Чернокожий перечислял дальше: Иозеф Зюсс Оппенгеймер. Зюсс не дрогнул. Фридрих-Людвиг Штофлен, Иоганн-Генрих Штурм. Дойдя до конца списка, чернокожий не произнес ни слова, поклонился, ушел.
Оставшись один, Зюсс почти весело засвистал сквозь зубы, улыбнулся. Приятно иметь еще одно подтверждение. Его это искренне позабавило. Бог свидетель, и шутник же этот Карл-Александр! Хоть бы он дал Ремхингену особый приказ о его аресте. А то так просто внести его в общий список, в его собственный, им составленный список – это… это поистине княжеская шутка. Он представил себе, как они оба, герцог и Ремхинген, сидят, нагнувшись над списком, как герцог неуклюжим размашистым почерком выводит: Иозеф Зюсс Оппенгеймер, финанцдиректор. И как потом они, государь и генерал, безмолвно переглядываются, герцог – злобно усмехаясь, Ремхинген – широко осклабясь. Гуманный Карл-Александр! Благожелательный, великодушный государь! Вот сидишь ты и потешаешься над своим глупым евреем, который исправно добудет тебе прямо с неба корону, а ты в награду засадишь его в крепость. Эге! Поздно спохватились, ваша светлость! Твой еврей взобрался на ступень выше, успел накинуть тебе на шею петлю и потешается над твоей наивной утехой. Эх ты, монарх! Великий государь и герой! Эх ты, похотливый, тупой глупец и насильник, убийца и негодяй!
Без устали шагал он по кабинету и лихорадочно думал. Припомнил, как однажды он играл с собакой, отнимая у нее пищу всякий раз, как голодный пес пытался схватить ее; и наконец тот пребольно укусил ему руку. Он ясно видел жгучую ненависть и кровавое бешенство в глазах животного, которое раздразнил, всякий раз обманывая его ожидания. С тобой, Карл-Александр, я играю более жестокую игру. У тебя я отнимаю более сочный кусок. Готовься к прыжку, как зверь, учуявший добычу! Пожирай ее алчным взором! Пиль, герцог! Пиль, государь мой и повелитель!
Двое суток, еще неполных двое суток; всего сорок пять часов. Улыбка явственнее обозначилась на его губах, одиноко шагал он по горящей свечами анфиладе зал. Вдоль стен белели мраморные бюсты Гомера, Аристотеля, Моисея и Соломона, под миниатюрными пагодами прогуливались китайцы с длинными косами, на потолке раскинулся многофигурный триумф Меркурия, витрины сияли драгоценными безделушками, а у себя в позолоченной клетке попугай Акиба кряхтел: «Bonjour, Madame?» и «Ma vie pour mon souverain!» Но одинокий человек, без устали бродивший по освещенным залам, не слышал, не видел ничего, до краев переполненный своими мыслями, видениями, мечтами.
А в тот же час мамелюк, воротясь во дворец и растянувшись на коврике в углу герцогской опочивальни, слышал, как в тяжелом сне стонет, мечется и хрипит Карл-Александр.
Был уже поздний вечер, когда учитель наш рабби Габриель Оппенгеймер ван Страатен прибыл в Гамбург в дом своего друга, учителя нашего рабби Ионатана Эйбешютца. Ионатан Эйбешютц (1690–1764) – известный талмудист, каббалист и еврейский общественный деятель. Славился разносторонней образованностью. Его враги обвинили его в различных отступлениях от правоверной иудейской религии, в увлечении каббалистикой и в тайном признании проклятого раввинами лжемессии Саббатая Цеви. Эйбешютцу в течение шести лет грозило отлучение, хотя его так и не решились предать анафеме. Борьба вокруг дела Эйбешютца расколола на два враждебных лагеря евреев большинства европейских стран. Вся эта полемика происходила уже после событий, описанных в романе.
Дом был полон посетителей и почитателей, пришедших за советом, и, хотя ученики непрестанно втолковывали им, что рабби погружен в книги, в размышления и нет надежды, чтобы он принял их, они не отступали, в чаянии хотя бы лицезреть его. Многие издалека явились повидать его, из прежних его общин, Кракова, Меца, Праги, из еще более отдаленных мест, из Прованса и даже с берегов Черного моря. Ибо имя рабби Ионатана Эйбешютца, гамбургского раввина, благоговейно чтили вплоть до самых дальних краев.
Но и поносили и жестоко ненавидели его вплоть до самых дальних краев. Ой, как издевался над ним учитель наш рабби Якоб Гершель Эмден, Якоб Гершель Эмден (1696–1776) – амстердамский раввин, один из вождей ортодоксального еврейства и главный противник Ионатана Эйбешютца. Именно Эмден обвинил Эйбешютца в связях с преследуемой раввинами сектой саббатианцев.
амстердамский раввин, как раздирал его в клочья холодной насмешкой, раз и навсегда заклеймив его, как врага Израиля, талмуда, раввинов и слова истинного. Рабби Ионатан Эйбешютц – это имя раскалывало пополам все иудейство; во всех школах, молельнях, на всех соборах имя это вызывало распри, благословения и славословия, насмешки и проклятия. Что же это был за человек? Был ли он из числа тех ученых талмудистов, которые рьяно, придирчиво, крикливо защищают обрядность, ожесточенно торгуются за каждую букву, в яростно упорных спорах пядь за пядью отстаивают высокую твердыню закона? Может быть, познания в философии, истории, математике, астрономии источили в нем подлинную, словом и делом освященную веру, научили презирать и осмеивать раввинские навыки? Действительно ли он верит в учение Каббалы, следует ему, признает себя тайным последователем и преемником мессии Саббатая Цеви, Саббатай Цеви (1626–1676) – фанатик, объявивший себя мессией, пришедшим спасти еврейский народ и восстановить его былое величие. У Саббатая Цеви нашлось множество сторонников среди евреев, и саббатианское движение охватило разные страны Европы и Малой Азии, несмотря на осуждение и проклятие раввинов. В 1666 г. Саббатай со своими последователями отправился в Константинополь, чтобы свергнуть турецкого султана и стать царем Палестины. Там он был схвачен и посажен в тюрьму. Султан угрожал ему расстрелом, но Саббатай, потерявший все свое мужество, согласился перейти в магометанство и был помилован. После этого большинство сторонников от него отреклись. Однако в отдельных странах продолжала существовать секта саббатианцев, культивировавшая различные каббалистические теории и придававшая переходу Саббатая в ислам особый мистический смысл. По примеру своего учителя многие саббатианцы переходили в магометанство.
благословляя, кляня и творя чудеса именем этого спасителя? Зачем же он тогда публично проклинает последователей Саббатая и торжественно предает их отлучению? И тут же посылает сыновей своих в Польшу к франкистам, Франкисты – последователи польского еврея Якова Франка (1726–1791), ревностного последователя саббатианского движения. Франк стал во главе секты саббатианцев в Турции и начал утверждать, что душа Саббатая переселилась в него. С 1755 г. он перенес центр саббатианского движения в Польшу, где его последователи стали называться франкистами. Столкнувшись с двойным преследованием со стороны властей и представителей еврейских общин, франкисты во главе с самим Франком перешли в католичество и зачастую помогали гонителям евреев.
фанатичным последователям этого сомнительного мессии? Правда ли, что этот ревностный, правоверный учитель-талмудист шлет письма французским кардиналам, отцам иезуитам в Рим, прося их сделать его цензором древнееврейских книг? Если не в насмешку, то для чего же поручает он защищать от всяческих нападок свою строго раввинскую ортодоксальность не кому иному, как гельмштеттскому профессору Карлу Антону, бывшему своему ученику, ныне ставшему христианином и ревнителем христианского вероучения?
Низко склонились ученики рабби Ионатана перед рабби Габриелем. «Мир тебе!» – сказали они, и замкнутая дверь учителя распахнулась перед ним. Благостно сидел под светом лампы в своей рабочей комнате рабби Ионатан Эйбешютц, мудрейший и хитроумнейший из людей. Ласково, кокетливо, слегка иронизируя над самим собой, улыбнулся он из-за огромной, белой как кипень бороды, разросшейся скорее вширь, чем в длину, чуть заметно раздвоенной по обычаю каббалистов, и радостно приветствовал безбородого, окаменевшего в угрюмой тоске пришельца. Все в рабби Ионатане, несмотря на подчеркнутую величавость, было округлым и располагающим. Длиннополый кафтан тяжелого, драгоценного шелка мягко облегал его; из широкого рукава высунулась для приветствия очень маленькая белая, холеная рука. Из-за пышной белой волнистой бороды ласково улыбалось румяное, совсем не морщинистое лицо. Лишь над кругленьким носом и приветливыми, проницательными, лукавыми и все же глубокими, карими глазами отвесно врезались в белый, мясистый, выпуклый лоб три борозды, образуя букву Шин, зачинающую священнейшее имя божье: Шаддаи.
– Да не посетует и не прогневается на меня брат мой и господин! – приветствовал он гостя на древнееврейском языке. Он улыбнулся, и в улыбке его была мудрость, и безволие, и кокетство, и сознание вины, и даже капелька лукавства. Но все покрывала чарующая, умиротворяющая любезность.
Однако на рабби Габриеля его чары не действовали. Чересчур большие блекло-серые глаза над маленьким приплюснутым носом излучали беспредельную печаль, а от тяжелого, широкого и невысокого лба, нависшего над густыми бровями, исходила гнетущая скорбь. Но рабби Ионатану Эйбешютцу хотелось оградить себя от этой скорби.
– Читал ты, – спросил он беспечно, почти ласково, – читал ты, Габриель, новый памфлет этого, как бишь его, ну этого краснобая?
Речь шла о главном труде Якоба Гершеля Эмдена, амстердамского раввина, его яростнейшего противника. – Вот уж двенадцатый пасквиль – по одному на каждое колено Израилево, – которым разразился против меня этот милейший человек, – продолжал он, и карие, мудрые, лукавые глаза его засветились веселой насмешкой, – Якоб Гершель из Амстердама стал почитателем двенадцатиконечной звезды. – Маленькой холеной рукой перелистал он большие страницы памфлета. – Жалкий пошляк! – сказал он с сочувственной иронией. – Все-то ему должно быть понятно, просто и ясно как день! Ему, скудоумному, холодному насмешнику, не понять, что засушенный цветок становится сеном на потребу мулу! Строчит послания! Доказывает, что Зогар «Зогар» (древнеевр. «сияние») – главный литературный памятник каббалистического учения. Возник в XIII в. По форме представляет собой особые мистические комментарии к Пятикнижию Моисея (Ветхий завет). Главная идея Зогара – непостижимость божества и рассмотрение всего сущего как проявления божественного начала (абсолютное тождество мира и бога).
– апокриф, что рабби Симон Бен Иохаи никак не мог его написать! Вопит: «Подделка!» – как будто важно, чья рука писала, а не чья душа направляла руку. – Он покачал головой, и хитрая усмешка мелькнула на благостном лице с белой как кипень волнистой бородой.
Но тон его не встретил отклика у рабби Габриеля.
– Почему ты отринул учеников Саббатая? – спросил он скрипучим голосом.
– Почему ты петляешь, увиливаешь, отпираешься? Почему ты поручил гою защищать тебя глупыми, нелепыми софизмами? Почему не сложишь с себя свое звание? Неужто тебе так важно быть гамбургским раввином и видеть свой дом полным людей? Почему ты, – и в голосе у него было сожаление и угроза, – почему ты отринул самого себя?
Ионатан Эйбешютц засмеялся коротким, располагающим смешком из недр своей благостной бороды.
– Брось, Габриель, – сказал он, – за два года ты не стал мягче, а я не стал суровее. Я мог бы возразить тебе: «Не все ли равно, кто он будет, еврей ли, или гой, или мусульманин, если ему открыт вышний мир?» Я мог бы возразить тебе: «Хорошо, Карл Антон, мой ученик, крестился; но разве не больше общности и близости у меня с ним, чем с реб Якобом Гершелем Эмденом, хоть он и правоверный еврей и хитроумная ученая голова, но при этом, к сожалению, ограниченный скучный человек, слепой к видению вышнего мира и глухой к голосам его?» Я мог бы возразить тебе: «Мессия Саббатай Цеви сам перешел в мусульманство во имя спасения идеи и принципа, а его ученик. Франк, крестился; почему же мне не позволено принять обличие неумолимого рабби, с угрозой на устах и улыбкой в сердце изрыгающего против самого себя бесплодные проклятия?» Я мог бы возразить тебе: «Быть мучеником легко, куда труднее, идеи ради, выставлять себя перед людьми в сомнительном свете». Вот что я мог бы возразить тебе. Но лучше я ничего не скажу. – Он встал, приветливый, величавый, в длиннополом шелковом кафтане, подошел к приземистому, хмурому, старомодно, по-чиновничьи одетому старику: – Я признаю, я слаб, я безрассуден и суетен, – очень ласково и как-то по-детски простодушно сказал он. – Рок был ко мне благосклонен, сделав меня сосудом великой мудрости, я мог бы стать тем руслом, по которому струятся могучие потоки от мира вышнего к миру низшему и веет дыхание божие. Но я оказался негодным, бренным сосудом. Никто глубже меня не сознает и всем своим нутром не ощущает, какой блаженный покой обретем мы в боге, сколь суетны, обманчивы и тленны блага низшего мира. Но я неустанно вновь и вновь стремлюсь назад, в этот низший мир. Знание прекрасно, знание по ту сторону от дел мирских; кто обрел знание и покой, тот огражден от новых тягостных воплощений души. Дела мирские безрассудны, дела мирские глупы, грязны, животны и оставляют по себе горечь и пустоту. Но я неустанно стремлюсь к делам мирским, к суетности и тщете. Позволь мне быть глупым, дорогой мой друг. Позволь мне быть грязным и уподобляться животному! Позволь мне больше заботиться о бороде своей, нежели о душе! – И закончил дерзновенной шуткой: – Душу свою я найду и отмою от скверны через мириады лет; но кто поручится мне, что я второй раз найду такую великолепную бороду?
Плавно текли эти кощунства с ласковых, елейных, красноречивых уст мудрого, легкомысленного, заблудшего рабби. Собеседник слушал их, хмурый, окаменелый, невозмутимый. И вдруг перед ним встала картина: камень, пустыня, потрескавшиеся льдины; нежный, дразнящий блеск вверху, нависшая туча, полет коршуна, мрачное и дикое своеволие гигантских, низвергнутых на льдины глыб. Ошеломленный видением, он понял: то же расстояние здесь и там. Недаром предчувствие погнало его от человека, которому он был обречен, к этому, другому человеку. У голых бесстыдных грудей Лилит покоился тот; но стремился он и тянулся к миру вышнему; среди святых и праведников в серебристой бороде Симона бен Иохаи покоился этот, но алкал он сосцов Лилит. Та же картина, то же подобие. Но тот человек был ближе к совершенству, чем этот.
Он не стал отвечать, когда Ионатан Эйбешютц наконец умолк.
– Мир тебе, брат мой и господин! – сказал он только и ушел в отведенный ему покой.
Ионатан Эйбешютц поглядел вслед его плотной, круглой, чуть согбенной спине, благостная, беспечная улыбка постепенно исчезла, и, несмотря на белую как кипень бороду, вид у него был менее величавый и самоуверенный, когда он вновь сел за свои книги и пергаменты.
Усталый и возбужденный Карл-Александр откинулся на подушки кареты. Он ехал в Людвигсбург, чтобы оттуда отправиться за границу и лишь по завершении переворота возвратиться домой. Он провел два утомительных дня в сплошных карнавальных празднествах, которые, невзирая на великий пост, были устроены двором в честь имперского графа Пальфи; граф прибыл в качестве особоуполномоченного венского двора; это было весьма милостивым вниманием со стороны императора, желавшего тем самым показать, что он закрывает глаза на предстоящий государственный переворот и заранее санкционирует его. На рассвете Карл-Александр простился с герцогиней. Эту ночь он провел с ней, безудержно похваляясь своими грандиозными замыслами и уверяя ее, что она последнюю ночь проводит незначительной немецкой княгиней: отныне она займет подобающее место среди европейских монархинь, и вскоре, надо полагать, ее будут именовать иначе, нежели незавидным титулом светлости. Жарким возбужденным шепотом внушал он прекрасной нагой женщине свои мечты, она слушала его чуть насмешливо, но все же была захвачена его пылом, и на жаркие объятия откликалась жарче, чем обычно. Усталый от насыщенного, многозначительного прощания, чуть осовев, но дрожа от возбуждения, откинулся он на подушки кареты. Обычно он с полным хладнокровием шел навстречу любой авантюре, даже не вздрагивал, когда под ним падал подстреленный конь. А нынче, что за чертовщина! По всему телу пробегает озноб, точно муравьи завелись у него под кожей. Хорошо еще, что графа Пальфи он отправил вперед и можно хоть немного побыть одному. И проклятая нога упорно и надоедливо ноет. Чему удивляться? Погода на редкость гнусная. То солнце, то снег, то снова слепит яркое солнце: все вперемежку. Дул сильный, сырой ветер, обрывки облаков бешено мчались по небу. К тому же впереди, в Эглосгейме, был пожар, и отблеск огня раздражал лошадей. Смутное воспоминание мелькнуло у Карла-Александра; медно-красный, как сейчас зарево пожара, кривился рог молодого месяца, а из темного враждебного леса веяло потусторонним ужасом, мертвая девочка белела на земле среди цветов, на резком ветру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Оставшись один, Зюсс почти весело засвистал сквозь зубы, улыбнулся. Приятно иметь еще одно подтверждение. Его это искренне позабавило. Бог свидетель, и шутник же этот Карл-Александр! Хоть бы он дал Ремхингену особый приказ о его аресте. А то так просто внести его в общий список, в его собственный, им составленный список – это… это поистине княжеская шутка. Он представил себе, как они оба, герцог и Ремхинген, сидят, нагнувшись над списком, как герцог неуклюжим размашистым почерком выводит: Иозеф Зюсс Оппенгеймер, финанцдиректор. И как потом они, государь и генерал, безмолвно переглядываются, герцог – злобно усмехаясь, Ремхинген – широко осклабясь. Гуманный Карл-Александр! Благожелательный, великодушный государь! Вот сидишь ты и потешаешься над своим глупым евреем, который исправно добудет тебе прямо с неба корону, а ты в награду засадишь его в крепость. Эге! Поздно спохватились, ваша светлость! Твой еврей взобрался на ступень выше, успел накинуть тебе на шею петлю и потешается над твоей наивной утехой. Эх ты, монарх! Великий государь и герой! Эх ты, похотливый, тупой глупец и насильник, убийца и негодяй!
Без устали шагал он по кабинету и лихорадочно думал. Припомнил, как однажды он играл с собакой, отнимая у нее пищу всякий раз, как голодный пес пытался схватить ее; и наконец тот пребольно укусил ему руку. Он ясно видел жгучую ненависть и кровавое бешенство в глазах животного, которое раздразнил, всякий раз обманывая его ожидания. С тобой, Карл-Александр, я играю более жестокую игру. У тебя я отнимаю более сочный кусок. Готовься к прыжку, как зверь, учуявший добычу! Пожирай ее алчным взором! Пиль, герцог! Пиль, государь мой и повелитель!
Двое суток, еще неполных двое суток; всего сорок пять часов. Улыбка явственнее обозначилась на его губах, одиноко шагал он по горящей свечами анфиладе зал. Вдоль стен белели мраморные бюсты Гомера, Аристотеля, Моисея и Соломона, под миниатюрными пагодами прогуливались китайцы с длинными косами, на потолке раскинулся многофигурный триумф Меркурия, витрины сияли драгоценными безделушками, а у себя в позолоченной клетке попугай Акиба кряхтел: «Bonjour, Madame?» и «Ma vie pour mon souverain!» Но одинокий человек, без устали бродивший по освещенным залам, не слышал, не видел ничего, до краев переполненный своими мыслями, видениями, мечтами.
А в тот же час мамелюк, воротясь во дворец и растянувшись на коврике в углу герцогской опочивальни, слышал, как в тяжелом сне стонет, мечется и хрипит Карл-Александр.
Был уже поздний вечер, когда учитель наш рабби Габриель Оппенгеймер ван Страатен прибыл в Гамбург в дом своего друга, учителя нашего рабби Ионатана Эйбешютца. Ионатан Эйбешютц (1690–1764) – известный талмудист, каббалист и еврейский общественный деятель. Славился разносторонней образованностью. Его враги обвинили его в различных отступлениях от правоверной иудейской религии, в увлечении каббалистикой и в тайном признании проклятого раввинами лжемессии Саббатая Цеви. Эйбешютцу в течение шести лет грозило отлучение, хотя его так и не решились предать анафеме. Борьба вокруг дела Эйбешютца расколола на два враждебных лагеря евреев большинства европейских стран. Вся эта полемика происходила уже после событий, описанных в романе.
Дом был полон посетителей и почитателей, пришедших за советом, и, хотя ученики непрестанно втолковывали им, что рабби погружен в книги, в размышления и нет надежды, чтобы он принял их, они не отступали, в чаянии хотя бы лицезреть его. Многие издалека явились повидать его, из прежних его общин, Кракова, Меца, Праги, из еще более отдаленных мест, из Прованса и даже с берегов Черного моря. Ибо имя рабби Ионатана Эйбешютца, гамбургского раввина, благоговейно чтили вплоть до самых дальних краев.
Но и поносили и жестоко ненавидели его вплоть до самых дальних краев. Ой, как издевался над ним учитель наш рабби Якоб Гершель Эмден, Якоб Гершель Эмден (1696–1776) – амстердамский раввин, один из вождей ортодоксального еврейства и главный противник Ионатана Эйбешютца. Именно Эмден обвинил Эйбешютца в связях с преследуемой раввинами сектой саббатианцев.
амстердамский раввин, как раздирал его в клочья холодной насмешкой, раз и навсегда заклеймив его, как врага Израиля, талмуда, раввинов и слова истинного. Рабби Ионатан Эйбешютц – это имя раскалывало пополам все иудейство; во всех школах, молельнях, на всех соборах имя это вызывало распри, благословения и славословия, насмешки и проклятия. Что же это был за человек? Был ли он из числа тех ученых талмудистов, которые рьяно, придирчиво, крикливо защищают обрядность, ожесточенно торгуются за каждую букву, в яростно упорных спорах пядь за пядью отстаивают высокую твердыню закона? Может быть, познания в философии, истории, математике, астрономии источили в нем подлинную, словом и делом освященную веру, научили презирать и осмеивать раввинские навыки? Действительно ли он верит в учение Каббалы, следует ему, признает себя тайным последователем и преемником мессии Саббатая Цеви, Саббатай Цеви (1626–1676) – фанатик, объявивший себя мессией, пришедшим спасти еврейский народ и восстановить его былое величие. У Саббатая Цеви нашлось множество сторонников среди евреев, и саббатианское движение охватило разные страны Европы и Малой Азии, несмотря на осуждение и проклятие раввинов. В 1666 г. Саббатай со своими последователями отправился в Константинополь, чтобы свергнуть турецкого султана и стать царем Палестины. Там он был схвачен и посажен в тюрьму. Султан угрожал ему расстрелом, но Саббатай, потерявший все свое мужество, согласился перейти в магометанство и был помилован. После этого большинство сторонников от него отреклись. Однако в отдельных странах продолжала существовать секта саббатианцев, культивировавшая различные каббалистические теории и придававшая переходу Саббатая в ислам особый мистический смысл. По примеру своего учителя многие саббатианцы переходили в магометанство.
благословляя, кляня и творя чудеса именем этого спасителя? Зачем же он тогда публично проклинает последователей Саббатая и торжественно предает их отлучению? И тут же посылает сыновей своих в Польшу к франкистам, Франкисты – последователи польского еврея Якова Франка (1726–1791), ревностного последователя саббатианского движения. Франк стал во главе секты саббатианцев в Турции и начал утверждать, что душа Саббатая переселилась в него. С 1755 г. он перенес центр саббатианского движения в Польшу, где его последователи стали называться франкистами. Столкнувшись с двойным преследованием со стороны властей и представителей еврейских общин, франкисты во главе с самим Франком перешли в католичество и зачастую помогали гонителям евреев.
фанатичным последователям этого сомнительного мессии? Правда ли, что этот ревностный, правоверный учитель-талмудист шлет письма французским кардиналам, отцам иезуитам в Рим, прося их сделать его цензором древнееврейских книг? Если не в насмешку, то для чего же поручает он защищать от всяческих нападок свою строго раввинскую ортодоксальность не кому иному, как гельмштеттскому профессору Карлу Антону, бывшему своему ученику, ныне ставшему христианином и ревнителем христианского вероучения?
Низко склонились ученики рабби Ионатана перед рабби Габриелем. «Мир тебе!» – сказали они, и замкнутая дверь учителя распахнулась перед ним. Благостно сидел под светом лампы в своей рабочей комнате рабби Ионатан Эйбешютц, мудрейший и хитроумнейший из людей. Ласково, кокетливо, слегка иронизируя над самим собой, улыбнулся он из-за огромной, белой как кипень бороды, разросшейся скорее вширь, чем в длину, чуть заметно раздвоенной по обычаю каббалистов, и радостно приветствовал безбородого, окаменевшего в угрюмой тоске пришельца. Все в рабби Ионатане, несмотря на подчеркнутую величавость, было округлым и располагающим. Длиннополый кафтан тяжелого, драгоценного шелка мягко облегал его; из широкого рукава высунулась для приветствия очень маленькая белая, холеная рука. Из-за пышной белой волнистой бороды ласково улыбалось румяное, совсем не морщинистое лицо. Лишь над кругленьким носом и приветливыми, проницательными, лукавыми и все же глубокими, карими глазами отвесно врезались в белый, мясистый, выпуклый лоб три борозды, образуя букву Шин, зачинающую священнейшее имя божье: Шаддаи.
– Да не посетует и не прогневается на меня брат мой и господин! – приветствовал он гостя на древнееврейском языке. Он улыбнулся, и в улыбке его была мудрость, и безволие, и кокетство, и сознание вины, и даже капелька лукавства. Но все покрывала чарующая, умиротворяющая любезность.
Однако на рабби Габриеля его чары не действовали. Чересчур большие блекло-серые глаза над маленьким приплюснутым носом излучали беспредельную печаль, а от тяжелого, широкого и невысокого лба, нависшего над густыми бровями, исходила гнетущая скорбь. Но рабби Ионатану Эйбешютцу хотелось оградить себя от этой скорби.
– Читал ты, – спросил он беспечно, почти ласково, – читал ты, Габриель, новый памфлет этого, как бишь его, ну этого краснобая?
Речь шла о главном труде Якоба Гершеля Эмдена, амстердамского раввина, его яростнейшего противника. – Вот уж двенадцатый пасквиль – по одному на каждое колено Израилево, – которым разразился против меня этот милейший человек, – продолжал он, и карие, мудрые, лукавые глаза его засветились веселой насмешкой, – Якоб Гершель из Амстердама стал почитателем двенадцатиконечной звезды. – Маленькой холеной рукой перелистал он большие страницы памфлета. – Жалкий пошляк! – сказал он с сочувственной иронией. – Все-то ему должно быть понятно, просто и ясно как день! Ему, скудоумному, холодному насмешнику, не понять, что засушенный цветок становится сеном на потребу мулу! Строчит послания! Доказывает, что Зогар «Зогар» (древнеевр. «сияние») – главный литературный памятник каббалистического учения. Возник в XIII в. По форме представляет собой особые мистические комментарии к Пятикнижию Моисея (Ветхий завет). Главная идея Зогара – непостижимость божества и рассмотрение всего сущего как проявления божественного начала (абсолютное тождество мира и бога).
– апокриф, что рабби Симон Бен Иохаи никак не мог его написать! Вопит: «Подделка!» – как будто важно, чья рука писала, а не чья душа направляла руку. – Он покачал головой, и хитрая усмешка мелькнула на благостном лице с белой как кипень волнистой бородой.
Но тон его не встретил отклика у рабби Габриеля.
– Почему ты отринул учеников Саббатая? – спросил он скрипучим голосом.
– Почему ты петляешь, увиливаешь, отпираешься? Почему ты поручил гою защищать тебя глупыми, нелепыми софизмами? Почему не сложишь с себя свое звание? Неужто тебе так важно быть гамбургским раввином и видеть свой дом полным людей? Почему ты, – и в голосе у него было сожаление и угроза, – почему ты отринул самого себя?
Ионатан Эйбешютц засмеялся коротким, располагающим смешком из недр своей благостной бороды.
– Брось, Габриель, – сказал он, – за два года ты не стал мягче, а я не стал суровее. Я мог бы возразить тебе: «Не все ли равно, кто он будет, еврей ли, или гой, или мусульманин, если ему открыт вышний мир?» Я мог бы возразить тебе: «Хорошо, Карл Антон, мой ученик, крестился; но разве не больше общности и близости у меня с ним, чем с реб Якобом Гершелем Эмденом, хоть он и правоверный еврей и хитроумная ученая голова, но при этом, к сожалению, ограниченный скучный человек, слепой к видению вышнего мира и глухой к голосам его?» Я мог бы возразить тебе: «Мессия Саббатай Цеви сам перешел в мусульманство во имя спасения идеи и принципа, а его ученик. Франк, крестился; почему же мне не позволено принять обличие неумолимого рабби, с угрозой на устах и улыбкой в сердце изрыгающего против самого себя бесплодные проклятия?» Я мог бы возразить тебе: «Быть мучеником легко, куда труднее, идеи ради, выставлять себя перед людьми в сомнительном свете». Вот что я мог бы возразить тебе. Но лучше я ничего не скажу. – Он встал, приветливый, величавый, в длиннополом шелковом кафтане, подошел к приземистому, хмурому, старомодно, по-чиновничьи одетому старику: – Я признаю, я слаб, я безрассуден и суетен, – очень ласково и как-то по-детски простодушно сказал он. – Рок был ко мне благосклонен, сделав меня сосудом великой мудрости, я мог бы стать тем руслом, по которому струятся могучие потоки от мира вышнего к миру низшему и веет дыхание божие. Но я оказался негодным, бренным сосудом. Никто глубже меня не сознает и всем своим нутром не ощущает, какой блаженный покой обретем мы в боге, сколь суетны, обманчивы и тленны блага низшего мира. Но я неустанно вновь и вновь стремлюсь назад, в этот низший мир. Знание прекрасно, знание по ту сторону от дел мирских; кто обрел знание и покой, тот огражден от новых тягостных воплощений души. Дела мирские безрассудны, дела мирские глупы, грязны, животны и оставляют по себе горечь и пустоту. Но я неустанно стремлюсь к делам мирским, к суетности и тщете. Позволь мне быть глупым, дорогой мой друг. Позволь мне быть грязным и уподобляться животному! Позволь мне больше заботиться о бороде своей, нежели о душе! – И закончил дерзновенной шуткой: – Душу свою я найду и отмою от скверны через мириады лет; но кто поручится мне, что я второй раз найду такую великолепную бороду?
Плавно текли эти кощунства с ласковых, елейных, красноречивых уст мудрого, легкомысленного, заблудшего рабби. Собеседник слушал их, хмурый, окаменелый, невозмутимый. И вдруг перед ним встала картина: камень, пустыня, потрескавшиеся льдины; нежный, дразнящий блеск вверху, нависшая туча, полет коршуна, мрачное и дикое своеволие гигантских, низвергнутых на льдины глыб. Ошеломленный видением, он понял: то же расстояние здесь и там. Недаром предчувствие погнало его от человека, которому он был обречен, к этому, другому человеку. У голых бесстыдных грудей Лилит покоился тот; но стремился он и тянулся к миру вышнему; среди святых и праведников в серебристой бороде Симона бен Иохаи покоился этот, но алкал он сосцов Лилит. Та же картина, то же подобие. Но тот человек был ближе к совершенству, чем этот.
Он не стал отвечать, когда Ионатан Эйбешютц наконец умолк.
– Мир тебе, брат мой и господин! – сказал он только и ушел в отведенный ему покой.
Ионатан Эйбешютц поглядел вслед его плотной, круглой, чуть согбенной спине, благостная, беспечная улыбка постепенно исчезла, и, несмотря на белую как кипень бороду, вид у него был менее величавый и самоуверенный, когда он вновь сел за свои книги и пергаменты.
Усталый и возбужденный Карл-Александр откинулся на подушки кареты. Он ехал в Людвигсбург, чтобы оттуда отправиться за границу и лишь по завершении переворота возвратиться домой. Он провел два утомительных дня в сплошных карнавальных празднествах, которые, невзирая на великий пост, были устроены двором в честь имперского графа Пальфи; граф прибыл в качестве особоуполномоченного венского двора; это было весьма милостивым вниманием со стороны императора, желавшего тем самым показать, что он закрывает глаза на предстоящий государственный переворот и заранее санкционирует его. На рассвете Карл-Александр простился с герцогиней. Эту ночь он провел с ней, безудержно похваляясь своими грандиозными замыслами и уверяя ее, что она последнюю ночь проводит незначительной немецкой княгиней: отныне она займет подобающее место среди европейских монархинь, и вскоре, надо полагать, ее будут именовать иначе, нежели незавидным титулом светлости. Жарким возбужденным шепотом внушал он прекрасной нагой женщине свои мечты, она слушала его чуть насмешливо, но все же была захвачена его пылом, и на жаркие объятия откликалась жарче, чем обычно. Усталый от насыщенного, многозначительного прощания, чуть осовев, но дрожа от возбуждения, откинулся он на подушки кареты. Обычно он с полным хладнокровием шел навстречу любой авантюре, даже не вздрагивал, когда под ним падал подстреленный конь. А нынче, что за чертовщина! По всему телу пробегает озноб, точно муравьи завелись у него под кожей. Хорошо еще, что графа Пальфи он отправил вперед и можно хоть немного побыть одному. И проклятая нога упорно и надоедливо ноет. Чему удивляться? Погода на редкость гнусная. То солнце, то снег, то снова слепит яркое солнце: все вперемежку. Дул сильный, сырой ветер, обрывки облаков бешено мчались по небу. К тому же впереди, в Эглосгейме, был пожар, и отблеск огня раздражал лошадей. Смутное воспоминание мелькнуло у Карла-Александра; медно-красный, как сейчас зарево пожара, кривился рог молодого месяца, а из темного враждебного леса веяло потусторонним ужасом, мертвая девочка белела на земле среди цветов, на резком ветру.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62