Тут совершенно прав автор монографии Алексей Михайлов, говоря о Павле Дмитриевиче: «Он поднимается к высоким художественным обобщениям, к несравненному мастерству в раскрытии психологии, внутреннего душевного состояния своих героев. Ему становятся доступными глубочайшие трагические постижения».
К 1937 году все эти этюды были закончены. Но положение художника осложнилось. К этому времени, как известно, умер Горький. Корин лишился сильного, авторитетного покровителя и защитника.
Учитывая всю сложность тех лет, можно понять Корина и его решение остановиться и прекратить работу над «Реквиемом».
С этого времени он пишет портреты современников: Михаила Васильевича Нестерова, актера Леонидова, Алексея Толстого, Надежды Алексеевны Пешковой, Сарьяна, Игумнова, маршала Жукова, Коненкова и многих-других…
Мы уже говорили, что Павел Дмитриевич приготовил себя на семь художнических жизней. Его выучка, его работоспособность оказались и правда удивительными, богатырскими. Он одновременно с созданием портретов современников реставрирует картины Дрезденской галереи, которая тогда находилась в Москве, он автор красочных мозаик в оформлении метро на станции «Комсомольская-кольцевая», а также витражей на станции «Новослободская». Он пишет триптих «Александр Невский», а затем триптих «Дмитрий Донской»…
Несомненно, усилий (и лет), потраченных на все это, хватило бы заполнить холст, приготовленный для «Реквиема», но холст продолжал оставаться чистым.
Между тем известность Корина как замечательного художника росла. И это, заметим, без главного, которое хранилось в мастерской, недоступное зрителю, без хотя бы единой персональной выставки. Только к семидесятилетию Павла Дмитриевича, в 1962 году, за пять лет до его смерти, тронулся лед.
В залах Академии живописи на Кропоткинской открывается его первая (и последняя) персональная выставка.
С тех пор прошло почти двадцать лет, но многие все же помнят, наверное, эту выставку и всю атмосферу вокруг нее. Ну да, это был триумф Корина, но были еще и дополнительные оттенки. Дело в том, что в соседних залах были выставлены картины нескольких художников, представленных в тот год на Ленинскую премию. И вот получалось так, что зрители мельком взглядывали на остальные залы, а толпились, и спорили, и горячились, и восхищались исключительно в зале Корина. Устроителям выставки пришлось даже пойти на маленькую хитрость. У Павла Дмитриевича была открытая и всем доступная книга отзывов, а в остальных залах стояли закрытые урны (или почтовые ящики, если хотите), в которые можно было опускать свои отзывы.
Я сижу в тихом коринском доме. Пусто в этот утренний час. Прасковья Тихоновна где-то в других комнатах, ее не слышно, не видно. Я сижу за столом (в столовой), где сидел несколько раз и при хозяине. В кресле хозяина теперь фотопортрет Павла Дмитриевича, а перед ним на столе живые цветы. Громко тикают старинные часы, отрубая от времени мелкие секундочки, да иногда вдалеке, как сквозь воду, как трамвай на другом конце улицы, звонит телефон. Звонок слышно, а голоса Прасковьи Тихоновны – нет.
Я сижу и снова прочитываю книгу отзывов. В двух томах, я бы сказал, ибо в одной книге все отзывы тогда, двадцать лет назад, не уместились. Тишина коринского дома как бы взрывается. Я слышу гул, говор, шарканье ног, возбужденные голоса. Я погружаюсь в ту бурную, накаленную атмосферу.
Приглашаю читателей не читать, конечно, оба тома, но хотя бы полистать их вместе со мной. Когда еше представится такая возможность. Комментировать ничего не будем, равно как и обнародовать подписи. Во-первых, люди расписывались не для публикации, а во-вторых, большинство подписей действительно неразборчиво. Скажу только, что тут есть инженеры, художника. скульпторы, летчики, поэты, учителя, конструкторы, шахтеры, студенты, математики, химики, геологи, экономисты, медики, священники, вплоть до патриарха Алексия… Не говоря уж о том, что многие не указывали своих профессий.
* * *
«Эта выставка – настоящий праздник русской культуры»,
* * *
«Спасибо великому русскому художнику».
* * *
«Я вижу родство с лучшими традициями русской литературы, в частности с Достоевским».
* * *
«Вот где мощь человеческого духа, величие и красота его».
* * *
«Жаль, что эти картины не выставлялись до сих пор».
* * *
«Выставку Корина надо показать во многих других городах нашей Родины»,
* * *
«Счастлив, что живут такие великие русские художники».
* * *
«Вся жизнь П. Д. Корина – подвиг во славу русского искусства».
* * *
«Почему же такое искусство показывается первый раз?»
* * *
«Низко, до земли кланяемся за ваш гигантский, героический подвиг художника, утверждающего и продолжающего русское самобытное искусство…»
* * *
«Было бы большим счастьем для нашей живописи, если бы ваш замысел „Уходящей Руси“ был бы закончен. Министерство культуры должно оказать необходимую помошь т. Корину в его работе».
* * *
«Уходящая Русь» будет жить вечно».
* * *
«Казалось, невозможно уже такое радостное, до боли в сердце волнение искусством».
* * *
«Ваша выставка потрясла меня. Это событие, которое можно сравнить с полетом в космос Гагарина».
* * *
«Берегите Корина?»
* * *
«Это прекрасно и огромно. Читаешь душу русского народа. Непонятно и дико, что до сих пор этот огромный мастер так мало выставлялся и пропагандировался…»
* * *
«Уходишь с выставки потрясенный, взволнованный, радостный, что у нас есть такой художник»,
* * *
«Уходящая Русь» должна быть в Третьяковской галерее».
* * *
«Из комнаты „Уходящей Руси“ очень тяжело и не хочется уходить. Ведь больше этого м.б. никогда не увидишь. Я предлагаю организовать постоянный музей с картинами Корина».
* * *
«Эта выставка – рассказ сильного, умного, очень русского человека о сильных, умных, очень русских людях».
* * *
«Как-то трудно примириться с мыслью, что картина осталась неосуществленной…»
* * *
«Сегодня, после повторного посещения, я почти уверилась, что коринская картина „Уходящая Русь“ написана. Она мною зрительно ощущается среди выразительных этюдов к ней».
* * *
«А к вам, уважаемый Павел Дмитриевич, убедительная просьба: не тратьте больше свои силы на отличные портреты, а тем более на работы в метро, а направьте все силы целиком на выполнение завета Горького. Вы один из величайших художников…»
* * *
«Как будто удар – физический, – после которого открывается все по-новому».
* * *
«Всеобщая благодарность народа будет достойной оценкой труда великого мастера кисти».
* * *
«Эту выставку закрывать нельзя!»
* * *
«Жаль, что Корин не осуществил свою картину. Может быть, еще не все потеряно. Это был бы. великолепный подарок русскому народу».
* * *
«Великолепно, потрясающе! Нет, не то. Трудно подыскать слова, чтобы выразить свое впечатление».
* * *
«Сила Микеландлгело соединена с величайшей тонкостью духовного образа картин Нестерова».
* * *
«По силе только с Мусоргским можно сравнить Корина».
* * *
«Нужна нечеловеческая сила воли, чтобы уйти из этого зала. Дайте нам возможность постоянно видеть картины Корина».
* * *
«Какая великая сила у художников, и как обидно, что иногда до нас поздно доходит то, что мы могли бы видеть уже давно».
* * *
«Счастлива, что наконец-то пришло к вам то, что давно вас ждало, чего вы были достойны лет 30 тому назад!»
* * *
«Павлу Корину – слава!»
И так – два тома. Вместе с восхищением публики приходит и официальное, государственное признание. Павлу Дмитриевичу присваивается звание народного художника СССР и присуждается Ленинская премия. Со своей выставкой он пересекает океан и совершает триумфальную поездку в Соединенные Штаты Америки.
Между тем мысль его все время возвращается к не осуществленной картине. Ведь Нестеров сказал ему однажды шутя: «Смотри, Корин, если не напишешь картину, я тебе с того света грозить стану».
Действительно, теперь как будто никто не может помешать прославленному и увенчанному лаврами мастеру посвятить остатки жизни осуществлению своего главного замысла. Отшумела выставка, улеглись страсти, хорошо в тихом просторном доме, а еще лучше тут же, в мастерской. Вот холст, вот специальная стремянка, вот краски, вот руки, вот время…
Может быть, перегорело все в душе, остыло, оказалось как бы за стеклом: все видишь, а дотронуться нет возможности? Осталось где-то позади вместе с годами молодости и зрелости? Нет, желание оставалось. На прямой вопрос пишущего эти строки Корин ответил: «Не знаю, успею ли целиком, но холст испачкаю».
Надо ведь представить себе объем работы. При добросовестности Корина как художника заполнить красками (просто заполнить красками) холст 6X8 метров – это уже огромная физическая работа, требующая и времени и сил. А за спиной, между прочим, уже два перенесенных инфаркта.
Однажды мы пришли к Корину с ленинградским художником Евгением Мальцевым. Женя сказал Павлу Дмитриевичу:
– Подбирается группа ленинградских художников моего возраста, которые готовы стать вашими подмастерьями ради написания «Реквиема». Заполнять красками большие плоскости, одежды, фон, все второстепенное, все это под вашим руководством и наблюдением… работа пойдет быстро, сила у нас в руках есть…
Я видел, что Корин заколебался. Но честь художника, гордость мастера, самолюбие профессионала взяли верх.
– Нет, сначала попробую сам. Если уж увижу, что не тяну… Спасибо, спасибо…
Но Корин так и не успел дотронуться кистью до холста. В 1967 году, в возрасте 75 лет, он пожаловался на почки, лег в больницу и домой не вернулся.
В одном письме уже в последние годы жизни он написал так:
«У меня был свой некий образ в искусстве, который вел меня в жизни с юности, для осуществления этого образа я так много и упорно учился… Мой учитель Михаил Васильевич Нестеров стариком говорил мне: „Я сделал все, что мог сделать“. Я на пороге старости скажу: „Я не сделал того, что мог сделать“.
Чем больше художник, тем строже он судит сам себя…
МОСКВА. БОЛЬШОЙ ТЕАТР
Как сейчас помню этот поздний-препоздний вечер в нашем студенческом общежитии. Нас жило четверо в комнате (будущие поэты и прозаики), и в том числе Леша Кафанов.
Я заметил, что человек, оказавшийся в Москве, тел) активнее знакомится с городом, чем дальше от Москвы находится место, из которого он приехал. Меньше всего ходят по московским музеям и даже по театрам сами москвичи. Ну, а Леша приехал из Алма Аты, поэтому он был из нас четверых наиболее активен. Как-никак я всего лишь из-под Владимира, Тендряков из-под Вятки, а Сенечка Шуртаков из-под Нижнего Новгорода. Так что Леша всегда что-нибудь придумает. Например, однажды, когда уже ложились спать (и было за полночь), выяснилось в разговоре, что никто из нас ни разу не пробовал коньяка.
– Как же вы живете на свете? – горячился Леша. – Да как же это можно! Прозаики и поэты!
Все московские рестораны работали тогда до трех часов ночи. По настоянию Леши мы быстро оделись и – бегом в ресторан. Во втором часу столики были свободны, официант подошел быстро.
– Бутылку коньяку, – попросили мы.
– Какого вам?
– А что, разве бывает разный?
Лейла, проявляя эрудицию, уточнил, чтобы коньяк был армянский, три звездочки. Тогда бутылка стоила еще, вместе с ресторанной наценкой, шестьдесят рублей, то есть шесть рублей в новом масштабе цен.
Скорее мы разлили коньяк по рюмкам, нюхаем, пьем, недоуменно глядим друг на друга.
– Самогон. Бураки, – замечает один из нас.
– Противная дрянь. Жалко шестидесяти рублей.
– Ничего, – помнится, успокаивал я друзей, – зато теперь мы никогда уж не будем тратиться на коньяк. Представляете, сколько денег мы сэкономим…
Леша чувствовал себя виноватым, как будто это ом изобрел напиток, не понравившийся нам, и все утверждал, что зарекаться не надо. Возможно, наступит время… Вкусы ведь меняются на протяжении жизни.
Если бы такая вот просветительская деятельность нашего друга ограничивалась только этим эпизодом, не стоило бы об этом и вспоминать. Но точно так же, в столь же поздний час перед сном, в оживленном разговоре Леша вдруг уличил нас в том, что никто из нас троих (кроме него, значит) ни разу не был в Большом театре.
Леша разошелся вовсю. Видимо, жил в нем этот азарт первоознакомителя, миссионера и проповедника. Стоя на койке в одних трусах, накинув на плечо байковое одеялишко, он изображал нам персонажей то одной оперы, то другой. Музыкальный слух у него был, голос тоже. Леша превращался то в Мефистофеля («Люди гибнут за металл»), то в Гремина («Онегин, я скрывать не стану»), то в Германна («Так бросьте же борьбу, ловите миг удачи»), то в Риголетто («Ла-ля, ла-ля, ла-ля»). Но потом наш просветитель зацепился за «Князя Игоря», за оперу, которую сам он услышал, должно быть, совсем недавно. На протяжении часа перед нами прошли все узловые моменты оперы. «И словно месяц на небе солнце», – пел Леша голосом Ивана Семеновича Козловского, а потом, обрисовав в двух словах ситуацию, воспроизвел рокочущий хор бородатых бояр: «Не-впер-вые нам, кня-гиня, под сте-нами го-род-скими, у ворот встре-чать вра-га». Арию Кончака Леша спел нам целиком, а потом, крутясь как бес посередине комнаты, изображал половецкие танцы, взмахивая и стегая воображаемой камчой. Когда же голосом князя Игоря он возгласил: «Нет, хан, такого слова я не дам. Лишь только дашь ты мне свободу, свои полки я снова соберу…» – признаюсь, у меня мурашки побежали по телу, да и другие слушатели были все взбудоражены. Но вот уж другие краски: подобострастный Овлур уговаривает князя бежать: «Видишь, князь, восток алеет… а средство есть, я средство знаю».
Надо полагать, что тут действовал не только имитационный талант Леши, но и действительное богатство музыкальных красок этой ярчайшей оперы.
От кого-то я услышал в эти же дни, что Большой театр вовсе не так уж недоступен и что перед началом спектакля, имея деньги, почти гарантированно можно купить билет с рук, особенно если один билет. Часто бывает, что билеты куплены заранее, а потом в день спектакля выясняется, что один из двоих в этот день занят или заболел. Ну, а деньги… мы были хоть и студенты, но все-таки Литературного института, начинали понемножку печататься…
Помню мое первое дежурство у колонн Большого театра. Был ноябрьский дождливый вечер, но, правда, не холодный, как полагалось бы, без мерзкого пронзающего ветра, свойственного этому месяцу. Так что в моей охоте за билетами не было дополнительных страданий. Кроме того, я ведь рыболов-поплавочник и терпенья в ожидании поклевки мне ни у кого занимать не надо.
Охотников было много и кроме меня, но я заметил, что большинство охотится за двумя билетами.
В толкучке, происходящей около восьми знаменитых колонн Большого театра, я нацелился на одинокую женщину лет тридцати пяти (тогда она мне, двадцатитрехлетнему, казалась пожилой), стоящую в сторонке и ожидающую то ли подругу, то ли мужчину. По тому, как она нервничала, взглядывая то в сторону метро, то в сторону Петровки, нетрудно было понять, что она ждет скорее мужчину и что очень может быть – его не дождется.
Я подошел и, как сейчас понимаю, бесцеремонно осведомился:
– Не окажется ли у вас, в конце концов, лишнего билета?
Выдержав ее презрительный и злой даже взгляд, я уточнил:
– Я ведь впервые пойду в Большой театр…
Вот почему в свой первый раз я сидел в Большом театре не на пятом ярусе где-нибудь (как это чаще всего случалось потом), а в партере, в седьмом ряду.
Своим первым спектаклем я выбрал «Князя Игоря» хотя бы потому, что уже знал его в Лешином изложении. И действительно, во всех главных сценах, кроме всего, у меня была еще и радость узнавания, одна из главных радостей при восприятии любого вида искусства. Леше я благодарен до сих пор.
Спектакль меня ошеломил и потряс. Козловский, Михайлов, Батурин, Смоленская – созвездие этих имен (вернее сказать, голосов) само по себе уж уникально и, увы, неповторимо больше никогда, ни при каких обстоятельствах.
Но дело было не только в голосах. Огромность сцены, романтика декораций, эти целые соборы на сцене, целая площадь перед собором, боевые знамена и хоругви, толпа, небо над соборами – и все это в согласованности с могучей музыкой, с прекрасным пением, с хорами… А потом Восток, Азия, ковыльные степи, шатры, сумерки в степи, ночь в степи, огонь половецких плясок…
Такой древней Русью, такой эпической глубиной веяло от всего этого, что я сидел завороженный, ошеломленный, забывший даже про соседку, которая все взглядывала на меня со стороны. Как видно, ей интересно было понаблюдать за первым восприятием оперы неискушенным слушателем.
Вскоре на моем счету значились уже «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Борис Годунов», «Риголетто», «Кармен», «Фауст», «Демон», «Лебединое озеро», «Ромео и Джульетта», «Бахчисарайский фонтан»…
Я полностью принял это искусство, хоть и знал, что именно условность является иногда причиной нападок на балет или оперу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23