Я видел, может быть, полсвета
И вслед за веком жить спешил,
А между тем дороги этой
За столько лет не совершил…
Как ты понял, читатель, – дороги на Родину. Той дороги, которую очень многие так и не совершают за целую жизнь.
Тяга выйти в дорогу и выразить свое время была и у многих других прозаиков и поэтов. Но кто же из нас не помнит того мгновенного, удивительного воздействия на умы читателей, какое произвели «Владимирские проселки» В.А. Солоухина? Эту книгу читали, о ней спорили, говорили, ей начали подражать.
Во всех смыслах эта книга писателя, – безусловно, новаторская, необычная книга. Не стесняя себя ни придуманным и искусственно приведенным в движение сюжетом, ни завязками, ни развязками, ни каким-то особенно ценным для критиков небывалым конфликтом, автор словно беседует с другом один на один, и при этом касается и истории, и далекого воспоминания детства, и какой-то ребяческой странной мечты; он не может отказаться и от горькой мучительной мысли, вдруг возникшей по случайной ассоциация, потому что и эта мысль необычно важна для него; все питает неспешную и негромкую эту книгу: и обыденное, и простое, и великое, неизвестное читателю прежде.
В век машин, телефона и радио, отказавшись от возможности ехать в поезде или лететь на самолете, человек отправляется по тропинкам и непроезжим дорогам Владимирщины пешком, от деревни к деревне, от речки до речки, и при этом идет очень тихо, никуда не спеша, специально на целые, может, часы останавливаясь для того, чтобы вдруг разглядеть, как устроено это диво природы: простой, маленький, с розоватым бочком цветок брусники. Или побеседовать со старой женщиной. Или просто прилечь на траву и подумать о прожитой жизни.
И все это написано так пластично, так зрительно близко, как если бы мы сами проходили болотистым лесом в июньский жаркий день, как если бы это мы сами побывали в Кольчугине, в Юрьеве-Польском, во множестве русских безвестных или некогда знаменитых сел и деревень. В самом деле, в этой книге, на первый взгляд, вроде бы, безыскусной, жизни встает перед нами во всех ее трех измерениях, полыхая, цветя всеми красками и дыша ароматами.
Кто не помнит страниц, например, о поисках места, где рождается речка Ворща. Длинный путь, полустертые воспоминания детства о каком-то сельце, деревеньке Бусино приводят рассказчика к месту истока родной деревенской реки. Вот как пишет об этом сам автор:
«Земля, покрытая высоченной густой травой, уходила вниз полого, но глубоко. Противоположный берег оврага поднимался стремительнее и круче. А на дне оврага, в лиловых сумерках, начинали появляться белые, как вата, клочья тумана. Туманные озерки сливались, вытягивались в ленту, и, наконец, овраг до половины заполнила плотная белизна. Это обнадеживало. Такой туман не мот родиться в простом овраге. Он мог родиться лишь в том случае, если там на дне, в травах, пробирается речная вода…
…Я не сказал своим спутникам, зачем мы пришли в Бусино, боясь что придем, а здесь ничего нет. Теперь, вечером, нужно было мне установить все точно. Я вышел на улицу. Пока мы сидели в горнице при керосиновой лампе, взошла луна, зеленая, свежая, как будто только сейчас умылась светлой водой. Тумана в овраге стало еще больше, и он поголубел, засеребрился под лунным светом. Почти бегом бросился я в овраг. Брюки мои до колен тут же намокли, как если бы я вбежал в воду, в башмаках начало хлюпать. И еще раз мелькнула надежда: такая роса обязательно возле воды.
Запахло туманом. Он был густ и плотен. Вот я вошел в него по пояс, вот скрылся в нем с головой. Четкие очертания луны стушевались, как если бы на нее набежало облако. На дне оврага безмолвие охватило меня. Тогда в лунном безмолвии послышалось далекое, но явственное бульканье воды. Я пошел на звук. От главного большого оврага отходил в сторону небольшой овражек-тупичок. Он был не более ста шагов в длину и кончался крутой поперечной горкой. У входа в него росла высокая ветвистая ива. Никаких деревьев или кустов вокруг ивы не было видно. По овражку-тупичку, гремя, журча, переливаясь, бежал ручеек. Он пробил себе узкое углубленное руслице, над которым разрослись травы так, что самого ручейка не было видно.
У крутой поперечной горки, то есть у задней стенки овражка, травы буйствовали невероятно. Оттуда плыл, наполняя овражек до краев, резкий, душноватый аромат дягиля. Его белые пышные соцветия зеленовато светились. Там, окруженная могучими травами, и была колыбель.
Четыре дубовых венца образовали прямоугольный сруб длиною полтора, шириною в метр. Черный поблескивающий сруб до краев был наполнен водой. Но я узнал об этом, только дотронувшись до воды ладонью. Она была так светла, что ее как не было.
Выливаясь из сруба, вода обретала голос и видимость, потому что начинала переливаться, течь, быть ручьем.
По склонам оврага цвел красными шапками дикий клевер, алели гвоздички, желтели лютики. Наверху, над тихой колыбелью реки, в самом изголовье, густая росла пшеница. Пыльца цветения долетала до родника. Пушинки одуванчиков невесомо спускались на хрустальную воду. Текущий по овражку переливающий ручей был зеленый, но я уже видел, представлял, как ярко, сверкает и блестит он при утреннем солнце.
Только так, среди травы, цветов, пшеницы и могла начаться наша река Ворща. Встретится на ее пути и грязь, и навоз, и скучная глина, но она безразлично протечет мимо всего этого, помня свое чистое цветочное детство…»
Думается, за время чтения этого отрывка вы, читатель, не только насладились самой музыкой слов, как бы льющихся вроде того ручейка, этой мягкой таинственной живописностью ночного пейзажа, но и поняли, что ручеек этот, родничок в колыбели, есть еще и начало большого писателя, его главной единственной неизбывной, мучительной темы – Родины. Здесь начало начал.
У Владимира Солоухина уже были хорошие книги, было издано много стихов, он поездил по белому свету, повидал кое-что. Уже где-то сложились те главные мысли, которые после найдут себе выход, но не было этой пешей дороги, этих тихих, глубинных, глухих деревень, вроде Бусина, этой речки, выбегающей из родничка, чтобы вылиться сперва в руслице, а затем и в широкое, извивающееся по равнинам, в лугах, с омутами и отмелями, широкое русло. «Владимирские проселки» явление в нашей литературе очень приметное, оно важно для нас не только своей достоверностью и лиричностью, но еще и вот этим толчком, первым словом для многих и многих писателей, увидавших вокруг себя, тоже прежде невидимый, незамечаемый ими, удивительный мир, о котором так важно, так нужно поведать читателю.
Позже критики не найдут даже точного слова, чтобы как-то определить этот новый возникший с «Владимирскими проселками» невиданный жанр. Путевые записки? Да, нет, не записки. Дневники? Нет, конечно, не дневники. Когда первая эта книга повлечет за собой целый ряд очень схожих, подобных же книг у многих других, самых разных писателей, пошедших по этому руслу, увлеченных свободой широкого повествования, – «Дневные звезды» Ольги Бергольц, «Липяги» Сергея Крутилина и т.д. – возникнет и термин: «лирическая проза». Но, как и обычно бывает при этом, конечно, все сразу забудут откуда она началась, где колыбель этой прозы. А она в родничковом течении Ворщи.
В самом деле, как сказано метко поэтом: «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется!»
Следующая книга Владимира Солоухина – «Капля росы» – была обещана читателю еще во «Владимирских проселках». Может быть, вы помните эту фразу:
«Конечно, мы пили родниковую воду и умывались почти благоговейно. А потом пошли по течению. Вода повела нас туда, где заплуталось во ржи да клеверах мое невозвратное золотоголовое детство».
И еще.
В главе «День семнадцатый – двадцать второй» было сказано: «Эти дни мы провели в Алепине. Но село Алепино, его люди и окрестности могут составить для меня предмет отдельной книги, которую я когда-нибудь обязательно напишу».
Эта книга – «Капля росы» – книга о детстве. О том самом, невозвратном, золотоголовом. Ибо Алепино (или Олепино) родное село писателя Владимира Солоухина.
Это, собственно, исповедь человека, полюбившего с детства, всем сердцем, родную природу, свою русскую землю, поля и луга, свой народ, тихий, скромный, трудолюбивый, это песня о родине, песня любви, пусть сейчас никого не пугает этот, может быть, несколько романтический оборот. Потому, что любить свою землю не стыдно, куда хуже, стыднее ее не любить.
В этой книге судьба человека представлена нам не оторванно от окружающих его людей, а глубинно и действенно связана с ними, равно как и со всей окружающей родное село русской милой природой, с ее веснами, зимами, летом и осенью и со всеми теми радостями и печалями, которые порождены ее скудностью или богатством. Это мир повзросления, становления личности удивительно точно и тонко показанный, по мере того, как ребенок, подросток научается видеть причину и следствие и всю тайную связь внешне будничных, а на самом-то деле великих явлений: сев, уборка хлебов, сенокос, первый выгон весною скотины, приучение, приохочивание малолетков к труду, жизнь и смерть, продолжение жизни.
Как нет на свете людей одинаковых, схожих друг с другом, так, видимо, нет и одинаковых детств, поэтому каждая книга о детстве – это всегда свой пронзительно-яркий, удивительный мир, своя исповедь, своя тайна. Но, по-моему, «Капля росы» – это, в частности, еще и какое-то детство нашей русской деревни, если взять ее нынешнее повзросление с тракторами, комбайнами и бульдозерами, с электричеством, радио и телефоном. Но писатель и в тех отдаленных годах видит нечто родное сегодняшнему человеку, ибо все это новое выросло там, и там и вскормилось; там вызрели люди, которые вынесли на своих плечах все тяготы первых лет пятилеток, войну, голод, холод, разруху, а впоследствии вывели на околоземную орбиту первый спутник Земли.
Поэтому и не случайно, наверное, в «Капле росы» одна жительница Олепина тетя Оля Чернова в волнении начала говорить непонятное: «Или вы не видите, как сыны мои, красавцы мои, раньше звонка идут на работу? Вы думаете, они спят под курганами, сложив свои головы? Да не каждый ли день, да не раньше ли всех они идут на работу? Может, тяжела для вас, живых, иная работа, а им она самая легкая, самая радостная…» Так в этих словах отразилась вся суть и сельского жителя, и села, той маленькой капельки, из сотен и тысяч которых сложилось Советское государство.
«Я люблю глядеть на свое село и обычным взглядом и внутренним, – пишет автор, – как люблю глядеть на бесконечно маленькую округлую каплю хрустальной влаги, собравшуюся в зеленой ладошке листа посреди бесконечно огромного цветущего луга, на маленькое солнце, отразившееся в этой капле, на маленькие окрестные предметы, на маленького самого себя, отразившегося в ней же…»
Так завершается эта книга, совсем непростая, как подумалось бы читателю на первый взгляд, книга тонкая, мудрая, проникающая до больших глубин человеческой души, помогающая нам постичь в чувство причастности к общей истории, и смысл новой жизни.
Владимир Алексеевич Солоухин находится в зрелой поре, в расцвете всех творческих сил и таланта. Он автор сорока с лишним книг. Здесь стихи и поэмы, книги очерков и рассказов, повести и романы, переводы, статьи. Можно только поражаться огромному творческому накалу, в каком уже многие годы живет писатель, его трудолюбию, его мастерству. Пожалуй, как ни к кому из сегодняшних прозаиков и поэтов к нему относятся очень четкие, точные строчки из тихоновского стиха: «праздничный, веселый, бесноватый, с марсианской жаждою творить…» Эта марсианская жажда творчества, жажда трудной работы – не то, чтобы «ни дня без строчки», а ни дня без многих и многих новых страниц – ведет поэта в подвалы стариннейшего Русского музея, – и тогда появляются знаменитые «Письма из Русского музея», в которых эрудиция и глубокая эмоциональность позволяют поэту создать нечто новое, необычное и в жанре эпистолярном, то – снова и снова – в дорогу по русским полям и лесам, и тогда появляются полные боли «Черные доски» или, вроде бы неожиданная «Третья охота». Завершением некоего неозначенного внешне никакими приметами, но внутренне связанного одной общей мыслью автобиографического цикла произведений, – пожалуй что это трилогия – явился роман «Мать-мачеха», где мы видим героя, весьма родственного и мальчику из «Капли росы» и молодому журналисту из «Владимирских проселков». Этим как бы заполнено недостающее звено в размышлениях о природе и Родине – здесь мысли о творчестве, о любви, об отношении к людям, о ценностях подлинно вечных и временных, порожденных то модой, а то суетою сегодняшней жизни, потребительским отношением современного) человека к непреходящему.
Поражает талантливость поэтических переводов Владимира Солоухина с болгарского, с грузинского, с французского – из Жака Превера, его труд по ознакомлению русского читателя с романами Григола Абашидзе, Расула Гамзатова, Благи Димитровой и других. От первых стихов, от первых очерковых книг, от первых путешествий В. Солоухин приходит к раздумьям «Славянской тетради» и «Осенних листьев», от «жестокого» образа Энгельсины из романа «Мать-мачеха» к чудесному образу девочки из рассказа «Девочка на урезе моря», с его солнечным гуманизмом, с уважением писателя – и героя – к внутреннему миру, к спокойствию незадачливого крохотного создания.
«Путь наверх» писателя Солоухина к вершинам литературного мастерства, безусловно, был порой и негладким, но шел человек шагами неробкими, шел упорно, настойчиво. Подобно большому океанскому ледоколу, входил он в тяжелые льды какой-нибудь всеми обойденной темы, – и теперь можно видеть, как средние и помельче суденышки оживленно и спорно идут за ним следом.
Еще больше, чем сделано и написано у писателя творческих замыслов, серьезных и сложных, но, думается, вполне осуществимых. Потому, что уже нет преград для его золотого пера. Золотого по стилю, конечно. Пишет В. Солоухин, как и все мы, ширпотребовской ручкой. Писателю сейчас все доступно, все оттенки и краски в изображении чувств, вся тайная диалектика человеческого поступка, все красоты природы. Он точен в деталях, по-охотничьи зорок, памятлив, порою суров к человеку, но за этой суровостью, нужно прямо сказать, мы находим реальность действительной нашей жизни, ее шрамы и язвы. Если будут препятствия для Солоухина, это будут препятствия осознания, мысли, как у каждого думающего человека. Но и эти препятствия тоже, видимо, одолимы. Зреет мысль, мастерство, постигается непостижимое прежде, и приходит победа – иногда неожиданная, но всегда закономерная…
Если нужно было бы охарактеризовать творчество Владимира Солоухина одним словом, то самое главное, что определяет его, я сказала бы это – цельность. Как если бы от горы или от выхода на поверхность материковой породы откололи скалу, и куда ее ни вози и что с нею ни делай, это будет скала, а не что-либо иное, – падай дождь на нее или снег, свети яркое солнце. Нынче очень немногие обладают подобным усложняющим жизнь писателя качеством. Видеть мир по-особому цельно это тоже талант, но талант неудобный для всех окружающих. Может быть это их уязвляет? Кто знает.
Однако широкий читатель за эту предельную цельность и ясность и ценит писателя, выделяет его из общей среды. Именно поэтому целые страницы из «Владимирских проселков» или из «Капли росы» запоминаются на всю жизнь, становятся хрестоматийными, вроде сцены, приведенной нами, на речке Ворще, или сцены с владимирскими рожечниками или сцены «узнавания» старой крестьянкой в лице случайного путника своего погибшего на войне сына.
В этом смысле другую его книгу – «Капля росы» – можно было бы цитировать бесконечно, потому что в ней все крепко, сильно, свежо, ароматно, как свеж, ароматен и крепок сам мир глухоманной деревни владимирского ополья с его полями, лугами и речкой, с его Журавлихой, с весенней травой, в которой мы отчетливо различаем каждый листок и каждый цветок.
«Осенью отмирают и упадают на дно разные живущие в воде водоросли, – пишет автор в „Капле росы“, – и вода становится студеной и прозрачной. Наверно, так вот в душе человека ближе к старости пропадает все смутное, горячечное, страстное, вдохновенное, и остается одна только ясная, спокойная мудрость. Об этом я думаю всякий раз, когда гляжу на осеннюю воду Ворщи. А ветер срывает с ветел узкие отмершие листья и швыряет их охапками на середину омута. Как маленькие лодочки, разбегаются они в разные стороны под ударами ветра, что падает на омут откуда-то сверху, как будто наклонился над нашей маленькой Ворщей великан и дует на нее, чтобы остудить еще больше».
Что же можно сказать после этих спокойных, но горьких слов писателя?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28