Первым был освобожден гофканцлер фон Шефер, на него возложили только уплату судебных издержек, сохранив за ним чин тайного советника и пенсию в полном ее объеме, после чего он выехал в Тюбинген. Затем на свободу выпустили Бюлера и Меца, а последним Гальвакса. Всех их приговорили к высылке за пределы страны. Они предусмотрительно успели перевести за границу большую часть крупных сумм, заработанных ими на финансовых операциях Зюсса. Но предосторожность оказалась излишней; даже их имущество в самом герцогстве оставили неприкосновенным. Совместно с другими прежними соратниками Зюсса они переселились в отстоящий на полторы мили от Штутгарта вольный имперский город Эслинген, проживали в приветливом, нарядном городе на доходы со своих капиталов, ежедневно принимали гостей из Штутгарта и, в качестве благодушных зрителей, следили за процессом Зюсса. Правда, в Эслингене поначалу брюзжали против новых пришельцев. Но после перемен, происшедших в Вюртемберге, многие прежние эмигранты возвратились туда, и в Эслингене уменьшился приток денег, а так как новые беглецы, сторонники противоположной партии, широко тратили на свои нужды, с их пребыванием в стенах города скоро примирились. Таким образом, сподвижники Зюсса чувствовали себя совсем неплохо и спокойно, выжидали, чтобы правительство опять сменилось и всех их призвали назад; не вечно же юный герцог будет несовершеннолетним, а Карл-Рудольф – человек старый.
На все имущество Зюсса, находившееся в пределах досягаемого, а также на дворец его был пока что наложен арест. Ликвидация многообразных, необозримых предприятий финанцдиректора была весьма затруднительна. Дону Бартелеми Панкорбо пришлось со скрежетом зубовным обратиться за помощью к Никласу Пфефле. Бледнолицый толстяк подчинился, но с обычным своим невозмутимым видом поставил условия. Прежде всего он не позволил посторонним касаться предметов, находившихся в личном пользовании его господина. При малейшем посягательстве португальца Никлас Пфефле проявлял строптивость, путал все карты сложных финансовых дел, оказывал пассивное сопротивление, и дону Бартелеми приходилось отводить свои цепкие пальцы от тех предметов, к которым молчаливый секретарь не подпускал его.
Кобыла Ассиада, как ни ухаживали за ней, захирела, не чувствуя руки хозяина. Ее добивался майор – Редер, и португалец решил уступить лошадь ему. Но Никлас Пфефле этому воспрепятствовал. Неожиданно кто-то назначил большую цену, чем майор; прежде нежели майор успел сделать надбавку, благородное животное было уступлено неизвестному покупателю, а господин фон Редер, вдохновитель песни «Стой! иль умри, презренный плут!», все еще имевшей успех у обывателей, принужден был по-прежнему показываться восторженному народу на своей старой рыжей лошади. Прекрасная кобыла, по прозвищу Восточная, обнаружилась затем у мадемуазель Элизабет-Саломеи Гетц, где за ней ходил чернокожий. Впоследствии, очутившись в бедственном положении, мадемуазель Гетц продала ее богатому мусульманину, и кобыла Ассиада вновь сокрылась на востоке, откуда была вывезена.
И попугая Акибу, который говорил: «Ma vie pour mon souverain!» и «Как изволили почивать, ваша светлость?» – Никлас Пфефле вырвал из рук алчного победителя. Он сам отвез клетку с птицей во Франкфурт, к Исааку Ландауеру, который нашел приятного Никласу Пфефле покупателя. Знаменитый финансист принял секретаря в душной, непроветренной частной конторе своего уродливого, покосившегося, разделенного на комнатушки дома в гетто. Одетый в засаленный лапсердак, сидел он в некрасивой, неудобной позе перед толстым бледнолицым секретарем и злобно поглядывал на говорящую птицу, а затем сказал: «Говорил я ему в свое время: нужен еврею попугай?» При этом он суетливо расчесывал сухощавыми пальцами рыжеватую, седеющую козлиную бородку и бросал по сторонам косые, сердитые взгляды. Никлас Пфефле молчал. Тем не менее они провели вместе несколько часов, обсуждая многое, один односложно и хладнокровно, другой – суетливо, слезливо, угрожающе, возмущенно, запальчиво, настойчиво.
В результате этой беседы оба – Исаак Ландауер и Никлас Пфефле – совершили ряд поездок. Еврейский мир с самого начала попытался вступиться за свергнутого финанцдиректора. Теперь в эти начинания был внесен порядок. К министрам и власть имущим различных европейских дворов то и дело наведывались банкиры-евреи, чтобы поговорить о вюртембергском процессе. Они делали упор не на личности Зюсса, не на дурном с ним обращении, а старались подчеркнуть, какой произвол, какое попрание римского и германского права, да и законов самой страны, представляет собой этот процесс. Состоящих на действительной службе, связанных присягой чиновников отпускают на все четыре стороны, а частному лицу, подданному другого государства, предъявляют обвинение в измене конституции. К тому же существует герцогский рескрипт, на законном основании охраняющий его от всяких преследований, и этим постановлением, скрепленным высочайшей священной подписью, судьи позволяют себе пренебречь, а сами возбуждают дело об оскорблении величества. Где же тут правосудие? Какие же гражданские права, какие гарантии существуют в таком государстве? Возможно ли заключать договоры с таким правительством, вести с ним дела? Против одного-единственного параграфа закона погрешил Зюсс. Он спал с христианскими женщинами – вот так уголовное преступление! А за это у него конфисковали имущество. И это справедливость? И это правосудие? И такому государству можно доверять?
Такие разговоры шли при всех дворах. Над вюртембергскими посланниками подтрунивали, а всего больше издевались над расчетливой государственной моралью, пользующейся любовными идиллиями частного лица для пополнения государственного бюджета. Ни для кого не было тайной и то обстоятельство, что судьи затягивают следствие, дабы сохранить свои суточные. Господа судьи – так говорилось повсюду – до тех пор роются в каждой амурной связи еврея, пока не заработают на ней по тысяче талеров.
Иоганн-Даниэль Гарпрехт явился к герцогу-регенту доложить о ходе следствия. Он высказался откровенно и прямо. Если такое положение продлится, швабская юстиция утратит всякий престиж. Довольно уж тянется эта скандальная история. Нечего и говорить, что он тоже считает еврея зловредным клопом. Но позволительно ли в современном правовом государстве так истязать человека? Пора уже свести воедино все аргументы и поспешить с выводами и приговором. Какой позор, что все остальные завзятые мошенники выпущены на волю. Ему ясна политическая необходимость подобных послаблений, но зачем же срамиться, допуская ни с чем не сообразное варварское обращение с евреем? В частности, вся канитель, которую разводит комиссия по поводу его амурных дел, действует развращающе на страну. Старый законник разгорячился и говорил, не выбирая выражений. Ведь если следовать голой букве давно отжившего закона, надо и женщин сжечь на костре. А об этом никто и не помышляет. Чего же тогда, черт побери, затевать такую историю? Каждую ночь в герцогстве происходит не меньше сотни тысяч совокуплений. Лежа в постели с женщиной, никакой еврей и никакой еретик не угрожает безопасности государства, религии и конституции. Хорошо было бы, если бы еврей ничем другим не занимался ни днем, ни ночью. Кстати, на его взгляд, еврей, несмотря на все пытки не назвавший ни одного имени, много благороднее своих ретивых судей. Пора наконец вытащить носы и руки из этой грязи. Мрачно слушал его старый регент. Ведь Гарпрехт прямо и резко выложил все то, что сам он смутно ощущал. Долг! Справедливость! И он дал приказ прекратить дознание касательно женщин. Некоторые из них были, по его распоряжению, наказаны розгами и присуждены провезти по городу телегу с навозом.
С Зюссом он велел обращаться не слишком мягко, но по-человечески. С педантичной точностью выполнил майор Глазер эти указания: «Не слишком мягко». В камере еврея по-прежнему было пять с половиной шагов, заковывали его каждые два дня, мясо ему давали только по воскресеньям, одежду разрешали носить самую грубую, «но по-человечески». Допросы между девятью и десятью часами отпали. Через день ему приносили воды умыться, в камере его настлали деревянный пол и поставили нары для спанья.
На членов комиссии указ регента произвел большое впечатление. Да и несмотря на все громкие слова, им становилось не по себе от непрерывно возрастающего, умело разжигаемого возмущения иностранных дворов. Оказалось, что не так-то просто подвести под осуждение законную базу. Что Гарпрехт и Шепф ни в коем случае не подпишутся под ним, было совершенно ясно; но и остальные, особенно те, что помоложе, заколебались, испугались, как бы не скомпрометировать себя. Лиценциат Меглинг, добросовестный защитник, расцвел. Он был уверен, что более мягкое обращение с Зюссом и перемена в настроении некоторых судей – дело его рук. Правда, доступа к своему подзащитному он все еще добивался с трудом, а протоколы допросов ему попросту не желали показывать, так что для защитительной записки у него материала не прибавилось, но тем тщательнее он отшлифовывал ее, округлял и отделывал фразы, и совесть у него была спокойна, – он честно, в поте лица, зарабатывал свой гонорар.
С тревогой и злобой наблюдал тайный советник Пфлуг, как из-за еврейских махинаций осуждение и уничтожение Зюсса повисает в воздухе. Его холодный фанатизм не мирился с этим, терзал ему душу, не давал покоя. Цель была так близка; он не перенес бы, если бы она совсем ускользнула от него. Тощий, желчный, одержимый одним стремлением, недоступный никаким доводам, он зачастил к членам парламента, которые были известны ему как непримиримые враги Зюсса. Неустанно совещался с доном Бартелеми Панкорбо. Не щадил ни средств, ни трудов. Появились летучие листки, отвлекавшие на Зюсса весь народный гнев по поводу того, что разные Мецы, Бюлеры, Гальваксы гуляют на свободе. Был пущен слух, что скоро освободят и еврея. Тех судей, от которых ожидали снисхождения, включая сюда и всеми почитаемого Гарпрехта, всячески обрабатывали и даже спаивали в трактирах. Дело дошло до демонстраций и бунтов. «На виселицу еврея!» – провозгласили господин фон Пфлуг и дон Бартелеми. «На виселицу еврея!» – гремело в парламенте и с церковных амвонов. «На виселицу еврея!» – орала толпа, распевали на бойкий хоровой мотив уличные мальчишки, подтверждали крестьяне на отдаленных дворах, натужно шевеля мозгами. Подобным нажимом господин фон Пфлуг достиг того, что некоторые из судей вышли из состава комиссии. Их места заступили личные враги Зюсса, чьи голоса, несомненно, будут поданы согласно его, Пфлуга, желанию, – бывшие министры Форстнер и Негенданк, в свое время отставленные по милости Зюсса, холодный, увертливый честолюбец Андреас-Генрих Шютц, которому при Карле-Александре Зюсс постоянно ставил палки в колеса; кроме того, происками господина фон Пфлуга и молодой тайный советник фон Гетц был включен в комиссию, дабы он мог сорвать свой мстительный гнев на погубителе матери и сестры. Таковы были люди, которых теперь назначили судить Зюсса. В них ненависть пылала жарче, чем алчность к деньгам, народ настаивал на смертном приговоре, и они рады были уступить его настояниям. Прежде всего, они поспешили закончить следствие. Обвинительный акт, составленный государственным советником Филиппом-Генрихом Егором, возлагал на Зюсса вину чуть ли не за все, что случилось плохого при Карле-Александре, даже за то, о чем он никоим образом не мог знать; признавал его ответственным за служебную деятельность всех решительно государственных чиновников, начиная от членов кабинета министров и кончая всякой мелкотой. Добросовестную защитительную записку честного адвоката Меглинга еле прочитали. Ослепленные ненавистью, судьи отмахнулись от совершенно ясного существа дела, едва коснулись в мотивировке приговора многочисленных доводов, оспаривавших их правомочность и совершенно исключавших законность осуждения Зюсса.
Они признали еврея виновным в бессчетных преступлениях: во-первых, против герцога, во-вторых, против его верных соратников, министров и всей нации, ибо он очернил их в глазах государя и тем самым навлек на них немилость и недоверие; в-третьих, и особливо против парламента и конституции – в доказательство чему было приведено множество распоряжений Зюсса, и в первую очередь указ насчет трубочистов; и в-четвертых, против целых общин и отдельных подданных. Они объявили его повинным в оскорблении величества, в государственных преступлениях, в чеканке фальшивой монеты, в изменнических и вредоносных действиях.
На основании сего, особое судебное присутствие, назначенное для расследования преступлений Иозефа Зюсса Оппенгеймера, иудея и бывшего финанцдиректора, приговорило его к смерти через повешение. Этот род казни был определен подсудимому прежде всего потому, что он был обычной карой для совокупности преступлений, в которых тот был обвинен, в частности же потому, что повешение представляло собой нечто среднее между четвертованием, которому подвергают виновных в оскорблении величества, сожжением заживо, к которому присуждают фальшивомонетчиков, и более почетной казнью через отсечение головы.
Члены комиссии ходили с гордым видом. Они облекли приговор в относительно пристойную форму. Пускай педантичные законники придираются сколько угодно, им же довольно сознания, что народ здоровым чутьем своим поддерживает их.
Ежась и ерзая, сидел дармштадтский советник по финансам и министерский фактор барон Тауфенбергер в своем кабинете, заполненном кипами документов. Напротив него, беспомощная, красивая и глупая, сидела его мать, Микаэла Зюсс. Целых семь лет, с тех пор как он перестал прозываться Натаном Зюссом Оппенгеймером, а принял в крещении имя барона Людвига-Филиппа Тауфенбергера, она не посещала его. Красивая, пожилая дама, заполнявшая свою пустую жизнь заботами о туалетах, обширной перепиской, театром, покровительством юным талантам, путешествиями, светскими приемами, всегда пугливо избегала Дармштадта, местожительства своего старшего сына. Она бы поняла, если бы младший, Иозеф, принял веру своего отца, и пожалуй, даже обрадовалась бы этому, она с виноватой нежностью искала в его чертах сходства с отцом. А что Натан, сын кантора Иссахара Зюсскинда, перешел в христианство, это она считала величайшим кощунством, за которое рано или поздно придет расплата. Недоверчиво смотрела она на его счастье и успех. Но чтобы Иозефа, правоверного, благородного Иозефа, который спас Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя и, несмотря на соблазн и неслыханное искушение, остался евреем, чтобы его так жестоко низвергли, меж тем как выкрест и вероотступник продолжает пышно процветать, это совершенно выводило ее из равновесия.
Микаэла Зюсс по-своему любила мужа, кантора Иссахара. Он был славный работящий человек, большой певец и актер, а главное, кроткий и покладистый муж, который подолгу отсутствовал и, не слушая злых наветов на свою жену, был всегда одинаково нежен и полон благодарного восхищения перед ее красотой. За свою долгую, богатую радостями, привольную жизнь она увлекалась многими мужчинами. Но месяцы, проведенные с блистательным Георгом-Эбергардом Гейдерсдорфом, были венцом ее бытия. Его падение, поругание и позор принесли ей самое большое горе, какое она испытала на своем веку. Позднее в сыне Иозефе для нее воскрес его отец; затаив дух, замирая от восторга, следила она за его счастливой судьбой, всю молодость и сладость, весь блеск и хмель жизни любила она в сыне, блаженно растворяясь в молитвенном преклонении перед его гениальностью, его звездой, его славой. И вот теперь для него еще страшнее повторяется превратность жестокой отцовской судьбы.
Сперва она думала, что арест сына лишь хитрость, маскировка, из которой он восстанет в удесятеренном блеске. Но теперь ей пришлось убедиться, что это чудовищная действительность. Приговор, правда, еще не был оглашен, но по всей империи носились все более угрожающие слухи, утверждавшие, что вюртембержцы порешили в ближайшее время вздернуть своего бывшего финанцдиректора. Припев: «На виселицу еврея!» – звучал не только по берегам Неккара, но и на всем Рейне вверх и вниз по течению.
Микаэла не могла отделаться от этого гнусного пошлого мотива, совсем терялась и трепетала. Делала неловкие попытки помочь сыну, писала глупые прошения куда-то в пространство. Хоть бы рабби Габриель подал о себе весточку! Она послала ему настойчивое, растерянное письмо; но не знала, получит ли он его; она только предполагала, но не была уверена, что он в Голландии. Она написала в Вену замужней дочери, своим неровным, безличным почерком писала венским Оппенгеймерам и наконец решилась на крайний шаг – приехала к старшему сыну, выкресту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
На все имущество Зюсса, находившееся в пределах досягаемого, а также на дворец его был пока что наложен арест. Ликвидация многообразных, необозримых предприятий финанцдиректора была весьма затруднительна. Дону Бартелеми Панкорбо пришлось со скрежетом зубовным обратиться за помощью к Никласу Пфефле. Бледнолицый толстяк подчинился, но с обычным своим невозмутимым видом поставил условия. Прежде всего он не позволил посторонним касаться предметов, находившихся в личном пользовании его господина. При малейшем посягательстве португальца Никлас Пфефле проявлял строптивость, путал все карты сложных финансовых дел, оказывал пассивное сопротивление, и дону Бартелеми приходилось отводить свои цепкие пальцы от тех предметов, к которым молчаливый секретарь не подпускал его.
Кобыла Ассиада, как ни ухаживали за ней, захирела, не чувствуя руки хозяина. Ее добивался майор – Редер, и португалец решил уступить лошадь ему. Но Никлас Пфефле этому воспрепятствовал. Неожиданно кто-то назначил большую цену, чем майор; прежде нежели майор успел сделать надбавку, благородное животное было уступлено неизвестному покупателю, а господин фон Редер, вдохновитель песни «Стой! иль умри, презренный плут!», все еще имевшей успех у обывателей, принужден был по-прежнему показываться восторженному народу на своей старой рыжей лошади. Прекрасная кобыла, по прозвищу Восточная, обнаружилась затем у мадемуазель Элизабет-Саломеи Гетц, где за ней ходил чернокожий. Впоследствии, очутившись в бедственном положении, мадемуазель Гетц продала ее богатому мусульманину, и кобыла Ассиада вновь сокрылась на востоке, откуда была вывезена.
И попугая Акибу, который говорил: «Ma vie pour mon souverain!» и «Как изволили почивать, ваша светлость?» – Никлас Пфефле вырвал из рук алчного победителя. Он сам отвез клетку с птицей во Франкфурт, к Исааку Ландауеру, который нашел приятного Никласу Пфефле покупателя. Знаменитый финансист принял секретаря в душной, непроветренной частной конторе своего уродливого, покосившегося, разделенного на комнатушки дома в гетто. Одетый в засаленный лапсердак, сидел он в некрасивой, неудобной позе перед толстым бледнолицым секретарем и злобно поглядывал на говорящую птицу, а затем сказал: «Говорил я ему в свое время: нужен еврею попугай?» При этом он суетливо расчесывал сухощавыми пальцами рыжеватую, седеющую козлиную бородку и бросал по сторонам косые, сердитые взгляды. Никлас Пфефле молчал. Тем не менее они провели вместе несколько часов, обсуждая многое, один односложно и хладнокровно, другой – суетливо, слезливо, угрожающе, возмущенно, запальчиво, настойчиво.
В результате этой беседы оба – Исаак Ландауер и Никлас Пфефле – совершили ряд поездок. Еврейский мир с самого начала попытался вступиться за свергнутого финанцдиректора. Теперь в эти начинания был внесен порядок. К министрам и власть имущим различных европейских дворов то и дело наведывались банкиры-евреи, чтобы поговорить о вюртембергском процессе. Они делали упор не на личности Зюсса, не на дурном с ним обращении, а старались подчеркнуть, какой произвол, какое попрание римского и германского права, да и законов самой страны, представляет собой этот процесс. Состоящих на действительной службе, связанных присягой чиновников отпускают на все четыре стороны, а частному лицу, подданному другого государства, предъявляют обвинение в измене конституции. К тому же существует герцогский рескрипт, на законном основании охраняющий его от всяких преследований, и этим постановлением, скрепленным высочайшей священной подписью, судьи позволяют себе пренебречь, а сами возбуждают дело об оскорблении величества. Где же тут правосудие? Какие же гражданские права, какие гарантии существуют в таком государстве? Возможно ли заключать договоры с таким правительством, вести с ним дела? Против одного-единственного параграфа закона погрешил Зюсс. Он спал с христианскими женщинами – вот так уголовное преступление! А за это у него конфисковали имущество. И это справедливость? И это правосудие? И такому государству можно доверять?
Такие разговоры шли при всех дворах. Над вюртембергскими посланниками подтрунивали, а всего больше издевались над расчетливой государственной моралью, пользующейся любовными идиллиями частного лица для пополнения государственного бюджета. Ни для кого не было тайной и то обстоятельство, что судьи затягивают следствие, дабы сохранить свои суточные. Господа судьи – так говорилось повсюду – до тех пор роются в каждой амурной связи еврея, пока не заработают на ней по тысяче талеров.
Иоганн-Даниэль Гарпрехт явился к герцогу-регенту доложить о ходе следствия. Он высказался откровенно и прямо. Если такое положение продлится, швабская юстиция утратит всякий престиж. Довольно уж тянется эта скандальная история. Нечего и говорить, что он тоже считает еврея зловредным клопом. Но позволительно ли в современном правовом государстве так истязать человека? Пора уже свести воедино все аргументы и поспешить с выводами и приговором. Какой позор, что все остальные завзятые мошенники выпущены на волю. Ему ясна политическая необходимость подобных послаблений, но зачем же срамиться, допуская ни с чем не сообразное варварское обращение с евреем? В частности, вся канитель, которую разводит комиссия по поводу его амурных дел, действует развращающе на страну. Старый законник разгорячился и говорил, не выбирая выражений. Ведь если следовать голой букве давно отжившего закона, надо и женщин сжечь на костре. А об этом никто и не помышляет. Чего же тогда, черт побери, затевать такую историю? Каждую ночь в герцогстве происходит не меньше сотни тысяч совокуплений. Лежа в постели с женщиной, никакой еврей и никакой еретик не угрожает безопасности государства, религии и конституции. Хорошо было бы, если бы еврей ничем другим не занимался ни днем, ни ночью. Кстати, на его взгляд, еврей, несмотря на все пытки не назвавший ни одного имени, много благороднее своих ретивых судей. Пора наконец вытащить носы и руки из этой грязи. Мрачно слушал его старый регент. Ведь Гарпрехт прямо и резко выложил все то, что сам он смутно ощущал. Долг! Справедливость! И он дал приказ прекратить дознание касательно женщин. Некоторые из них были, по его распоряжению, наказаны розгами и присуждены провезти по городу телегу с навозом.
С Зюссом он велел обращаться не слишком мягко, но по-человечески. С педантичной точностью выполнил майор Глазер эти указания: «Не слишком мягко». В камере еврея по-прежнему было пять с половиной шагов, заковывали его каждые два дня, мясо ему давали только по воскресеньям, одежду разрешали носить самую грубую, «но по-человечески». Допросы между девятью и десятью часами отпали. Через день ему приносили воды умыться, в камере его настлали деревянный пол и поставили нары для спанья.
На членов комиссии указ регента произвел большое впечатление. Да и несмотря на все громкие слова, им становилось не по себе от непрерывно возрастающего, умело разжигаемого возмущения иностранных дворов. Оказалось, что не так-то просто подвести под осуждение законную базу. Что Гарпрехт и Шепф ни в коем случае не подпишутся под ним, было совершенно ясно; но и остальные, особенно те, что помоложе, заколебались, испугались, как бы не скомпрометировать себя. Лиценциат Меглинг, добросовестный защитник, расцвел. Он был уверен, что более мягкое обращение с Зюссом и перемена в настроении некоторых судей – дело его рук. Правда, доступа к своему подзащитному он все еще добивался с трудом, а протоколы допросов ему попросту не желали показывать, так что для защитительной записки у него материала не прибавилось, но тем тщательнее он отшлифовывал ее, округлял и отделывал фразы, и совесть у него была спокойна, – он честно, в поте лица, зарабатывал свой гонорар.
С тревогой и злобой наблюдал тайный советник Пфлуг, как из-за еврейских махинаций осуждение и уничтожение Зюсса повисает в воздухе. Его холодный фанатизм не мирился с этим, терзал ему душу, не давал покоя. Цель была так близка; он не перенес бы, если бы она совсем ускользнула от него. Тощий, желчный, одержимый одним стремлением, недоступный никаким доводам, он зачастил к членам парламента, которые были известны ему как непримиримые враги Зюсса. Неустанно совещался с доном Бартелеми Панкорбо. Не щадил ни средств, ни трудов. Появились летучие листки, отвлекавшие на Зюсса весь народный гнев по поводу того, что разные Мецы, Бюлеры, Гальваксы гуляют на свободе. Был пущен слух, что скоро освободят и еврея. Тех судей, от которых ожидали снисхождения, включая сюда и всеми почитаемого Гарпрехта, всячески обрабатывали и даже спаивали в трактирах. Дело дошло до демонстраций и бунтов. «На виселицу еврея!» – провозгласили господин фон Пфлуг и дон Бартелеми. «На виселицу еврея!» – гремело в парламенте и с церковных амвонов. «На виселицу еврея!» – орала толпа, распевали на бойкий хоровой мотив уличные мальчишки, подтверждали крестьяне на отдаленных дворах, натужно шевеля мозгами. Подобным нажимом господин фон Пфлуг достиг того, что некоторые из судей вышли из состава комиссии. Их места заступили личные враги Зюсса, чьи голоса, несомненно, будут поданы согласно его, Пфлуга, желанию, – бывшие министры Форстнер и Негенданк, в свое время отставленные по милости Зюсса, холодный, увертливый честолюбец Андреас-Генрих Шютц, которому при Карле-Александре Зюсс постоянно ставил палки в колеса; кроме того, происками господина фон Пфлуга и молодой тайный советник фон Гетц был включен в комиссию, дабы он мог сорвать свой мстительный гнев на погубителе матери и сестры. Таковы были люди, которых теперь назначили судить Зюсса. В них ненависть пылала жарче, чем алчность к деньгам, народ настаивал на смертном приговоре, и они рады были уступить его настояниям. Прежде всего, они поспешили закончить следствие. Обвинительный акт, составленный государственным советником Филиппом-Генрихом Егором, возлагал на Зюсса вину чуть ли не за все, что случилось плохого при Карле-Александре, даже за то, о чем он никоим образом не мог знать; признавал его ответственным за служебную деятельность всех решительно государственных чиновников, начиная от членов кабинета министров и кончая всякой мелкотой. Добросовестную защитительную записку честного адвоката Меглинга еле прочитали. Ослепленные ненавистью, судьи отмахнулись от совершенно ясного существа дела, едва коснулись в мотивировке приговора многочисленных доводов, оспаривавших их правомочность и совершенно исключавших законность осуждения Зюсса.
Они признали еврея виновным в бессчетных преступлениях: во-первых, против герцога, во-вторых, против его верных соратников, министров и всей нации, ибо он очернил их в глазах государя и тем самым навлек на них немилость и недоверие; в-третьих, и особливо против парламента и конституции – в доказательство чему было приведено множество распоряжений Зюсса, и в первую очередь указ насчет трубочистов; и в-четвертых, против целых общин и отдельных подданных. Они объявили его повинным в оскорблении величества, в государственных преступлениях, в чеканке фальшивой монеты, в изменнических и вредоносных действиях.
На основании сего, особое судебное присутствие, назначенное для расследования преступлений Иозефа Зюсса Оппенгеймера, иудея и бывшего финанцдиректора, приговорило его к смерти через повешение. Этот род казни был определен подсудимому прежде всего потому, что он был обычной карой для совокупности преступлений, в которых тот был обвинен, в частности же потому, что повешение представляло собой нечто среднее между четвертованием, которому подвергают виновных в оскорблении величества, сожжением заживо, к которому присуждают фальшивомонетчиков, и более почетной казнью через отсечение головы.
Члены комиссии ходили с гордым видом. Они облекли приговор в относительно пристойную форму. Пускай педантичные законники придираются сколько угодно, им же довольно сознания, что народ здоровым чутьем своим поддерживает их.
Ежась и ерзая, сидел дармштадтский советник по финансам и министерский фактор барон Тауфенбергер в своем кабинете, заполненном кипами документов. Напротив него, беспомощная, красивая и глупая, сидела его мать, Микаэла Зюсс. Целых семь лет, с тех пор как он перестал прозываться Натаном Зюссом Оппенгеймером, а принял в крещении имя барона Людвига-Филиппа Тауфенбергера, она не посещала его. Красивая, пожилая дама, заполнявшая свою пустую жизнь заботами о туалетах, обширной перепиской, театром, покровительством юным талантам, путешествиями, светскими приемами, всегда пугливо избегала Дармштадта, местожительства своего старшего сына. Она бы поняла, если бы младший, Иозеф, принял веру своего отца, и пожалуй, даже обрадовалась бы этому, она с виноватой нежностью искала в его чертах сходства с отцом. А что Натан, сын кантора Иссахара Зюсскинда, перешел в христианство, это она считала величайшим кощунством, за которое рано или поздно придет расплата. Недоверчиво смотрела она на его счастье и успех. Но чтобы Иозефа, правоверного, благородного Иозефа, который спас Иезекииля Зелигмана из Фрейденталя и, несмотря на соблазн и неслыханное искушение, остался евреем, чтобы его так жестоко низвергли, меж тем как выкрест и вероотступник продолжает пышно процветать, это совершенно выводило ее из равновесия.
Микаэла Зюсс по-своему любила мужа, кантора Иссахара. Он был славный работящий человек, большой певец и актер, а главное, кроткий и покладистый муж, который подолгу отсутствовал и, не слушая злых наветов на свою жену, был всегда одинаково нежен и полон благодарного восхищения перед ее красотой. За свою долгую, богатую радостями, привольную жизнь она увлекалась многими мужчинами. Но месяцы, проведенные с блистательным Георгом-Эбергардом Гейдерсдорфом, были венцом ее бытия. Его падение, поругание и позор принесли ей самое большое горе, какое она испытала на своем веку. Позднее в сыне Иозефе для нее воскрес его отец; затаив дух, замирая от восторга, следила она за его счастливой судьбой, всю молодость и сладость, весь блеск и хмель жизни любила она в сыне, блаженно растворяясь в молитвенном преклонении перед его гениальностью, его звездой, его славой. И вот теперь для него еще страшнее повторяется превратность жестокой отцовской судьбы.
Сперва она думала, что арест сына лишь хитрость, маскировка, из которой он восстанет в удесятеренном блеске. Но теперь ей пришлось убедиться, что это чудовищная действительность. Приговор, правда, еще не был оглашен, но по всей империи носились все более угрожающие слухи, утверждавшие, что вюртембержцы порешили в ближайшее время вздернуть своего бывшего финанцдиректора. Припев: «На виселицу еврея!» – звучал не только по берегам Неккара, но и на всем Рейне вверх и вниз по течению.
Микаэла не могла отделаться от этого гнусного пошлого мотива, совсем терялась и трепетала. Делала неловкие попытки помочь сыну, писала глупые прошения куда-то в пространство. Хоть бы рабби Габриель подал о себе весточку! Она послала ему настойчивое, растерянное письмо; но не знала, получит ли он его; она только предполагала, но не была уверена, что он в Голландии. Она написала в Вену замужней дочери, своим неровным, безличным почерком писала венским Оппенгеймерам и наконец решилась на крайний шаг – приехала к старшему сыну, выкресту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62