Трилогия об Иосифе - 2
Лион Фейхтвангер
СЫНОВЬЯ
Часть первая
ПИСАТЕЛЬ
Когда писатель Иосиф Флавий узнал от своего секретаря, что император при смерти, ему удалось сохранить невозмутимость. Он даже принудил себя работать, как обычно. Хорошо, правда, что секретарь сидел у письменного стола, а Иосиф ходил взад и вперед позади него. Видеть перед собой нынче это спокойное, вежливо-насмешливое лицо ему было бы трудно. Но, как и всегда, он не потерял власти над собой, выдержал, только через час заявил, что на сегодня – довольно.
Однако едва Иосиф остался один, как взгляд его горячих, удлиненных глаз посветлел, он глубоко вздохнул, просиял. Веспасиан при смерти. Его император. Он произнес вслух по-арамейски несколько раз с глубоким удовлетворением:
– Он умирает, император. Теперь он умирает, мессия, владыка всего мира, мой император.
Он имел право назвать его «мой император». Они были связаны друг с другом с первой встречи, когда после падения своей последней крепости Иосиф, пленный генерал повстанческой иудейской армии, изголодавшийся и обессиленный, предстал перед римлянином Веспасианом. При воспоминании об этой встрече Иосиф сжал губы. Он тогда приветствовал в этом человеке мессию, будущего императора. Мучительное воспоминание. Может быть, в нем говорила горячка жестоких лишений, или это был только хитрый маневр, внушенный чувством самосохранения? Тщетные вопросы. События подтвердили его пророчество, бог подтвердил.
Он мысленно видел его, этого старика, лежавшего теперь при смерти, видел жестокое выражение длинных губ, крупный голый крестьянский череп, хитрые, озорные, беспощадные глаза. Любит ли он этого императора? Иосиф силится быть справедливым. Он, иудейский полководец, передался на сторону римлян, которые пошли войной на его страну. Он неустанно служил посредником между Римом и своими соплеменниками, несмотря на чудовищные поношения, которым подвергался с обеих сторон. Затем своей великой книгой об Иудейской войне он содействовал умиротворению евреев восточной части империи. И это было необходимо, ибо после разрушения Иерусалима и храма в них зародилось опасное стремление снова восстать против победителей. Вознаградил ли его умиравший сейчас человек за эти великие услуги? Он даровал Иосифу почетную одежду, годовое содержание, поместье, полосу пурпура, золотое кольцо знати второго ранга и право пожизненного пользования тем домом, в котором Веспасиан жил когда-то сам. Да, на первый взгляд кажется, что римский император Веспасиан уплатил еврейскому государственному деятелю, генералу и писателю Иосифу бен Маттафию весь свой долг до последнего сестерция. И все-таки теперь, когда Иосиф сводит счеты с умирающим, его взгляд мрачен, его худое лицо фанатика полно ненависти. Он приподнимает привешенный у пояса золотой письменный прибор – подарок наследного принца Тита, машинально постукивает им о деревянный стол. Император унижал его все вновь и вновь особенным, очень мучительным способом. Швырнул ему девушку Мару, которой сам натешился досыта, принудил его жениться на этом отбросе, хотя знал, что такая женитьба означает для Иосифа утрату иерейского сана и отлучение. Пока Иосиф был при нем, Веспасиан непрестанно мучил его грубыми, мужицкими, злыми шутками, может быть, именно потому, что Иосиф владел силами и способностями, которых Веспасиан был лишен, и император это знал. В общем, император обращался с Иосифом так же, как вел себя искони в отношении Востока высокомерный Рим. Восток был древнее, его цивилизация – старше, он имел более глубокие связи с богом. Востока боялись, – он влек к себе и внушал страх. В нем нуждались, его использовали, а в благодарность и в отместку – то благоволили к нему, то презирали.
Иосиф вспомнил свою последнюю встречу с императором. Он стиснул зубы с такой силой, что скулы его костистого, смугло-бледного лица выступили вдвое резче. Это было на торжественном приеме у Веспасиана, перед самым отъездом в его последнюю безуспешную лечебную поездку.
– Скоро мы получим новое издание вашей «Иудейской войны», доктор Иосиф? – спросил его тогда император, и многие это слышали. – Будьте на этот раз справедливее к вашим евреям, – добавил он своим хриплым скрипучим голосом. – Я разрешаю вам быть справедливым. Мы теперь можем себе это позволить.
Какова наглость! Попросту отбросить его, как продажное орудие, его книгу, как неуклюжую лесть! Лицо Иосифа покраснело, сильнее застучал он по столу письменным прибором. Он так и слышит высокомерно-добродушные интонации старика: «Я разрешаю вам быть справедливым». Хорошо, что рот, произносивший подобные слова, больше уже не найдет случая произносить их. Иосиф пытается представить себе, как мучительно искажен сейчас этот рот, может быть, он широко открыт, может быть, плотно сжат, но, во всяком случае, судорожно борется за последний вздох. Нелегко будет умирать его императору. Он так полон жизни, и ему, наверно, трудновато расставаться с этой жизнью. Да и нельзя было бы примириться, если бы ему была дарована легкая смерть.
«Я разрешаю вам быть справедливым». Хорошо, пусть книга Иосифа послужила к укреплению римского господства, удержала иудеев Востока от нового восстания. Разве это не было в высшем смысле «справедливо»? Евреи побеждены окончательно. Так изобразить их великую войну, чтобы безнадежность нового восстания стала очевидной каждому, – разве это не большая заслуга перед еврейством, чем перед римлянами? Ах, он слишком хорошо знает, какой это соблазн – отдаться национальному высокомерию. Он сам уступил этому чувству, когда вспыхнуло восстание. Но то, что он тогда понял бесполезность столь смелого и буйного начинания, растоптал в себе патриотическое пламя и последовал велениям разума, это было поистине лучшим деянием его жизни, и деянием в высшем смысле справедливым.
Кто еще, как не он, смог бы написать книгу об Иудейской войне? Он пережил эту войну и как сторонник Иерусалима, и как сторонник Рима. Он себя не щадил, он досмотрел всю войну до ее горького конца, чтобы написать свою книгу. Он не закрывал глаз, когда римляне сжигали Иерусалим и храм, дом Ягве, самое гордое здание в мире. Он видел, как его соплеменники умирали в Кесарии, в Антиохии, в Риме, как они терзали друг друга на арене, как их топили, сжигали, травили дикими зверями на потеху улюлюкающим зрителям. Он был единственным евреем, смотревшим, как входили в Рим триумфальным шествием разрушители Иерусалима и как они тащили за собой достойнейших его защитников, исполосованных бичами, жалких, обреченных на смерть. Он это вынес. Ему было предназначено записать все, как оно было, чтобы люди поняли смысл этой войны.
Можно написать ее историю смелее, яснее, независимее, нежели он написал. Он делал уступки, вычеркнул не одно резкое слово, не одно страстное исповедание, так как оно могло вызвать недовольство в Веспасиановом Риме. Но что было лучше: добиться при некоторых компромиссах хотя бы частичного успеха или сохранить верность принципам и не сделать ничего?
Какое счастье, что старик умирает и его место займет Тит, друг Иосифа, друг иудейки Береники! «Иудейка взойдет на Палатин, и тогда, – о ты, всеблагой и величайший император Веспасиан, знай, что только тогда моя «Иудейская война» окажет свое поистине «справедливое» воздействие. Иосиф бегает по комнате, заранее наслаждается успехом. Машинально хватается за густую черную треугольную бороду, которая спускается под его бритой нижней губой тугими, холеными завитками. Он мурлычет тот древний однообразный распев, на который в годы ранней юности, еще в Иерусалимском университете, его учили скандировать слова Библии. Его худощавое лицо сияет гордостью и счастьем.
Он может быть доволен достигнутым. Ему пришлось пройти через бесчисленные мытарства, судьба трепала его больше, чем кого бы то ни было, но, в сущности, каждая новая волна возносила его все выше. И теперь, в сорок два года, в полном расцвете сил, он знает точно, что он может. И это немало. Он был солдатом, был политическим деятелем; теперь он писатель, и к тому же – по призванию, он – человек, творящий мысли, которые ведут и солдата и политика. Ему передают язвительные, насмешливые отзывы его греческих коллег, они издеваются над его убогим греческим языком. Пусть издеваются. Его труд написан, мир признал этот труд. Когда он читает отрывки из своих книг, то, несмотря на плохой греческий язык, все лучшее римское общество теснится вокруг него, чтобы послушать. «К семидесяти семи обращено ухо мира, и я один из них», – слышатся ему древние высокомерные слова давно умолкшего священника. Он доволен.
Он недоволен. Его удлиненные горячие глаза мрачнеют. Он думает о тех, кто его не признает.
Прежде всего – о Юсте, своем друге-враге, о Юсте Тивериадском, который стоит на его пути как вечный укор со времени его первых попыток пробиться в жизни. Какова теперь, когда Иудея политически побеждена, задача иудейского писателя – это они оба прекрасно понимают. Победоносный Рим должен быть побежден изнутри, духовно. Показать дух иудаизма во всем его величии и мощному Риму, и этим прославленным, ненавистным грекам так, чтобы они преклонились перед ним, – вот в чем теперь миссия иудейского писателя. В ту минуту, когда Иосиф впервые взглянул с Капитолия на город Рим, он почувствовал это. К сожалению, не он один, – почувствовал и Юст. Да, этот Юст давно претворил свои ощущения в ясную мысль: «Бог теперь в Италии». Иосиф уже не помнит точно, кто именно впервые произнес эти слова: он сам или тот, другой. Но без Юста они вообще не существовали бы.
Как всегда, перед ними обоими стоит одна и та же задача: показать западному миру сущность иудаизма, его дух, столь трудный для понимания, столь часто скрытый под нелепыми на первый взгляд обычаями. Но только метод Юста гораздо жестче, прямолинейнее. Этот человек но желает понять, что без компромиссов – к римлянам и грекам не подойдешь. Когда Иосиф наконец благополучно закончил семь книг своей «Иудейской войны», Юст и тогда, среди бурного одобрения столицы, только улыбнулся убийственно дерзкой улыбкой: «Я не знаю никого, кто бы лучше умел находить трамплин для своей карьеры, чем вы», – зачеркнув этими словами труд всей жизни Иосифа. И затем этот дерзновеннейший человек, которого, если бы не Иосиф, уже и на свете-то не было бы, принялся писать заново Иосифову «Иудейскую войну», какой она виделась ему, Юсту. Пусть! Иосиф не боится. Книга будет такая же, как те несколько тощих книжонок, которые опубликовал Юст: резкая, ясная, отшлифованная и не оказывающая никакого воздействия. Его же собственная книга – хоть и на убогом греческом языке и с компромиссами – выдержала испытание. Она подействовала, будет действовать, останется.
Но довольно о Юсте. Он – далеко, в своей Александрии, и пусть там остается. Иосиф садится за письменный стол, берет рукопись Финея, своего секретаря. Как обычно, его раздражает беглый, неряшливый почерк этого субъекта. Разумеется, суть книги не в технике письма; но Иосиф привык к той тщательности, с какой обычно изготовляются свитки священных еврейских книг, и он сердится.
Он быстро пробегает написанное. Да, безукоризненный греческий язык у Финея, что и говорить! Иосифу не обойтись без его помощи. Иосиф живо и свободно владеет арамейским и еврейским, а вот его греческому языку недостает нюансов. Он заплатил за раба Финея очень дорого и скоро понял, что второго такого сотрудника ему не найти. Никто лучше Финея не умел угадывать, чего именно хочет Иосиф. Однако Иосиф скоро увидел также и то, что Финей, гордый своим эллинством, в глубине души презирает все еврейское. И секретарь по-своему дает это понять. Как часто, почти издеваясь, показывает он, с какой гибкостью способен проследить все оттенки мысли Иосифа и затем придать какой-нибудь фразе окончательную шлифовку, которой жаждет Иосиф. Но потом, именно тогда, когда Иосиф со всей пылкостью стремится выразить мысль или чувство в наиболее отделанной форме, Финей отказывает ему в помощи, хитрец прикидывается дураком, ищет усердно и услужливо и ничего не находит, наслаждается его бессильным барахтаньем в поисках нужного слова и в конце концов оставляет его в полном замешательстве. Несмотря на все услуги, Иосиф охотнее всего выгнал бы его из своего дома.
Но этого нельзя. Он не в состоянии отвязаться от него, так же, как и от Юста. Дорион, жена Иосифа, уже не может обходиться без этого человека, она сделала его воспитателем маленького Павла, и мальчик тоже влюблен в грека по уши.
«Семидесяти семи принадлежит ухо мира, и я один из них». Все называют его счастливцем. Он – великий писатель в стране, где, после императора, чтут больше всего писателя. Но этот великий писатель теперь уже не может достичь того, чего он достиг прежде, когда только начинал и был еще не искушен. Тогда у него нашлись силы, чтобы преодолеть отчужденность между ним и Дорион. Тогда, в Александрии, они были одно: он и Дорион, жена его.
Как далеко это прошлое! Сколь многое изменилось за эти десять лет! Она – снова та же египетская гречанка, что и прежде, а он – еврей.
Но теперь, когда на престол взойдет Тит и наступит великая перемена, разве не могут вернуться времена Александрии? Дорион любит успех, Дорион не умеет отделять мужчину от его успеха. Она, наверное, еще ничего не знает о том, что скоро император умрет. Сейчас Иосиф пойдет к ней и сам сообщит о счастливой перемене. Она будет сидеть перед ним, узкая, длинная, – ее тело осталось нежным, оно не обезображено, хотя она и родила ему детей, – она закинет назад желто-бронзовую голову, чуть посапывая коротким носиком. Тонкими пальцами будет она машинально гладить своего кота Кроноса, своего любимого кота, которого Иосиф терпеть не может и которого она считает богом, как считала некогда богом благополучно околевшую кошку Иммутфру. Он пылко желает ее, представляя себе вот такой, с мелкозубым ртом, глуповато приоткрытым от удивления, задумчивую, в позе маленькой девочки. Дорион – ребенок, она сохранила способность неудержимо радоваться, словно ребенок. Видишь, как радость в ней рождается, как она растет, как начинает сначала радоваться рот, затем глаза, затем лицо, наконец, все тело. Она великолепна, когда радуется.
И все-таки он не пойдет к ней, чтобы сообщить радостную новость. Это было бы слишком дешевым торжеством, это было бы признанием того, насколько он в ней нуждается, а он должен быть с ней осторожен, он не смеет давать себе воли, у него есть желания, с которыми она не хочет считаться. Показать ей свою огромную жажду – значит показать свою подчиненность.
Все же ему стоит огромных усилий не пойти к ней. Он обладал бесчисленными женщинами, он моложав, в нем есть что-то особенное, он силен и элегантен, ему сопутствуют слава и успех, женщины бегают за ним. Но лишь с того времени, как он знает Дорион, он знает, что такое любовь и что такое желание, и все стихи «Песни песней» получают ныне свой смысл только через нее. Ее кожа благоухает, как сандаловое дерево; ее дыхание, доносящееся из выпуклого жадного рта, подобно воздуху галилейской весны. Мало существует женщин, которых он способен любить дольше, чем продолжается физическая близость с ними. От всех женщин в мире мог бы он отказаться, но он не представляет себе жизни без женщины по имени Дорион.
Они – одно целое. Она – его жена, созданная из ребра его, и она это чувствует. Чем только она не пожертвовала ради него. Сейчас же после свадьбы он был вынужден с ней расстаться, чтобы в свите наследного принца отправиться под стены Иерусалима и видеть падение города. А как мужественно она держалась, когда он наконец вернулся лишь для того, чтобы снова отослать ее! Никогда не забудет он, как она молча стояла тогда перед ним. Легко и чисто поднимались над крутой детской шеей очертания длинной, узкой головы с большим ртом. Она смотрела на него в упор глазами цвета морской воды, постепенно темневшими. Он видел ее кожу, он знал, что эта кожа сладостна, шелковиста и очень холодна. В ней была вся сладость мира – в этой его жене Дорион, которая без конца ждала его, и вот он вернулся, и она стояла перед ним и была вся – желание. Но он помнил о своей книге, этой проклятой книге, ради которой столько взял на себя, и, если бы он не стал писать ее сейчас же, она исчезла бы из его памяти навеки. Он должен был сказать об этом Дорион, он должен был отослать ее. А она стояла перед ним, слушала его, не удерживала, не возразила ни единого слова. Она даже не сказала ему, что, пока он был под Иерусалимом, она родила ему сына.
Теперешняя Дорион была совсем иная, чем та. За пятнадцать месяцев, что он писал свою книгу, эту благословенную, проклятую книгу, она снова превратилась в насмешливую, высокомерную Дорион былых лет, в александрийскую девушку, холодную и любопытную, начиненную легковесными образами греческих басен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56