Ах, добродушный, толстощекий, упитанный магистр! Запах печеных яблок и благочестиво-унылые песнопения о небесном Иерусалиме сливались в ее памяти. А советник экспедиции Ригер продолжал говорить о магистре; смиренно, обстоятельно и с великим почтением рассказывал он о его стихах, о песне «Забота о хлебе насущном и упование на бога», а также о второй – «Иисус – лучший математик», и Магдален-Сибилла тихо и мирно внимала степенным речам советника экспедиции.
На нее целительно действовало безграничное, благоговейное обожание, которым непритворно дышало его существо. Придворная жизнь, хотя Магдален-Сибилла и старалась ограничиться обязательными визитами, все же сталкивала ее со множеством людей, которые чопорно и судорожно замыкались перед ней, держали себя неестественно, не умея найти верный тон, ввиду ее особого положения. Она была одновременно метрессой герцога и пиетисткой и подругой герцогини-католички, – все это никак не вязалось между собой, сбивало с толку. А потому в каждом, с кем ей приходилось сталкиваться, она вызывала смутное сочетание насмешки, смущения, неловкости, наглого любопытства и подобострастия, так что простых, искренних человеческих слов она почти не слыхала. Вот отчего наивное, непритворное обожание Ригера было ей отрадно.
Она все сильнее тосковала о покое и скромной жизни. Буйной и бесплодной суете двора, блеску и тяготам власти приписывала она то, что око души Зюсса было закрыто для нее, и придворные нравы становились ей все более противны. В ней смутно бродила исконная глухая ненависть ее предков к блистательным и беспокойным повелителям; в роду ее матери был один из вождей восстания Бедного Конрада, Бедный Конрад – название крестьянского союза, возглавившего антифеодальное движение в Германии накануне Великой крестьянской войны 1525 г. Союз Бедного Конрада возник в 1503 г. в Вюртемберге и в 1514 г. организовал большое восстание. Оно было жестоко подавлено вследствие коварной политики герцога Ульриха Вюртембергского и измены представителей городской буржуазии.
преданный позорной казни. Все проще становился обиход ее дома близ городских ворот, сама она одевалась все солиднее и скромнее, когда только было возможно – не носила пудреного парика. Карл-Александр с самого начала не знал, о чем с ней говорить, и не порывал этой связи только потому, что считал ее полезной для себя и популярной в народе; теперь же он был в полном недоумении, но ограничивался тем, что растерянно покачивал головой, так как и герцогиню все это скорее забавляло, чем шокировало.
Но один человек с глубокой, бессильной горечью и скорбью следил за тем, как омещанивается Магдален-Сибилла, – ее отец, Вейсензе. Он никогда не искал доверия дочери, наоборот, в гирсаускую пору он даже тяготился строгой задумчивой девушкой. И все же она была его идеалом и тайной гордостью. Она была не той породы, что остальные люди. Она была выше, тоньше их. Ее окружала ей одной присущая атмосфера, и даже скептик, говоря с ней, хоть и улыбался, но становился невольно мягче и почтительней. Вейсензе, человек большого ума и трезвого суждения, сам знал, что у него, при всех дарованиях, нет подлинной внутренней силы, зиждительного ядра; а у Магдален-Сибиллы это ядро было, ее походка, дыхание, голос свидетельствовали о природной душевной полноценности, и он видел в ней свое завершение, усматривал оправдание себе в том, что она дитя его чресел. Он даже мысленно, про себя, не осмеливался критиковать ее. Кем бы она ни была: светской дамой или святой, – она все равно была недосягаемо далека от обыкновенных людей, она была другой, как смысл и цель более возвышенного недоступного мира. Когда же явился герцог и растоптал ее, как ни потрясло, ни подкосило это отца, ее образ у него в душе остался нетронутым. Она была Афина Паллада, в обличье швабской девушки сошедшая к смертным, или по меньшей мере полубогиня.
Но когда она стала все более омещаниваться в одежде, речах и образе жизни, рухнул и этот его заветный идеал, самый крепкий оплот и верный аргумент против укоров совести и гложущей неудовлетворенности. Да, она, эта женщина, не только представлялась мещанкой, она по сути своей была мещанка. А остальное все только личины: и фанатичка братства филадельфов, и мраморно-холодная герцогская метресса, пренебрегающая своим всемогуществом, ибо душой она обитает на другой планете. Рассудительная мещанка, живущая буднями и свыкшаяся с ними, – вот что оказалось окончательным ее образом, пошлой и смешной действительностью. Сделайся она актрисой, побродяжкой, герцогиней, девкой, святой, – ничто бы не поколебало его веру в нее. Только это ей не годилось, до уровня рядовых, честных, пошлых, скучных обывателей она опуститься не смела, это убожество, эта душная, затхлая атмосфера ей не годилась.
Тонким чутьем уловил он, что и в этом окончательном будничном воплощении Магдален-Сибиллы повинен еврей. Но и теперь он не поддался жажде дешевой мести. В нем лишь усилилось любопытство, утонченное, непонятное, щекочущее, сверлящее любопытство: как бы в подобном случае поступил Зюсс? Как бы изменилось его лицо, его поза, его руки? Это любопытство кололо Вейсензе точно иглой, захлестывало его, когда он засыпал, свербя и жаля всползало от крестца по позвоночнику, всецело завладевало им.
С верой в дочь рухнули и последние внутренние препоны. Он давно знал, что его положение при дворе и содействие католическому проекту в конце концов окажутся несовместимыми с участием в малом парламентском совете. Но все же, когда, придравшись к временному недомоганию прелата, его в очень деликатной форме исключили из совета одиннадцати, он был больно уязвлен. Теперь он, ни с чем не считаясь, открыто перешел на сторону герцогского правительства. Будучи умнее и принципиальнее грубоватого Ремхингена и алчного Панкорбо, он не принял участия в кознях против Зюсса, не поверив в мнимое безразличье и бессилье еврея. Зато теперь ему легко было стать связующим звеном между творцами католического проекта и финанцдиректором, без которого, очевидно, ни одно дело не могло сладиться.
На дому у Зюсса он встретился с капуцинами из Вейля-города, а также с одним итальянским патером и с уполномоченным князя-аббата Эйнзидельнского. Правда, отправляясь на такие встречи, Вейсензе порядка ради входил во дворец Зюсса с заднего крыльца, но происходило это среди бела дня и на виду у всех, так что самая таинственность носила характер вызова. От старых друзей – Бильфингера и Гарпрехта – он все более удалялся; и они серьезно, скорбно, но без ненависти следили за тем, как он погружается в омут нечестия и бесчестия.
С каждым днем Вейсензе все более вкрадывался в доверие к герцогу, без стеснения пользуясь щекотливым положением незаконного тестя. Пускал в ход все свое знание людей, чтобы угодить нраву Карла-Александра, и герцог, не простивший еще своим ближайшим советникам козней против Зюсса, с которым теперь тоже чувствовал себя неловко и неспокойно, благосклонно принимал льстивую угодливость Вейсензе. Те мелкие услуги, которые ранее были на обязанности еврея, как, например, оплату личных расходов, поставку и отставку женщин, незаметно и ловко взял на себя председатель церковного совета.
Вюрцбургский тайный советник Фихтель не мог нарадоваться, что его досточтимый друг стал подлиннейшим царедворцем: куда приятнее видеть, что доверенным и приближенным лицом при герцоге состоит милейший Вейсензе, а не двуличный еврей, с которым так трудно найти общий язык. Тайный советник считал, что председателю церковного совета вполне подобает пользоваться влиянием и властью, и, частенько посиживая вместе с ним и попивая горячий кофейный напиток, он осторожно, обиняками подавал своему другу советы, как поощрить и упрочить доверие к нему государя.
Чтобы крепче привязать к себе Карла-Александра, Вейсензе толкал его на путь извращенного утонченного распутства, и тот, сам по себе человек нормальный, хоть и не находил вкуса в такого рода наслаждениях и предпочитал пищу попроще, однако для своей репутации монарха и светского человека считал обязательным отведать и этих пикантных блюд. Прелат добывал ему женщин, которые ему, в сущности, не нравились, но зато были апробированы в пресыщенном Париже, добывал также французские секретные возбуждающие снадобья; все глубже заводил его в сад с отравленными плодами, и вскоре герцог не мог уже обойтись без своего ментора. Как ни странно, но герцогиня не одобряла этой дружбы. Она отнюдь не была строга в вопросах морали, она любила слушать рассказы на скользкие темы, и лицо у нее при этом принимало сосредоточенно задумчивое, мечтательное выражение; ей было по-своему дорого лицо ее отца, лицо многоопытного эпикурейца, покрытое сеткой порочных морщинок. Но физиономия Вейсензе, быть может оттого, что порочность его была не органической, а надуманной, принадлежала к тем немногим, которые отталкивали ее.
Карл-Александр имел обыкновение устраивать многолюдные, блестящие охоты и тратить на них огромные деньги. Так, он приказал вырыть в одном из своих лесов большой пруд, чтобы загонять в него дичь. Во время одной из таких охот Вейсензе предложил поехать поохотиться совсем маленькой компанией. Ведь охота вроде нынешней – это скорее повод для представительства, нежели увеселение. Герцог согласился с ним. Немного погодя председатель церковного совета как бы вскользь упомянул о превосходных, изобилующих дичью лесах вокруг Гирсау; пожалуй, не худо бы для разнообразия побыть там инкогнито несколько деньков, без удобств охотничьего замка, без свиты, отдохнуть от бремени власти, словно простому сельскому дворянину насладиться радостями охоты в обществе двух-трех кавалеров. А уж какая для него честь принять его светлость в качестве гостя в своем доме – об этом и говорить по приходится. Карл-Александр с готовностью ухватился за эту мысль, Вейсензе выбрал удачную минуту для своего предложения; вдобавок оказалось, что герцог всего два раза был в знаменитом монастыре. Поездку назначили на ближайшее время и для сохранения инкогнито решили держать ее в большом секрете.
Начиная с этого дня у Вейсензе обнаружилась необычайная предприимчивость и воодушевление. Он помолодел, походка сделалась гибче и живее, умные глаза его глубоким блеском взгляда пронизывали все окружающее. Он усиленно искал общества Зюсса, старался быть поближе к нему и с легкой циничной усмешкой на тонких, похотливых губах, наклонив узкую породистую голову, словно принюхиваясь, внимательно слушал, когда тот говорил. Незаметно для Зюсса окидывал его пристальным взглядом, жадно вбирал в себя его облик, и тот вздрагивал как в ознобе, не понимая, что с ним, терял пить рассказа и наконец умолкал.
Рабби Габриель покинул дом с цветочными клумбами и отправился в одну из своих одиноких поездок. С запада на восток пересек Швабию, побродил по торжественным старинным улицам Аугсбурга, сопутствуемый пугливым любопытством. Приехал, встреченный тупым недоверием, в живописную резиденцию баварского курфюрста. Свернул на юг в горы. У реки широко раскинулся пестрый, шумный базар. Дальше долина сжималась, шла зигзагами, и дорога следовала за бесконечными извивами быстрой, пенисто-зеленой реки. Вверху на лужайке между большими бурыми громадами камня виднелся охотничий замок курфюрста.
Дорога разветвлялась. Рабби Габриель вступил в густой, нескончаемый лес. Стал подниматься вдоль русла бурливой речки, которая становилась все уже и, звонко, весело журча, пробивала себе путь сквозь темную чащу. Каббалист перешел границу и вступил в императорские владения. Местность была пустынна, полна великого молчания; после двухдневного странствия он увидел там, где долина реки вновь расширялась, кучку убогих домишек вокруг маленькой церковки и заночевал в этом селении.
Несколькими милями дальше высокая гряда гор перегораживала долину, параллельно которой шла до тех пор. Немного раньше в стороны отходили три боковые долины, образованные горными ручьями, которые впадали в главный поток. Путник свернул в первую из этих долин. Она поднималась довольно отлого, манила уютом и покоем, лесистые склоны окружали ее. Он пошел второй. Она была очень коротка, поднималась вверх неприступной кручей и упиралась в полукруг гигантских, сурово обнаженных бурых скал. Он пошел третьей долиной. Эта была длиннее и шире остальных. Ручей, образовавший ее, падал менее отвесно, местами терялся совсем, уходил под землю. Рабби Габриель добрел до болота, поросшего ивняком. Выше виднелся заброшенный шалаш, – должно быть, последнее жилье в здешней местности.
День был облачный, нежаркий, но душный. Полный старик дышал тяжело, с трудом пробирался без дороги.
Позади шалаша долина внезапно расширялась. И тут рос клен, необычный для такой высоты. Дальше еще клены. Целая роща. Стройные старые деревья стояли очень тихо, не было ни ветерка, ни единый листик не шевелился. Сквозь сетку ветвей неясно проступали, широким охватом неумолимо замыкая долину, гигантские белые стены гор, таких высоких, что сквозь сотку ветвей не видно было их вершин. Душной пеленой нависал воздух, роща старых, величавых блекло-зеленых деревьев, казалось, волшебством была перенесена сюда, в горы, из южных краев; почти осязаемо стлалась глубокая, гнетущая тишина, вся недвижимая долина была зачарована, человеку отсюда не было выхода, точно он дошел до края света.
Рабби грузно, с легким стоном утомления опустился на землю под деревом. Он вынул письмо Зюсса, написанное древнееврейскими буквами и выдержанное в тоне оскорбленной невинности. Старик вглядывался в начертания букв, впитывал их в себя. Потом склонил голову к коленям, силясь вызвать перед собой образ человека, который гнался за его душой, человека, к которому он был прикован. Надо помочь ему! Помочь заблудшей душе обрести свет, чтобы собственной, связанной с ней душе легче дышалось.
Но в этой долине трудно было углубиться в себя. Ох, как тяжко давит грудь недвижимый воздух! Быть может, Самаил, Самаил (древнеевр. «яд бога») – по талмудическим представлениям, верховный демон или ангел смерти.
отец зла, наслал сюда своих могущественных духов, удручить его, отклонить от его задачи? Избави душу мою от меча и живот мой от власти нечестивого!
Зловеще недвижимо, точно мертвецы, стояли непривычные для здешних мест деревья. Повсюду демоны, бесформенные и в мириадах форм, окружают человека и смущают того, кто стремится к вышнему миру. Души умерших обречены во искупление грехов обитать в мире вещей, обречены обитать в звере, растении и камне. В жужжащей пчеле воплощена душа болтуна, во зло употребляющего слово, в полыхающем пламени – душа преступившего против целомудрия, в немом камне – душа злоречивого и клеветника. Рабби Исаак Лурия, мудрейший среди людей, видел души, что отлетели от тел, а также души живых, когда они в субботний вечер возносились к райским кущам.
О, если бы ему дано было увидеть душу того человека! Обратиться к ней, обратить ее, спасти ее. Душа человека, мятущегося на земле в погоне за одними земными благами, по смерти растекается водой. Не зная покоя, волнуется она в воде, распадаясь, дробясь, распыляясь каждое мгновение на тысячи частиц. Знали бы люди, какова эта мука, они бы плакали, не осушая глаз. Человек, беспокойный, мятущийся, одержимый! Думай, думай об этом, человек!
Тяжелее навалился на него гнет, стеснил дыхание, заставил встряхнуться. Отовсюду из листвы тысячи глаз смотрели на него, то были золотисто-карие, проникновенные глаза, то были – и сердце замерло у него – глаза Ноэми. И они взывали, молили настойчиво, жалобно заклинали его: «Спаси!»
«Спаси!» – взывали они все настойчивее, в смертной тоске молили его, не переставая ни на миг. Он провел рукой по лбу, чтобы прогнать видение, откинул голову, взглянул ввысь. Там обрывки облаков застыли, не уплывая, причудливыми очертаниями. И вдруг он увидел, что они образуют буквы, две еврейских буквы, гласящие: «Спаси!» Прочь отвел он лицо и увидел, что ветви дерева, под которым он сидит, образуют те же буквы: «Спаси!» То же и корни: «Спаси!» Тогда вскочил он, тяжело дыша, обливаясь потом, небо пересохло, по спине прошел мороз, все внутренности и грудь сдавило точно обручем. Он пошел назад. Ручейки по горным склонам, извивы потока повторяли те же буквы, вся безмолвная долина была точно одни уста, ее склоны, камни, воды молили, заклинали его, кричали в тоске и страхе: «Спаси!»
И полный старик в тяжелой одежде бегом стал спускаться из долины, едва переводил дух, спотыкался, падал и бежал дальше. Добрался до людского жилья, стремительно свершил обратный путь верхом на мулах, на лошадях, в экипаже. За спиной он ощущал испуганный, молящий взгляд золотисто-карих глаз, и, подгоняя, заклиная, взывая, в мозг впивались буквы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
На нее целительно действовало безграничное, благоговейное обожание, которым непритворно дышало его существо. Придворная жизнь, хотя Магдален-Сибилла и старалась ограничиться обязательными визитами, все же сталкивала ее со множеством людей, которые чопорно и судорожно замыкались перед ней, держали себя неестественно, не умея найти верный тон, ввиду ее особого положения. Она была одновременно метрессой герцога и пиетисткой и подругой герцогини-католички, – все это никак не вязалось между собой, сбивало с толку. А потому в каждом, с кем ей приходилось сталкиваться, она вызывала смутное сочетание насмешки, смущения, неловкости, наглого любопытства и подобострастия, так что простых, искренних человеческих слов она почти не слыхала. Вот отчего наивное, непритворное обожание Ригера было ей отрадно.
Она все сильнее тосковала о покое и скромной жизни. Буйной и бесплодной суете двора, блеску и тяготам власти приписывала она то, что око души Зюсса было закрыто для нее, и придворные нравы становились ей все более противны. В ней смутно бродила исконная глухая ненависть ее предков к блистательным и беспокойным повелителям; в роду ее матери был один из вождей восстания Бедного Конрада, Бедный Конрад – название крестьянского союза, возглавившего антифеодальное движение в Германии накануне Великой крестьянской войны 1525 г. Союз Бедного Конрада возник в 1503 г. в Вюртемберге и в 1514 г. организовал большое восстание. Оно было жестоко подавлено вследствие коварной политики герцога Ульриха Вюртембергского и измены представителей городской буржуазии.
преданный позорной казни. Все проще становился обиход ее дома близ городских ворот, сама она одевалась все солиднее и скромнее, когда только было возможно – не носила пудреного парика. Карл-Александр с самого начала не знал, о чем с ней говорить, и не порывал этой связи только потому, что считал ее полезной для себя и популярной в народе; теперь же он был в полном недоумении, но ограничивался тем, что растерянно покачивал головой, так как и герцогиню все это скорее забавляло, чем шокировало.
Но один человек с глубокой, бессильной горечью и скорбью следил за тем, как омещанивается Магдален-Сибилла, – ее отец, Вейсензе. Он никогда не искал доверия дочери, наоборот, в гирсаускую пору он даже тяготился строгой задумчивой девушкой. И все же она была его идеалом и тайной гордостью. Она была не той породы, что остальные люди. Она была выше, тоньше их. Ее окружала ей одной присущая атмосфера, и даже скептик, говоря с ней, хоть и улыбался, но становился невольно мягче и почтительней. Вейсензе, человек большого ума и трезвого суждения, сам знал, что у него, при всех дарованиях, нет подлинной внутренней силы, зиждительного ядра; а у Магдален-Сибиллы это ядро было, ее походка, дыхание, голос свидетельствовали о природной душевной полноценности, и он видел в ней свое завершение, усматривал оправдание себе в том, что она дитя его чресел. Он даже мысленно, про себя, не осмеливался критиковать ее. Кем бы она ни была: светской дамой или святой, – она все равно была недосягаемо далека от обыкновенных людей, она была другой, как смысл и цель более возвышенного недоступного мира. Когда же явился герцог и растоптал ее, как ни потрясло, ни подкосило это отца, ее образ у него в душе остался нетронутым. Она была Афина Паллада, в обличье швабской девушки сошедшая к смертным, или по меньшей мере полубогиня.
Но когда она стала все более омещаниваться в одежде, речах и образе жизни, рухнул и этот его заветный идеал, самый крепкий оплот и верный аргумент против укоров совести и гложущей неудовлетворенности. Да, она, эта женщина, не только представлялась мещанкой, она по сути своей была мещанка. А остальное все только личины: и фанатичка братства филадельфов, и мраморно-холодная герцогская метресса, пренебрегающая своим всемогуществом, ибо душой она обитает на другой планете. Рассудительная мещанка, живущая буднями и свыкшаяся с ними, – вот что оказалось окончательным ее образом, пошлой и смешной действительностью. Сделайся она актрисой, побродяжкой, герцогиней, девкой, святой, – ничто бы не поколебало его веру в нее. Только это ей не годилось, до уровня рядовых, честных, пошлых, скучных обывателей она опуститься не смела, это убожество, эта душная, затхлая атмосфера ей не годилась.
Тонким чутьем уловил он, что и в этом окончательном будничном воплощении Магдален-Сибиллы повинен еврей. Но и теперь он не поддался жажде дешевой мести. В нем лишь усилилось любопытство, утонченное, непонятное, щекочущее, сверлящее любопытство: как бы в подобном случае поступил Зюсс? Как бы изменилось его лицо, его поза, его руки? Это любопытство кололо Вейсензе точно иглой, захлестывало его, когда он засыпал, свербя и жаля всползало от крестца по позвоночнику, всецело завладевало им.
С верой в дочь рухнули и последние внутренние препоны. Он давно знал, что его положение при дворе и содействие католическому проекту в конце концов окажутся несовместимыми с участием в малом парламентском совете. Но все же, когда, придравшись к временному недомоганию прелата, его в очень деликатной форме исключили из совета одиннадцати, он был больно уязвлен. Теперь он, ни с чем не считаясь, открыто перешел на сторону герцогского правительства. Будучи умнее и принципиальнее грубоватого Ремхингена и алчного Панкорбо, он не принял участия в кознях против Зюсса, не поверив в мнимое безразличье и бессилье еврея. Зато теперь ему легко было стать связующим звеном между творцами католического проекта и финанцдиректором, без которого, очевидно, ни одно дело не могло сладиться.
На дому у Зюсса он встретился с капуцинами из Вейля-города, а также с одним итальянским патером и с уполномоченным князя-аббата Эйнзидельнского. Правда, отправляясь на такие встречи, Вейсензе порядка ради входил во дворец Зюсса с заднего крыльца, но происходило это среди бела дня и на виду у всех, так что самая таинственность носила характер вызова. От старых друзей – Бильфингера и Гарпрехта – он все более удалялся; и они серьезно, скорбно, но без ненависти следили за тем, как он погружается в омут нечестия и бесчестия.
С каждым днем Вейсензе все более вкрадывался в доверие к герцогу, без стеснения пользуясь щекотливым положением незаконного тестя. Пускал в ход все свое знание людей, чтобы угодить нраву Карла-Александра, и герцог, не простивший еще своим ближайшим советникам козней против Зюсса, с которым теперь тоже чувствовал себя неловко и неспокойно, благосклонно принимал льстивую угодливость Вейсензе. Те мелкие услуги, которые ранее были на обязанности еврея, как, например, оплату личных расходов, поставку и отставку женщин, незаметно и ловко взял на себя председатель церковного совета.
Вюрцбургский тайный советник Фихтель не мог нарадоваться, что его досточтимый друг стал подлиннейшим царедворцем: куда приятнее видеть, что доверенным и приближенным лицом при герцоге состоит милейший Вейсензе, а не двуличный еврей, с которым так трудно найти общий язык. Тайный советник считал, что председателю церковного совета вполне подобает пользоваться влиянием и властью, и, частенько посиживая вместе с ним и попивая горячий кофейный напиток, он осторожно, обиняками подавал своему другу советы, как поощрить и упрочить доверие к нему государя.
Чтобы крепче привязать к себе Карла-Александра, Вейсензе толкал его на путь извращенного утонченного распутства, и тот, сам по себе человек нормальный, хоть и не находил вкуса в такого рода наслаждениях и предпочитал пищу попроще, однако для своей репутации монарха и светского человека считал обязательным отведать и этих пикантных блюд. Прелат добывал ему женщин, которые ему, в сущности, не нравились, но зато были апробированы в пресыщенном Париже, добывал также французские секретные возбуждающие снадобья; все глубже заводил его в сад с отравленными плодами, и вскоре герцог не мог уже обойтись без своего ментора. Как ни странно, но герцогиня не одобряла этой дружбы. Она отнюдь не была строга в вопросах морали, она любила слушать рассказы на скользкие темы, и лицо у нее при этом принимало сосредоточенно задумчивое, мечтательное выражение; ей было по-своему дорого лицо ее отца, лицо многоопытного эпикурейца, покрытое сеткой порочных морщинок. Но физиономия Вейсензе, быть может оттого, что порочность его была не органической, а надуманной, принадлежала к тем немногим, которые отталкивали ее.
Карл-Александр имел обыкновение устраивать многолюдные, блестящие охоты и тратить на них огромные деньги. Так, он приказал вырыть в одном из своих лесов большой пруд, чтобы загонять в него дичь. Во время одной из таких охот Вейсензе предложил поехать поохотиться совсем маленькой компанией. Ведь охота вроде нынешней – это скорее повод для представительства, нежели увеселение. Герцог согласился с ним. Немного погодя председатель церковного совета как бы вскользь упомянул о превосходных, изобилующих дичью лесах вокруг Гирсау; пожалуй, не худо бы для разнообразия побыть там инкогнито несколько деньков, без удобств охотничьего замка, без свиты, отдохнуть от бремени власти, словно простому сельскому дворянину насладиться радостями охоты в обществе двух-трех кавалеров. А уж какая для него честь принять его светлость в качестве гостя в своем доме – об этом и говорить по приходится. Карл-Александр с готовностью ухватился за эту мысль, Вейсензе выбрал удачную минуту для своего предложения; вдобавок оказалось, что герцог всего два раза был в знаменитом монастыре. Поездку назначили на ближайшее время и для сохранения инкогнито решили держать ее в большом секрете.
Начиная с этого дня у Вейсензе обнаружилась необычайная предприимчивость и воодушевление. Он помолодел, походка сделалась гибче и живее, умные глаза его глубоким блеском взгляда пронизывали все окружающее. Он усиленно искал общества Зюсса, старался быть поближе к нему и с легкой циничной усмешкой на тонких, похотливых губах, наклонив узкую породистую голову, словно принюхиваясь, внимательно слушал, когда тот говорил. Незаметно для Зюсса окидывал его пристальным взглядом, жадно вбирал в себя его облик, и тот вздрагивал как в ознобе, не понимая, что с ним, терял пить рассказа и наконец умолкал.
Рабби Габриель покинул дом с цветочными клумбами и отправился в одну из своих одиноких поездок. С запада на восток пересек Швабию, побродил по торжественным старинным улицам Аугсбурга, сопутствуемый пугливым любопытством. Приехал, встреченный тупым недоверием, в живописную резиденцию баварского курфюрста. Свернул на юг в горы. У реки широко раскинулся пестрый, шумный базар. Дальше долина сжималась, шла зигзагами, и дорога следовала за бесконечными извивами быстрой, пенисто-зеленой реки. Вверху на лужайке между большими бурыми громадами камня виднелся охотничий замок курфюрста.
Дорога разветвлялась. Рабби Габриель вступил в густой, нескончаемый лес. Стал подниматься вдоль русла бурливой речки, которая становилась все уже и, звонко, весело журча, пробивала себе путь сквозь темную чащу. Каббалист перешел границу и вступил в императорские владения. Местность была пустынна, полна великого молчания; после двухдневного странствия он увидел там, где долина реки вновь расширялась, кучку убогих домишек вокруг маленькой церковки и заночевал в этом селении.
Несколькими милями дальше высокая гряда гор перегораживала долину, параллельно которой шла до тех пор. Немного раньше в стороны отходили три боковые долины, образованные горными ручьями, которые впадали в главный поток. Путник свернул в первую из этих долин. Она поднималась довольно отлого, манила уютом и покоем, лесистые склоны окружали ее. Он пошел второй. Она была очень коротка, поднималась вверх неприступной кручей и упиралась в полукруг гигантских, сурово обнаженных бурых скал. Он пошел третьей долиной. Эта была длиннее и шире остальных. Ручей, образовавший ее, падал менее отвесно, местами терялся совсем, уходил под землю. Рабби Габриель добрел до болота, поросшего ивняком. Выше виднелся заброшенный шалаш, – должно быть, последнее жилье в здешней местности.
День был облачный, нежаркий, но душный. Полный старик дышал тяжело, с трудом пробирался без дороги.
Позади шалаша долина внезапно расширялась. И тут рос клен, необычный для такой высоты. Дальше еще клены. Целая роща. Стройные старые деревья стояли очень тихо, не было ни ветерка, ни единый листик не шевелился. Сквозь сетку ветвей неясно проступали, широким охватом неумолимо замыкая долину, гигантские белые стены гор, таких высоких, что сквозь сотку ветвей не видно было их вершин. Душной пеленой нависал воздух, роща старых, величавых блекло-зеленых деревьев, казалось, волшебством была перенесена сюда, в горы, из южных краев; почти осязаемо стлалась глубокая, гнетущая тишина, вся недвижимая долина была зачарована, человеку отсюда не было выхода, точно он дошел до края света.
Рабби грузно, с легким стоном утомления опустился на землю под деревом. Он вынул письмо Зюсса, написанное древнееврейскими буквами и выдержанное в тоне оскорбленной невинности. Старик вглядывался в начертания букв, впитывал их в себя. Потом склонил голову к коленям, силясь вызвать перед собой образ человека, который гнался за его душой, человека, к которому он был прикован. Надо помочь ему! Помочь заблудшей душе обрести свет, чтобы собственной, связанной с ней душе легче дышалось.
Но в этой долине трудно было углубиться в себя. Ох, как тяжко давит грудь недвижимый воздух! Быть может, Самаил, Самаил (древнеевр. «яд бога») – по талмудическим представлениям, верховный демон или ангел смерти.
отец зла, наслал сюда своих могущественных духов, удручить его, отклонить от его задачи? Избави душу мою от меча и живот мой от власти нечестивого!
Зловеще недвижимо, точно мертвецы, стояли непривычные для здешних мест деревья. Повсюду демоны, бесформенные и в мириадах форм, окружают человека и смущают того, кто стремится к вышнему миру. Души умерших обречены во искупление грехов обитать в мире вещей, обречены обитать в звере, растении и камне. В жужжащей пчеле воплощена душа болтуна, во зло употребляющего слово, в полыхающем пламени – душа преступившего против целомудрия, в немом камне – душа злоречивого и клеветника. Рабби Исаак Лурия, мудрейший среди людей, видел души, что отлетели от тел, а также души живых, когда они в субботний вечер возносились к райским кущам.
О, если бы ему дано было увидеть душу того человека! Обратиться к ней, обратить ее, спасти ее. Душа человека, мятущегося на земле в погоне за одними земными благами, по смерти растекается водой. Не зная покоя, волнуется она в воде, распадаясь, дробясь, распыляясь каждое мгновение на тысячи частиц. Знали бы люди, какова эта мука, они бы плакали, не осушая глаз. Человек, беспокойный, мятущийся, одержимый! Думай, думай об этом, человек!
Тяжелее навалился на него гнет, стеснил дыхание, заставил встряхнуться. Отовсюду из листвы тысячи глаз смотрели на него, то были золотисто-карие, проникновенные глаза, то были – и сердце замерло у него – глаза Ноэми. И они взывали, молили настойчиво, жалобно заклинали его: «Спаси!»
«Спаси!» – взывали они все настойчивее, в смертной тоске молили его, не переставая ни на миг. Он провел рукой по лбу, чтобы прогнать видение, откинул голову, взглянул ввысь. Там обрывки облаков застыли, не уплывая, причудливыми очертаниями. И вдруг он увидел, что они образуют буквы, две еврейских буквы, гласящие: «Спаси!» Прочь отвел он лицо и увидел, что ветви дерева, под которым он сидит, образуют те же буквы: «Спаси!» То же и корни: «Спаси!» Тогда вскочил он, тяжело дыша, обливаясь потом, небо пересохло, по спине прошел мороз, все внутренности и грудь сдавило точно обручем. Он пошел назад. Ручейки по горным склонам, извивы потока повторяли те же буквы, вся безмолвная долина была точно одни уста, ее склоны, камни, воды молили, заклинали его, кричали в тоске и страхе: «Спаси!»
И полный старик в тяжелой одежде бегом стал спускаться из долины, едва переводил дух, спотыкался, падал и бежал дальше. Добрался до людского жилья, стремительно свершил обратный путь верхом на мулах, на лошадях, в экипаже. За спиной он ощущал испуганный, молящий взгляд золотисто-карих глаз, и, подгоняя, заклиная, взывая, в мозг впивались буквы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62