Они не понимали местного языка, были дикарями и поэтому хорошо вымуштрованы. Но капитан Катуальд знал, что существует один сорт людей, действовавших им на нервы: это евреи. В германских лесах и болотах люди рассказывали чудовищные небылицы о восточных народах, особенно о евреях, которые якобы ненавидят белокурых людей и охотно приносят этих белокурых людей в жертву своему богу с ослиной головой. Эти измышления оказывали свое действие на германские войска, стоявшие в Риме; уже не раз, если им приходилось иметь дело с восточными народами, их охватывала паника. Когда, например, Август, основатель монархии, послал иудейскому царю Ироду в качестве почетного дара германских телохранителей, то царь очень скоро под вежливым предлогом отослал их обратно. Поэтому капитан Юлий Клавдий Катуальд и был теперь преисполнен забот и сомнений и проклинал богинь судьбы, которых называл то Парками, то Норнами за то, что именно его отряду поручена столь двусмысленная задача.
Среди самих иудеев царила радость и надежда. Это проявлялось в самых различных формах. Были евреи, которые поставили своей задачей собирать деньги на выкуп государственных рабов, взятых во время Иудейской войны. Их пожертвования, особенно перед большими играми, текли обычно очень обильно. Но теперь сборщикам приходилось туго. Им заявляли все вновь и вновь, что едва ли во время игр в честь еврейской принцессы будут пользоваться для арены еврейским материалом, и им почти повсюду отказывали.
С другой стороны, сейчас, когда выяснилось, что намерения Кита серьезны и он, видимо, действительно решил возвести еврейку на престол, изменилось и поведение римлян. Многие, считавшие до сих пор евреев низшей расой, теперь вдруг стали находить, что, при ближайшем рассмотрении, евреи мало чем отличаются от них самих. Многие, до сих пор избегавшие общения со своими еврейскими соседями, искали с ними знакомства. Евреи же почувствовали, что Ягве, после стольких испытаний, наконец снова обратил лицо свое к своему народу и послал ему новую Эсфирь.
Многие из них, и, главным образом, те, кто больше других выказывал страх и раболепство, теперь весьма быстро освоились с новой ситуацией и стали заносчивы. Богословы, озабоченные этой заносчивостью, распорядились, чтобы в течение трех суббот подряд во всех синагогах империи читалась та строгая глава из книги пророка Амоса, которая начиналась словами: «Горе беспечным на Сионе, тем, что покоятся на ложах из слоновой кости и едят лучших овнов из стада и тельцов с тучного пастбища, ибо им грозит страшнейшая кара». Впрочем, председатель Агрипповой общины, фабрикант мебели Гай Барцаарон, был несколько обижен, что выбрали как раз главу о «ложах из слоновой кости».
Когда корабль приближался к Остийской гавани, Береника стояла на передней палубе. Она стояла выпрямившись, ее золотисто-карие глаза смотрели на приближающуюся гавань, полные желанной уверенности. Ягве был милостив, он послал мор, чтобы дать ей, принцессе, возможность еще раз отсрочить свой приезд. Врачи и собственная энергия действительно излечили ее. Все твердили ей это. Не может быть, чтобы все лгали.
Огромные толпы встречали ее, когда она вместе с братом Агриппой вступила на сходни. Римляне, подняв руку с вытянутой ладонью, приветствовали ее стотысячеголосым приветом; сенат выслал ей навстречу большую делегацию; всюду были возведены триумфальные арки. Она проследовала между шпалерами войск; капитан Катуальд представил ей германскую лейб-гвардию, предназначенную для ее личной охраны. Как триумфатор, проехала она в Рим, к Палатину.
Тит стоял под высоким портиком, Береника поднималась по ступеням рядом с братом, улыбаясь. Вот сейчас, именно сейчас, надо было выдержать. Ради этих минут жила она долгие годы, ради них перенесла в последние месяцы невыносимые муки. Ступени были высокие. Не идет ли она слишком быстро? Или слишком медленно? Она чувствует свою больную ногу, она не должна ее чувствовать, не должна о ней думать.
На верху лестницы стоял он, на нем были знаки его сана. Она знала его лицо – это круглое, открытое, мальчишеское лицо, которое она любила, с выступающим треугольным подбородком и короткими, уложенными на лбу кудрями. Она знала в этом лице каждую легчайшую тень, знала, как эти глаза становятся жесткими, узкими и тусклыми, когда он сердится, как быстро и вяло могла отвисать эта губа, когда он бывал разочарован. Нет, она не отвисает. Правда, его глаза тусклы. Но когда они бывали совсем ясные? Они, конечно, полны ею, довольны. И вот он уже идет ей навстречу, теперь ее усилиям конец, она победила, она, несомненно, победила, ее жизнь, несомненно, имела смысл. Боль, которой она себя обрекла, нестерпимая боль души и тела, очевидно, все же имела смысл.
Да, Тит шел ей навстречу. Сначала, как того требовал обычай, обнял он и поцеловал Агриппу, затем – ее. Он сказал несколько шутливых слов о том, как быстро у нее отросли волосы; казался молодым, радостным. Зашептал ей на ухо старые ласкательные имена на своем убогом арамейском языке, как в первое время их любви:
– Никион, моя дикая голубка, мое сияние.
Повел в ее комнаты. Пока германцы, гремя, брали на караул, он спросил ее, отдохнет ли она за час настолько, что он сможет посетить ее, и простился.
За этот час Береника искупалась, приказала себя умастить благовониями. Сосредоточила все мысли на своем туалете и драгоценностях. Она не хотела думать ни о чем другом. Она примеряла драгоценность за драгоценностью, потом приказала снова все их снять и оставила только одну-единственную жемчужину. Она надушилась темп редкостными духами, тем ароматом, единственный флакончик которого остался теперь во всем населенном мире.
Тит в течение этого часа выслушивал доклады. Ему сообщили о ходе стройки, в первую очередь Новых бань, – она близилась к окончанию; доложили о подготовке к играм. Казалось, он слушал, но слышало только его ухо, он сказал рассеянно:
– Отложим это. После я решу.
Что же случилось? Ведь все эти годы он безмерно радовался, что увидит, как эта женщина восходит по ступеням; сотни раз его воображение украшало пустые ступени образом поднимающейся Береники, – и вот она приехала, но почему же все так тускло и пусто? Куда делось очарование, исходившее от нее? Разве она стала другой? Разве он стал другим? Вероятно, такова судьба каждого человека, что даже самое прекрасное свершение не может заполнить той чудовищной пустоты, которую создало ожидание. Или, может быть, человек слишком хрупкий сосуд и не в силах принять в себя чрезмерно большую радость? Или, может быть, ему пришлось ждать слишком долго, и случилось то, что бывает с очень старым, благородным вином, которое уже нельзя пить?
Затем час истек, и он был опять с Береникой. Это была та же Береника, та женщина, которую он желал так яростно, – далекая, восточная, недоступная, древней царской крови, это был ее густой, волнующий, слегка хриплый голос, это были ее глаза. Но это все-таки была не та Береника, прежний блеск исчез навсегда, это была красивая, умная, привлекательная женщина; но красивых, умных и привлекательных женщин много. Он повторял себе все, что значила для него эта женщина, но напрасно. Его радость иссякла, он испытывал огромную пустоту и разбитость.
Он ужинал с братом и сестрой, старался казаться радостным. Агриппа был весел и умен, как всегда, Береника была красива и ослепительна, она была самой желанной женщиной на свете. Но он не желал ее…
Он пил, чтобы разжечь желание.
Потом, когда снова остался с ней наедине, Тит нашел для нее прежние влюбленные слова, но, бормоча их, он в то же время мучительно сознавал, что это были лишь затасканные банальные слова. Он спал с ней. Он испытал наслаждение. Но он знал, что и другие женщины могут доставить ему такое же наслаждение.
Удивительно, как Береника, обычно столь проницательная, за весь долгий ужин не заметила, в каком состоянии Тит. Ее брат тотчас это понял, но он не мог заставить себя разрушить ее иллюзии. Поэтому ей только ночью самой пришлось догадаться об истине. И догадалась она очень нескоро. Ей не хотелось сознаваться в том, что случилось, и когда наконец пришлось сознаться, она поняла нечто новое – что есть муки более горькие, чем ее муки последних месяцев.
Когда Тит еще до полуночи ушел от нее с ласковыми, слегка влюбленными словами, оба знали, что между ними все и навсегда кончено.
Остаток ночи Береника пролежала без сна, опустошенная. Теперь, когда напряжение последних месяцев исчезло, ее охватило глубокое изнеможение, все тело ныло, казалось, она никогда уже не освободится от этого мучительного изнеможения. Горела лампа. Береника думала: «Эти коринфские лампы в ходу уже несколько десятков лет, они всем надоели, они банальны, карфагенские гораздо лучше, нужно сказать Титу, чтобы он коринфскими больше не пользовался». К этой мысли она возвращалась несколько раз. Затем ее вновь охватило чувство гнетущей усталости, нога болела нестерпимо. Она хотела принять снотворное, но ее пугала необходимость сделать усилие и позвать камеристку. Наконец она заснула.
На другое утро, довольно рано, пришел брат. Он нашел ее вполне овладевшей собой. В ней не чувствовалось и следа той судорожной напряженности, с которой она до сих пор старалась держать себя в руках. Наоборот, она была полна какого-то большого спокойствия. Но блеск исчез – то очарование, которого не отрицали даже ее враги.
Агриппа остался завтракать. Береника ела с аппетитом. Она сообщила брату о своем решении. Она хочет возможно скорее вернуться в Иудею, чтобы провести зиму в своих тамошних поместьях. Она думает, что император устроит для нее прощальное празднество. В первый раз в тот день она упомянула Тита, и Агриппа почувствовал щемящую боль, когда она назвала его «император». Вообще, продолжала она, ей хочется здесь повидаться только с двумя людьми: с ее поверенным Квинтилианом и ее летописцем Иосифом бен Маттафием. Она говорила так решительно, что было бы бессмысленно с нею спорить.
– Хочешь, я провожу тебя, Никион? – спросил Агриппа.
Но Береника, должно быть, предвидела такой вопрос.
– Это было бы, конечно, хорошо, – отозвалась она, – но мне по многим причинам кажется, что лучше для нас обоих, если ты останешься в Риме на открытие Амфитеатра.
Агриппа был мудрый, много видавший человек. Он был свидетелем того, как судьбы менялись и завершались; он видел падение отдельных людей и целых народов; ему казалось, что он знает людей, а с Береникой он был тесно связан с ее рождения. Он ко многому был готов, но все же не ждал этих холодных, спокойных рассуждений. Неужели это Никион, его сестра?
Он взял ее руку, погладил ее; она не отняла руки. Нет, это была не Никион с ее великой страстностью, для которой высшая цель никогда не была достаточно высока. Это была не та женщина, которая всего несколько недель тому назад лежала перед ним обнаженная и изливала свою неизмеримую скорбь и свои еще большие надежды. Это была чужая женщина: Береника, иудейская принцесса, властительница Халкиды и Киликии, одна из первых дам империи, мудрая, благоразумная и очень далекая от тех горячих грез, которыми она увлекала и его.
Осанисто сидел адвокат перед Береникой и Агриппой; взгляд его карих выпуклых глаз переходил с сестры на брата. Он был отпрыском одного из тех испанских семейств, которые поселились в Риме с начала монархии и быстро заняли почетные места в обществе и в литературе. Несмотря на короткий срок, он добился своего: речи, произнесенные им некогда по иску Береники, были теперь отшлифованы до мельчайших деталей и достойны служить эпохе примером безукоризненной прозы. В данный момент, вежливо заметил он, протягивая Беренике оба томика, она уже не нуждается в его деловых услугах; с ее приездом в Рим дело можно считать законченным. Поэтому ему остается только поблагодарить ее за то, что она доставила ему случай показать стольким людям, что такое хорошая латынь.
Он ошибается, отвечала Береника, ей теперь больше, чем когда-либо, нужна его помощь. Дело в том, что она в ближайшие дни покинет Рим.
Лишь с трудом удалось осанистому и почтенному мужу скрыть, насколько эта весть ошеломила его. Он только потому взял на себя ведение дел принцессы, этой «еврейской Венеры», как он называл ее в тесном кругу друзей, что видел здесь соблазнительную возможность блеснуть высоким ораторским искусством. Притязания Береники имели длинную историю. Именно это и соблазнило его; он славился своей способностью бросать свет на непроницаемое. Логичность латинского языка давала возможность излагать запутаннейшие обстоятельства совершенно понятно, а латинский язык и соблюдение его благородных традиций были ему дороже всего. Само дело не слишком его занимало, в сущности, тот факт, что исход предрешен, явился тем молчаливым условием, при котором он согласился взять на себя ведение дела.
Вопрос шел о том, в какой мере титул владетельной принцессы Халкиды и Киликии связан с фактическим владением, и прежде всего с взиманием налогов. По сути дела, притязания принцессы были законны. Правда, несколько десятилетий назад один из ее предшественников-властителей совершил ряд проступков, которые римский суд мог бы рассматривать как мятеж и покарать аннулированием права на взимание налогов. Но так как сенат и римский народ в свое время этого не сделали, то притязания Римской империи за давностью потеряли силу, и Береника с полным правом пользовалась этими привилегиями. С другой стороны, дело шло о больших суммах, а толкование прав было растяжимо.
Весь город считал, что раз «еврейская Венера» пользуется благосклонностью Тита, то процесс – простая формальность и должен кончиться несомненной победой Береники. И если дело так затянулось, то лишь потому, что скупой Веспасиан никак не мог решиться на формальный отказ от столь ценных прав, хотя фактически давно их лишился, ибо налоги все время текли в казну Береники. Теперь, когда власть перешла к Титу, не могло быть сомнения в том, что Рим в ближайшее время утвердит Беренику в ее правах.
Такова была ситуация, когда Квинтилиан приветствовал принцессу. Теперь, после короткой фразы Береники, ситуация эта резко изменилась. За какие-нибудь четверть минуты процесс из литературной проблемы превратился в угрожающую, политическую. С того мгновения, как Тит уже не поддерживал принцессу, стало весьма сомнительным, чтобы Рим отказался от такой крупной и легкой добычи.
Квинтилиан, стараясь сохранить непринужденность и найти подходящий ответ на столь неожиданное заявление, с судорожной поспешностью взвешивал последствия того, что Береника впала в немилость. Перед ним возникало множество вопросов. Не будет ли правительство соблазнять его предложением предать свою доверительницу? Не захочет ли, с другой стороны, император, именно потому, что он порывает их отношения, вознаградить ее за это? Он явился сюда, намереваясь просто преподнести ей, как тонкому знатоку, несколько страниц превосходной прозы. Вместо этого он оказался вдруг перед необходимостью ответственнейших решений. Выступать от лица такой доверительницы – дело сомнительное, может быть, даже опасное. Не умнее ли заявить, что он издавна лелеял мечту посвятить себя только литературе, – что, впрочем, соответствовало истине, – и так как вследствие внезапного отъезда принцессы дело грозит снова запутаться, он вынужден с искренним сожалением от него отказаться.
Квинтилиан никогда не любил евреев и относился неприязненно к влиянию «еврейской Венеры» на римскую политику. Его крайне соблазняла мысль воспользоваться случаем и с ней развязаться, но Квинтилиан был страстным стилистом. Показать, что латынь ни в чем не уступает греческому, а во многом и превосходит его, – в этом состоял для него весь смысл жизни. Ему дорога была прежде всего латынь, а потом уже Рим. И он был убежден, что человек и его стиль – тождественны, что неблагопристойность неизбежно выражается и в стиле и что если он в этом испытании поведет себя недостойно, то пострадает его латынь. Поэтому он решил поступить благородно.
В то время как Квинтилиан колебался и обдумывал решение, Береника излагала ему свои притязания и свои доводы. Она говорила поразительно логично, без всякой горячности. Логика и разум были ей необходимы. Береника, пользующаяся благосклонностью Тита, римская императрица, могла пойти на уступки. Береника же, покинутая Титом, владетельная принцесса Халкиды и Киликии, не собиралась отступать ни на йоту от своих требований. Она происходила от великих царей, которые, будучи зажаты между самыми могущественными державами мира, всегда нуждались в особенно большой государственной мудрости и способности принимать быстрые решения. Она была достойной внучкой этих царей. Перед нею новое поприще, на котором она должна себя проявить, и она проявит себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Среди самих иудеев царила радость и надежда. Это проявлялось в самых различных формах. Были евреи, которые поставили своей задачей собирать деньги на выкуп государственных рабов, взятых во время Иудейской войны. Их пожертвования, особенно перед большими играми, текли обычно очень обильно. Но теперь сборщикам приходилось туго. Им заявляли все вновь и вновь, что едва ли во время игр в честь еврейской принцессы будут пользоваться для арены еврейским материалом, и им почти повсюду отказывали.
С другой стороны, сейчас, когда выяснилось, что намерения Кита серьезны и он, видимо, действительно решил возвести еврейку на престол, изменилось и поведение римлян. Многие, считавшие до сих пор евреев низшей расой, теперь вдруг стали находить, что, при ближайшем рассмотрении, евреи мало чем отличаются от них самих. Многие, до сих пор избегавшие общения со своими еврейскими соседями, искали с ними знакомства. Евреи же почувствовали, что Ягве, после стольких испытаний, наконец снова обратил лицо свое к своему народу и послал ему новую Эсфирь.
Многие из них, и, главным образом, те, кто больше других выказывал страх и раболепство, теперь весьма быстро освоились с новой ситуацией и стали заносчивы. Богословы, озабоченные этой заносчивостью, распорядились, чтобы в течение трех суббот подряд во всех синагогах империи читалась та строгая глава из книги пророка Амоса, которая начиналась словами: «Горе беспечным на Сионе, тем, что покоятся на ложах из слоновой кости и едят лучших овнов из стада и тельцов с тучного пастбища, ибо им грозит страшнейшая кара». Впрочем, председатель Агрипповой общины, фабрикант мебели Гай Барцаарон, был несколько обижен, что выбрали как раз главу о «ложах из слоновой кости».
Когда корабль приближался к Остийской гавани, Береника стояла на передней палубе. Она стояла выпрямившись, ее золотисто-карие глаза смотрели на приближающуюся гавань, полные желанной уверенности. Ягве был милостив, он послал мор, чтобы дать ей, принцессе, возможность еще раз отсрочить свой приезд. Врачи и собственная энергия действительно излечили ее. Все твердили ей это. Не может быть, чтобы все лгали.
Огромные толпы встречали ее, когда она вместе с братом Агриппой вступила на сходни. Римляне, подняв руку с вытянутой ладонью, приветствовали ее стотысячеголосым приветом; сенат выслал ей навстречу большую делегацию; всюду были возведены триумфальные арки. Она проследовала между шпалерами войск; капитан Катуальд представил ей германскую лейб-гвардию, предназначенную для ее личной охраны. Как триумфатор, проехала она в Рим, к Палатину.
Тит стоял под высоким портиком, Береника поднималась по ступеням рядом с братом, улыбаясь. Вот сейчас, именно сейчас, надо было выдержать. Ради этих минут жила она долгие годы, ради них перенесла в последние месяцы невыносимые муки. Ступени были высокие. Не идет ли она слишком быстро? Или слишком медленно? Она чувствует свою больную ногу, она не должна ее чувствовать, не должна о ней думать.
На верху лестницы стоял он, на нем были знаки его сана. Она знала его лицо – это круглое, открытое, мальчишеское лицо, которое она любила, с выступающим треугольным подбородком и короткими, уложенными на лбу кудрями. Она знала в этом лице каждую легчайшую тень, знала, как эти глаза становятся жесткими, узкими и тусклыми, когда он сердится, как быстро и вяло могла отвисать эта губа, когда он бывал разочарован. Нет, она не отвисает. Правда, его глаза тусклы. Но когда они бывали совсем ясные? Они, конечно, полны ею, довольны. И вот он уже идет ей навстречу, теперь ее усилиям конец, она победила, она, несомненно, победила, ее жизнь, несомненно, имела смысл. Боль, которой она себя обрекла, нестерпимая боль души и тела, очевидно, все же имела смысл.
Да, Тит шел ей навстречу. Сначала, как того требовал обычай, обнял он и поцеловал Агриппу, затем – ее. Он сказал несколько шутливых слов о том, как быстро у нее отросли волосы; казался молодым, радостным. Зашептал ей на ухо старые ласкательные имена на своем убогом арамейском языке, как в первое время их любви:
– Никион, моя дикая голубка, мое сияние.
Повел в ее комнаты. Пока германцы, гремя, брали на караул, он спросил ее, отдохнет ли она за час настолько, что он сможет посетить ее, и простился.
За этот час Береника искупалась, приказала себя умастить благовониями. Сосредоточила все мысли на своем туалете и драгоценностях. Она не хотела думать ни о чем другом. Она примеряла драгоценность за драгоценностью, потом приказала снова все их снять и оставила только одну-единственную жемчужину. Она надушилась темп редкостными духами, тем ароматом, единственный флакончик которого остался теперь во всем населенном мире.
Тит в течение этого часа выслушивал доклады. Ему сообщили о ходе стройки, в первую очередь Новых бань, – она близилась к окончанию; доложили о подготовке к играм. Казалось, он слушал, но слышало только его ухо, он сказал рассеянно:
– Отложим это. После я решу.
Что же случилось? Ведь все эти годы он безмерно радовался, что увидит, как эта женщина восходит по ступеням; сотни раз его воображение украшало пустые ступени образом поднимающейся Береники, – и вот она приехала, но почему же все так тускло и пусто? Куда делось очарование, исходившее от нее? Разве она стала другой? Разве он стал другим? Вероятно, такова судьба каждого человека, что даже самое прекрасное свершение не может заполнить той чудовищной пустоты, которую создало ожидание. Или, может быть, человек слишком хрупкий сосуд и не в силах принять в себя чрезмерно большую радость? Или, может быть, ему пришлось ждать слишком долго, и случилось то, что бывает с очень старым, благородным вином, которое уже нельзя пить?
Затем час истек, и он был опять с Береникой. Это была та же Береника, та женщина, которую он желал так яростно, – далекая, восточная, недоступная, древней царской крови, это был ее густой, волнующий, слегка хриплый голос, это были ее глаза. Но это все-таки была не та Береника, прежний блеск исчез навсегда, это была красивая, умная, привлекательная женщина; но красивых, умных и привлекательных женщин много. Он повторял себе все, что значила для него эта женщина, но напрасно. Его радость иссякла, он испытывал огромную пустоту и разбитость.
Он ужинал с братом и сестрой, старался казаться радостным. Агриппа был весел и умен, как всегда, Береника была красива и ослепительна, она была самой желанной женщиной на свете. Но он не желал ее…
Он пил, чтобы разжечь желание.
Потом, когда снова остался с ней наедине, Тит нашел для нее прежние влюбленные слова, но, бормоча их, он в то же время мучительно сознавал, что это были лишь затасканные банальные слова. Он спал с ней. Он испытал наслаждение. Но он знал, что и другие женщины могут доставить ему такое же наслаждение.
Удивительно, как Береника, обычно столь проницательная, за весь долгий ужин не заметила, в каком состоянии Тит. Ее брат тотчас это понял, но он не мог заставить себя разрушить ее иллюзии. Поэтому ей только ночью самой пришлось догадаться об истине. И догадалась она очень нескоро. Ей не хотелось сознаваться в том, что случилось, и когда наконец пришлось сознаться, она поняла нечто новое – что есть муки более горькие, чем ее муки последних месяцев.
Когда Тит еще до полуночи ушел от нее с ласковыми, слегка влюбленными словами, оба знали, что между ними все и навсегда кончено.
Остаток ночи Береника пролежала без сна, опустошенная. Теперь, когда напряжение последних месяцев исчезло, ее охватило глубокое изнеможение, все тело ныло, казалось, она никогда уже не освободится от этого мучительного изнеможения. Горела лампа. Береника думала: «Эти коринфские лампы в ходу уже несколько десятков лет, они всем надоели, они банальны, карфагенские гораздо лучше, нужно сказать Титу, чтобы он коринфскими больше не пользовался». К этой мысли она возвращалась несколько раз. Затем ее вновь охватило чувство гнетущей усталости, нога болела нестерпимо. Она хотела принять снотворное, но ее пугала необходимость сделать усилие и позвать камеристку. Наконец она заснула.
На другое утро, довольно рано, пришел брат. Он нашел ее вполне овладевшей собой. В ней не чувствовалось и следа той судорожной напряженности, с которой она до сих пор старалась держать себя в руках. Наоборот, она была полна какого-то большого спокойствия. Но блеск исчез – то очарование, которого не отрицали даже ее враги.
Агриппа остался завтракать. Береника ела с аппетитом. Она сообщила брату о своем решении. Она хочет возможно скорее вернуться в Иудею, чтобы провести зиму в своих тамошних поместьях. Она думает, что император устроит для нее прощальное празднество. В первый раз в тот день она упомянула Тита, и Агриппа почувствовал щемящую боль, когда она назвала его «император». Вообще, продолжала она, ей хочется здесь повидаться только с двумя людьми: с ее поверенным Квинтилианом и ее летописцем Иосифом бен Маттафием. Она говорила так решительно, что было бы бессмысленно с нею спорить.
– Хочешь, я провожу тебя, Никион? – спросил Агриппа.
Но Береника, должно быть, предвидела такой вопрос.
– Это было бы, конечно, хорошо, – отозвалась она, – но мне по многим причинам кажется, что лучше для нас обоих, если ты останешься в Риме на открытие Амфитеатра.
Агриппа был мудрый, много видавший человек. Он был свидетелем того, как судьбы менялись и завершались; он видел падение отдельных людей и целых народов; ему казалось, что он знает людей, а с Береникой он был тесно связан с ее рождения. Он ко многому был готов, но все же не ждал этих холодных, спокойных рассуждений. Неужели это Никион, его сестра?
Он взял ее руку, погладил ее; она не отняла руки. Нет, это была не Никион с ее великой страстностью, для которой высшая цель никогда не была достаточно высока. Это была не та женщина, которая всего несколько недель тому назад лежала перед ним обнаженная и изливала свою неизмеримую скорбь и свои еще большие надежды. Это была чужая женщина: Береника, иудейская принцесса, властительница Халкиды и Киликии, одна из первых дам империи, мудрая, благоразумная и очень далекая от тех горячих грез, которыми она увлекала и его.
Осанисто сидел адвокат перед Береникой и Агриппой; взгляд его карих выпуклых глаз переходил с сестры на брата. Он был отпрыском одного из тех испанских семейств, которые поселились в Риме с начала монархии и быстро заняли почетные места в обществе и в литературе. Несмотря на короткий срок, он добился своего: речи, произнесенные им некогда по иску Береники, были теперь отшлифованы до мельчайших деталей и достойны служить эпохе примером безукоризненной прозы. В данный момент, вежливо заметил он, протягивая Беренике оба томика, она уже не нуждается в его деловых услугах; с ее приездом в Рим дело можно считать законченным. Поэтому ему остается только поблагодарить ее за то, что она доставила ему случай показать стольким людям, что такое хорошая латынь.
Он ошибается, отвечала Береника, ей теперь больше, чем когда-либо, нужна его помощь. Дело в том, что она в ближайшие дни покинет Рим.
Лишь с трудом удалось осанистому и почтенному мужу скрыть, насколько эта весть ошеломила его. Он только потому взял на себя ведение дел принцессы, этой «еврейской Венеры», как он называл ее в тесном кругу друзей, что видел здесь соблазнительную возможность блеснуть высоким ораторским искусством. Притязания Береники имели длинную историю. Именно это и соблазнило его; он славился своей способностью бросать свет на непроницаемое. Логичность латинского языка давала возможность излагать запутаннейшие обстоятельства совершенно понятно, а латинский язык и соблюдение его благородных традиций были ему дороже всего. Само дело не слишком его занимало, в сущности, тот факт, что исход предрешен, явился тем молчаливым условием, при котором он согласился взять на себя ведение дела.
Вопрос шел о том, в какой мере титул владетельной принцессы Халкиды и Киликии связан с фактическим владением, и прежде всего с взиманием налогов. По сути дела, притязания принцессы были законны. Правда, несколько десятилетий назад один из ее предшественников-властителей совершил ряд проступков, которые римский суд мог бы рассматривать как мятеж и покарать аннулированием права на взимание налогов. Но так как сенат и римский народ в свое время этого не сделали, то притязания Римской империи за давностью потеряли силу, и Береника с полным правом пользовалась этими привилегиями. С другой стороны, дело шло о больших суммах, а толкование прав было растяжимо.
Весь город считал, что раз «еврейская Венера» пользуется благосклонностью Тита, то процесс – простая формальность и должен кончиться несомненной победой Береники. И если дело так затянулось, то лишь потому, что скупой Веспасиан никак не мог решиться на формальный отказ от столь ценных прав, хотя фактически давно их лишился, ибо налоги все время текли в казну Береники. Теперь, когда власть перешла к Титу, не могло быть сомнения в том, что Рим в ближайшее время утвердит Беренику в ее правах.
Такова была ситуация, когда Квинтилиан приветствовал принцессу. Теперь, после короткой фразы Береники, ситуация эта резко изменилась. За какие-нибудь четверть минуты процесс из литературной проблемы превратился в угрожающую, политическую. С того мгновения, как Тит уже не поддерживал принцессу, стало весьма сомнительным, чтобы Рим отказался от такой крупной и легкой добычи.
Квинтилиан, стараясь сохранить непринужденность и найти подходящий ответ на столь неожиданное заявление, с судорожной поспешностью взвешивал последствия того, что Береника впала в немилость. Перед ним возникало множество вопросов. Не будет ли правительство соблазнять его предложением предать свою доверительницу? Не захочет ли, с другой стороны, император, именно потому, что он порывает их отношения, вознаградить ее за это? Он явился сюда, намереваясь просто преподнести ей, как тонкому знатоку, несколько страниц превосходной прозы. Вместо этого он оказался вдруг перед необходимостью ответственнейших решений. Выступать от лица такой доверительницы – дело сомнительное, может быть, даже опасное. Не умнее ли заявить, что он издавна лелеял мечту посвятить себя только литературе, – что, впрочем, соответствовало истине, – и так как вследствие внезапного отъезда принцессы дело грозит снова запутаться, он вынужден с искренним сожалением от него отказаться.
Квинтилиан никогда не любил евреев и относился неприязненно к влиянию «еврейской Венеры» на римскую политику. Его крайне соблазняла мысль воспользоваться случаем и с ней развязаться, но Квинтилиан был страстным стилистом. Показать, что латынь ни в чем не уступает греческому, а во многом и превосходит его, – в этом состоял для него весь смысл жизни. Ему дорога была прежде всего латынь, а потом уже Рим. И он был убежден, что человек и его стиль – тождественны, что неблагопристойность неизбежно выражается и в стиле и что если он в этом испытании поведет себя недостойно, то пострадает его латынь. Поэтому он решил поступить благородно.
В то время как Квинтилиан колебался и обдумывал решение, Береника излагала ему свои притязания и свои доводы. Она говорила поразительно логично, без всякой горячности. Логика и разум были ей необходимы. Береника, пользующаяся благосклонностью Тита, римская императрица, могла пойти на уступки. Береника же, покинутая Титом, владетельная принцесса Халкиды и Киликии, не собиралась отступать ни на йоту от своих требований. Она происходила от великих царей, которые, будучи зажаты между самыми могущественными державами мира, всегда нуждались в особенно большой государственной мудрости и способности принимать быстрые решения. Она была достойной внучкой этих царей. Перед нею новое поприще, на котором она должна себя проявить, и она проявит себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56