, умерший за них на кресте. Вера в нацию, вера в мессию – и то и другое ошибка, результат собственной слабости.
– Все это мудрые абстракции, – насмехался Иосиф, – и они утешали бы меня, не имей я сына. Но у меня есть сын, и он грек, а не еврей, и ваши обобщения мне не помогут. – И он мрачно закончил: – Вы великий писатель, Юст из Тивериады, гораздо больший, чем я. Моему греческому языку вы можете помочь и, может быть, моей философии; но с моей сущностью и моей жизнью, с ее действительностью, я, к сожалению, должен справиться сам.
Иосиф бросил Юсту эти горькие слова не только из-за своего сына Павла. В нем говорила досада на то, что новая книга не удается. Присутствие Юста скоро перестало подстегивать и подгонять его, теперь оно служило ему укором, как и прежде. С какой стороны он ни подходил к своей «Всеобщей истории», дело не ладилось, в его фразах, как и в нем самом, не было подъема, и работа все меньше радовала его.
Юст, наоборот, говорил о том, что последнее путешествие в Иудею и в Рим исцелило его от давних обид, укрепило индивидуалистическую гордость и веру в назначение писателя. Он снова убедился в том, насколько люди зависят от колебания цифр, от тех политических и экономических соотношений, которые называются судьбой; но лишь тогда возникает другая картина жизни, когда отдельный человек воспримет сердцем своим эти сухие цифры и даты и оплодотворит их своими соками. Над этой истинной картиной жизни он теперь работает, и, видимо, с радостью и успехом.
Иосиф это видел, и зависть грызла его. С волнением просил он своего врага показать ему, что тот сделал со времени своего приезда в Рим. Юст минуту колебался, одно короткое мгновение, затем дал ему свою рукопись. За эти несколько недель он написал именно те пятьдесят страниц об осаде Иерусалима, которые были впоследствии признаны знатоками лучшей прозой века.
Иосиф читал. Как ясно и отчетливо было здесь изложено то, что происходило в стенах и за стенами Иерусалима, мнимые и истинные побуждения евреев и римлян, весь клубок экономических, социальных, религиозных, военных интересов, верований и суеверий, политики и богоискательства, честолюбия, любви и ненависти. То, о чем Иосиф на трехстах страницах дал только смутное представление, было здесь, на пятидесяти, изложено ясно и четко. Иосиф читал, и сердце его радовалось, что человек мог так написать. Иосиф читал, и сердце его терзалось, что это написал другой, а не он.
Он вернул Юсту рукопись. Он сказал:
– Это лучшее, что вы когда-либо написали. Это лучшее, что написано в наше время. Теперь, раз и навсегда, о войне сказано все.
Его голос звучал хрипло, однако он заставил себя сказать правду.
Когда он остался один, он взвесил все. Его жизнь была полна превратностей. Он был не только писателем, но государственным деятелем и солдатом. Владыки мира почитали его, прекраснейшие женщины Рима любили его. Он написал великую книгу, его бюст стоит в храме Мира. Но то, что он тщетно пытался сказать своей трудной жизнью и своей толстой книгой, сказано Юстом на каких-нибудь пятидесяти страницах. И мальчик Павел, за которого он так долго и с такими жертвами боролся, сам открыл свое сердце Юсту.
Он ощущал в себе глубокую пустоту. После того как он прочел написанное тем, другим, ему казалось бесцельным самому работать дальше.
Иосиф написал Маре. Просил ее, заклинал приехать поскорее. Ее присутствие, думал он, даст ему новые силы для работы. Но он знал, что Мара не отступит от своего решения и не покинет хутора «Источник Иалты» до тех пор, пока не доведет там свою работу до конца.
Прошли зима и весна, но Дорион не удалось ни разу повидать Иосифа.
Настал день, когда она узнала о его плане вызвать к себе Мару, сделать ее римской гражданкой, снова на ней жениться.
Рассказал ей об этом Марулл. Пока Марулл был здесь, ей удавалось сохранять самообладание, улыбаясь, болтать о пустяках. Но потом, когда она осталась одна, эта весть обрушилась на нее всей своей тяжестью, она задыхалась, голова ее мучительно болела, с искаженным лицом лежала она ничком на диване.
Что Мара благодаря Иосифу станет полноправной римской гражданкой, тогда как сама она еще не была ею, казалось Дорион неслыханным унижением. Она забыла, что когда-то противилась тому, чтобы узаконить свой брак с Иосифом, и что теперь для римского гражданства ей достаточно сказать Аннию Бассу одно слово. Но она не хотела стать римлянкой благодаря Аннию, она хотела стать ею благодаря Иосифу, – она, а не та, другая. Что разделяло их теперь, с тех пор как он отослал ее мальчика? Хорошо, она ждала, чтобы он сделал первый шаг, а он считал, что его жертвы вполне достаточно. Ее точка зрения была правильной, но заслуживали внимания и его аргументы. Все это – недоразумение. Еще не хватало, чтобы она, Дорион, оказалась не в силах вытеснить эту провинциальную еврейку!
Но когда спустя два часа пришел Анний, она забыла о своем намерении вернуть Иосифа, и в ней кипела только ярость. На этот раз она начала всячески поносить Иосифа перед изумленным Аннием. Она не кричала, не шумела, как Анний, она говорила тихо и небрежно, но так злобно высмеивала своего бывшего мужа, как этого никогда бы не сделать Аннию. Она знала жизнь Иосифа и его самого до последних деталей, и из этого интимного знания извлекла те черточки и эпизоды, которые казались ей подходящими, чтобы выставить его в смешном или отвратительном свете и все это выложить Аннию. Тот смеялся, смеялся все сильнее, смеялся оглушительно. Но постепенно беспредельная ненависть, которой веяло от нее, несмотря на всю элегантность ее выражений, оттолкнула его.
– Пожалуйста, пусть только Павел не знает об этом, – вот все, что он сказал после ее вспышки.
Но этой вспышкой ярость Дорион и кончилась, и в ней не осталось ничего, кроме решения вернуть Иосифа. Когда Павел в следующий раз отправился к отцу, она слегка сдавленным голосом поручила ему пригласить Иосифа осмотреть дом в Альбане, который был теперь наконец готов.
Два дня спустя Иосиф поехал в Альбан. Его не занимала ни прекрасная, волнистая, сияющая в весеннем воздухе местность, ни отлогие холмы, ни прелестное озеро, ни сверкающее вдали море, ни красивые виллы на склонах и вдоль берегов озера. Он приехал без всякого плана, он ничего не хотел от Дорион, но он был неуверен в себе, не знал, как подействует на него сейчас ее вид, ее речи, он был взволнован и полон тревоги.
На этот раз она ждала его у ворот имения. От радости, что она снова его видит, ее лицо сияло. Она протянула ему обе руки, привела его в дом, была, как в давние времена, ребячлива и остра. С любезным вниманием отметила она каждую перемену, происшедшую в нем, наговорила ему тысячу милых дерзостей, пыталась покорить его всеми способами, какие были в ее власти. Даже выгнала из комнаты кота Кроноса, когда ей показалось, что он раздражает Иосифа.
Она очень понравилась Иосифу, он вполне оценил всю ее прелесть. Но и только. Не без страха подверг он себя этому последнему испытанию; но он скоро и с радостью понял – испытание выдержано. Он исцелен отныне и навсегда от этой страсти, которая его так часто унижала и заставляла действовать против его воли и против его предназначения. Он мог быть дружен с этой женщиной, если она этого хотела, но никогда больше не поставит он ради нее на карту свою жизнь или свою работу. Он чувствовал в себе уверенность и спокойно наслаждался своей победой.
Даже с Финеем встретился он спокойно. Финей ожидал от Иосифа всяких колкостей, касающихся их прошлых отношений. Но Иосиф не говорил никаких колкостей, он не разрешил себе никаких проявлений дешевого торжества, он даже добродушно подшучивал над той борьбой не на жизнь, а на смерть, которая некогда велась между ними. Это спокойствие Иосифа раздражало Финея, действовало ему на нервы, его чувство превосходства исчезло, его крупная голова еще больше побледнела, мускулы лица напряглись. Дорион же чувствовала, что эта уравновешенность в речах и поведении Иосифа унижает ее более глубоко, чем могла бы унизить любая насмешка.
Когда Павел и Финей удалились, она сделала последнюю попытку. Она рассказала Иосифу о том, как упорно настаивает Анний на том, чтобы она вышла за него замуж; однако он, Иосиф, был до некоторой степени прав, Анний слишком шумлив и часто действует ей на нервы, для очень многого, что ей дорого, у него нет внутреннего слуха. Она предала своего солдата и надеялась, что теперь Иосиф предложит ей выпроводить Анния и снова сойтись с ним.
Однако Иосиф не предложил ничего подобного. Больше того, он выказал к будущему Дорион спокойный интерес, заявил, что Анний, в качестве ближайшего друга принца, вероятно, получит со временем верховное командование армией и что Дорион должна хорошенько подумать, прежде чем отказываться из-за пустяков от подобных перспектив.
Когда Иосиф ушел, Дорион была бледна от ярости, ей казалось, что ее сердце не выдержит. Она вновь поставила на стол статуэтку обрезанного еврея, которую убрала перед приходом Иосифа, и когда Анний в следующее свое посещение просил назначить срок свадьбы, она больше не возражала.
В начале этого лета внешние обстоятельства Иосифа складывались неплохо. Он был здоров, Клавдий Регин не скупился, так что можно было выплатить долги, связанные с разводом; его литературная слава, после того как ему был поставлен бюст, стала неоспоримой, вражда евреев к нему заметно ослабела с тех пор, как стало известно, какой почет ему оказал Гамалиил. И все же то радостное чувство, которое он испытал при возвращении в Рим, давно исчезло. Он страдал от своей неспособности работать; ему всю жизнь не хватало времени, а теперь время тянулось слишком медленно.
Он проводил долгие часы в мастерских Алексия. И сам стеклодув, и его мастера вводили его во все топкости своего искусства, показывали ему, как вырезывать из застывшей стеклянной массы фигурки, как окрашивать массу всякими хитроумными и сложными методами, как делать из неподатливого хрупкого материала тончайшие нити, при помощи которых соединяют золотые пластинки. Но не эти тонкости привлекали Иосифа, ему больше всего нравилось сидеть часами, глядя в плавильную печь, где из песка и соды возникало новое вещество, стекло; легчайшее изменение в дозировке делало состав этой массы более или менее благородным, и даже самый большой знаток дела не мог заранее с полной уверенностью предсказать результат. Иосиф наблюдал также подолгу изготовление простых стеклянных сосудов. Его интересовало, как рабочие выдувают незатейливые маленькие и большие сосуды, узкие или пузатые, с помощью длинных трубок, выдувая из них горячую массу на железную пластинку под таким углом, чтобы масса принимала ту или иную форму. Все вновь дивился он тому, что достаточно было одной капли воды, чтобы отделить стекло от трубки. Он смотрел, как двое рабочих, каждый со своей трубкой, соединяли выдутые детали: один – горлышко сосуда, другой – его нижнюю часть, – и он размышлял о том, что в каждом отдельном случае непременно должны сочетаться искусство и удача, чтобы возникла даже простейшая вещь. Ибо и у опытного работника могло случиться, что вследствие какого-нибудь непредвиденного обстоятельства в сосуде появлялось отверстие или выемка, которая лишала его всякой цены, или он лопался с опасностью для жизни рабочего еще во время выдувания.
Алексий давно заметил, что Иосиф уже не тот человек, который не нуждается в пожелании счастья. Он часто наблюдал за ним, присаживался рядом, толстый, унылый и молчаливый. Ему было очень жаль, что даже этот единственный известный ему счастливец, очевидно, уже не счастлив.
Иосиф же сидел и смотрел, как рождаются стеклянные фигурки; как желанная форма иногда удавалась, иногда нет, – лукавая, коварная игра, зависящая от искусства отдельного человека, но и не только от этого искусства, так же как и жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56