Толстовская фраза: «Неудобно хворать мужику», – была сказана как раз про Петра Павловича. А тут еще тяжелая работа: то председатель колхоза в самые трудные для колхоза времена, то бригадир, то конюх, и лишь в самое последнее время, ослабев, стал Петр Павлович работать ночным сельским сторожем.
А тут еще неприятности: дочь, продавщица магазина, совершила растрату, и ее осудили на восемь лет. С другой дочерью вышла иная история. В колхоз приезжали солдаты на уборку картошки. По вечерам, конечно, ходили в клуб, знакомились с девушками. С одним солдатом и затеялась у младшей дочери Петра Павловича длинная переписка. Никто об этом не знал. А между тем у всякой переписки есть своя логика, свое течение, свое развитие, и однажды пожаловал в дом незнакомый демобилизованный паренек с чемоданами. Когда первое впечатление улеглось, все решалось, было, по-хорошему. Молодые расписались и поехали на родину к пареньку, куда-то на юг Украины. Девчонка, не бывавшая доселе нигде далее Владимира, смело решилась ехать в неведомые края. Я был в доме Ворониных, когда хлопотали, увязывая узлы с приданым, случай привел меня и в тот автобус, которым уезжали молодожены. Они были веселы, и я мысленно желал счастья этой наивной, неискушенной, ничего не изведавшей, но решительной девушке. Судьба рассудила по-иному.
Не прошло и года, как девушка возвратилась в Олепино. Не знаю, что там у них произошло, будто бы у мужа оказалась еще одна жена (но когда он успел?), да еще и с ребенком. Так или иначе, пришлось вернуться домой.
Так-то оно так, но все это надо пережить и перестрадать, и весной этого года Петр Павлович ослабел настолько, что слег в постель.
Когда помирал Петр Павлович Воронин, знало все село. Каждый день люди спрашивали друг у друга: как он? Не преставился? Отходит? Нет, вишь, сегодня супцу поел, может, и отпустит, мужик-то он еще молодой, разве это года, мог бы еще пожить.
Тут случился какой-то праздник, собрались гости. Петр Павлович встал, подсел к столу, выпил стаканчик водки и попросил сыновей Виктора и Юрия, чтобы они спели песню «В низенькой светелке огонек горит…». Я знаю, что ни Виктор, ни Юрий никогда не пели песен, и поэтому отчетливо вижу, как они исполняли эту последнюю просьбу отца, которую нельзя было не исполнить. Плохо ли, хорошо ли – песня была спета.
– А теперь я пойду помирать, – сказал Петр Павлович и вскоре помер.
Вдруг приехал из района духовой оркестр. Литавры и медные трубы провожали под Останиху Петра Павловича, прожившего нелегкую жизнь и так и не залечившего живота своего при помощи разведенной соды, постоянно таскаемой в кармане тужурки.
* * *
…Егор Михайлович Рыжов в колхозе не работает по старости. Жена его, Прасковья Терентьевна, не работает в колхозе по той же причине; сын Костя – колхозный пчеловод; дочери: Лида, Нюра, Шура, Капа, Маруся и Надежда – все вышли замуж, и никто из них в родительском доме не живет.
Было время, когда появление на дороге, ведущей из Черкутина, высокого старика с тяжелой кожаной сумкой на боку заставляло меня замирать и во всякое время было самым сокровенным, желанным и волнующим. Даже если и нет письма, все равно Егор Михайлович зайдет для того, чтобы закурить моего желтого турецкого самосада. Когда у меня оказывались папиросы, он радовался папироске и говорил:
– Ну, ладно, давай попробуем пшенисненькой, только не закашляться бы! (Самосад шел, значит, на уровне черного ржаного хлеба.)
Пока он сворачивал папироску да курил, я успевал просмотреть и «Правду», и «Призыв». Иногда, насидевшись и накурившись, Егор Михайлович вдруг лез в недра своей кожаной сумки, доставал оттуда красивые глянцевые корочки от старинной книги, уже обтрепавшиеся по углам, не торопясь, раскрывал эти корочки, перебирал лежащие там письма и говорил:
– А ведь тебе, гляди, чего-то есть!
А я уж жадно, на лету схватывал глазами мелкие почерки на конвертах, стараясь узнать знакомый.
Потом он брал табачку «на дорожку» и уходил в село разносить по домам радость ли, печаль ли, но больше, конечно, радость, ибо кто не обрадуется весточке с дальней, чужой стороны!
Как-то я подсчитал, что Егор Михайлович, обходя каждый день девять деревенек, прошел не меньше ста тысяч километров, то есть, значит, два с половиной раза обошел он земной шар по многострадальному экватору, незримо опутанному и проволокой, и тканями, и рельсами, и автомобильными дорогами, и чем только не опутанному в неугомонном человеческом воображении!
Свое дело Егор Михайлович любил и, когда немножечко выпьет, начинал убеждать сидящего рядом человека, кто бы этот человек ни был:
– Нет, ты мне не говори, я знаю: почта-связь – ве-е-ли-ко дело! – И, зажмурившись, как бы мысленным взором окидывая всю систему почты-связи, добавлял: – Крепко, крепко!
Надо ли удивляться, что Егора Михайловича за глаза звали не по имени-отчеству, а именно «почта-связь», в чем не было ни пренебрежения, ни чего-либо обидного, но была одна симпатия, может быть, несколько ироническая.
– Вот погоди, «почта-связь» придет, купим у него конвертов.
– Что-то не видно сегодня «почты-связи», не зашел ли к кому в гости?
А Егор Михайлович, дождавшись очередного праздника, снова многозначительно поднимал кверху указательный палец и негромко и покачивая головой от благоговения и от чего-то, как бы ему одному известного, говорил:
– Почта-связь – ве-е-лико дело… Крепко… Крепко!..
Когда кто-нибудь называл его «почта-связь» в глаза, он медленно оборачивался, глядя на собеседника обиженными глазами, и вдруг произносил:
– Почта-связь, почта-связь… А не хошь – политик!
Трудно было добиться от Егора Михайловича, почему именно причислял он себя к политикам, то ли придавая почте огромное политическое значение, то ли вспоминая, как однажды в 1905 году привез с базара какие-то листовки и несколько лет прятал их на чердаке около трубы, пока не прокоптели и не пожелтели от времени.
Говорят, – я этого, конечно, не помню, – что в молодости Егор Михайлович возглавлял пожарную дружину села и что в те времена это была самая слаженная, самая, ну, что ли, боеспособная дружина во всей округе.
Постепенно ослабели ноги у старика, тяжело стало обходить каждый день девять деревенек, и Егор Михайлович, что называется, ушел в отставку. Тут выяснилось несколько обидное для него обстоятельство, а именно, что работал он, оказывается, получая зарплату не от сельсовета или непосредственно от государства, через почту, а от колхоза, путем начисления ему трудодней. Значит, остался он без пенсии, по каковому поводу, выпив, говорит, как бы стараясь усовестить кого-то и пристыдить: «Нехорошо, нехорошо…»
Кроме того, в виде мусоринок из избы попадают иногда к людям слухи, что почему-то забижает Егора Михайловича его старуха, заставляя жить в закутке и всячески принижая. Обиднее всего, что это та самая старуха, о которой он (второе классическое изречение после «почты-связи») всегда говорил: «Паша! Ангел ты мой непорочный!»
В последний раз я видел его совсем недавно. Он брел навстречу сырому осеннему ветру с палкой и кошелкой в сторону леса. Красные глаза его слезились на ветру и часто моргали.
– Есть ли грибы-то? – спросил он у меня, хотя мог бы и не спрашивать, видя кузовок, полный грибами. – Хочу вот тоже походить.
– На Миколавку иди, Егор Михайлович, – там белых много.
– Мне хоть масляток, ладно уж белые-то…
– На Миколавку иди, там и маслята есть.
– То-то на Миколавку…
И, как бы вспомнив наши неторопливые курения и беседы, доверительно пожаловался:
– Плохо мое дело. Никуда не годится. Вот уж и нагнуться боюсь, как бы не упасть.
* * *
…Единственный сын Егора Михайловича (после шести дочерей), Костя, – одногодок мне и Юре Семионову. Но если Юрка был мальчишка сорвиголова, если я постоянно водился то с Черновыми, то с Грубовыми, то с Васей Кузовым, Костя рос отдельно от всех нас, в детских играх и забавах не участвовал, но когда надо было ему кататься на лыжах и салазках, то, понаблюдав из окна, как забавляемся мы, он потом один пытался воспроизводить все наши игры и забавы. Началось все это с неусыпных и чрезмерных забот родителей о единственном наконец-то родившемся сыне: как бы не продуло, как бы не застудился, как бы не зашибся, а потом постепенно превратилось в привычку и, наконец, в характер.
В годы войны (Костю по какой-то болезни не взяли в армию) он буквально остался в селе один из своих ровесников. В это время проявился его особый талант – он сделался охотником.
Дичи не очень много в наших перелесчатых, а более полевых местах. К тому же люди все заняты в колхозе, а крестьяне (так чтобы не один, а во множестве) только тогда начинают промышлять дичь или рыбу, когда промысел этот выгоднее самой работы. Например, по берегам больших рек или озер, где уж если рыба, то пудами, или в настоящих борах, где если рябчики, то сотнями, или в болотах, где жирных дупелей можно заготавливать на зиму, вот и не надо резать поросенка или скотину на мясо.
У нас ничего этого нет. Правда, весной при умении можно добыть пяток тетеревов, так ведь это за всю весну, или столько же рябчиков, или подстрелить пару горлиц; осенью там, где рябины, можно настрелять жирных, «ягодных» дроздов-рябинников, но решительно никто в округе не занимается подобной охотой, и даже больше того, никто не знает, есть ли тетерева в лесу и можно ли вообще употреблять в пищу такую птицу, как дрозд.
Итак, ни весенней, ни осенней охоты в наших местах не производится.
Страннее то, что зимой, когда и люди свободнее, и дичь интересней, также почти никто не занимается охотой, а если завелся в деревне охотник, то знают о нем чуть ли не на двадцать верст во все стороны.
Костя Рыжов сделался именно таким охотником.
Собаки Костя никогда не имел, что непонятно и объяснимо лишь странностью его характера, ибо с собакой он мог бы гораздо больше добывать и белок, и зайцев, и барсуков, и лис.
Белки очень скоро надоели Косте, и он одно время перешел исключительно на зайцев. Утром по свежему снежку (да простят меня охотники, а пуще того, охотники-писатели, потому что надо было бы мне сказать по «пороше»!), итак, утром по свежему снежку на самодельных лыжах, с плохенькой берданкой (а первое время так и вовсе с шомпольным ружьем) отправлялся Костя от своего огорода по оврагу к реке, на ходу распутывая заячьи письмена. Твердо знал Костя, что, набегавшись за ночь, русак залег в снег и теперь спит где-нибудь, затаившись. Но если и спит, то все равно одним только ухом, а другим слышит, как подбирается к нему Костя Рыжов, и плохо заячье дело, если услышит недремлющее ухо чуть-чуть позднее, чем надо. Выскочит заяц на свет божий, а три секунды спустя грянет выстрел, и золотые струйки инея потекут с ольховых деревьев, содрогнувшихся от неожиданного среди тихого утра нелепого, варварского звука.
Постепенно осваивал Костя нашу дичь, пока не сделался завзятым лисятником.
Обыкновенно на лису в наших местах охотятся с собакой. Пустит охотник по следу свою Найду, а сам, укрывшись белой материей или надев белый халат, ляжет на ровном аккуратном лисьем следочке. Неизвестно, где в течение нескольких часов гоняет собака красного зверя, только рано или поздно, напетляв по оврагам и перелескам, вернется лиса на свой старый след и пойдет лапка в лапку, следочек в следочек прямо на затаившегося охотника.
Но собаки у Кости Рыжова не было, и он охотился на лису иначе. Заметив по следам, из какого именно буерака, в каком именно месте выходит лиса на мышкование, то есть в чистое поле, чтобы ловить мышей, Костя становится еще потемну за елку, так, чтобы выстрел вполне доставал до лисьего следа. Остальное предоставлялось терпению. Лиса должна будет пойти мимо Кости, когда пойдет с мышкования обратно в лес. Тут можно прицелиться не торопясь, чтобы наверняка и чтобы не испортить шубку.
Один раз стоял Костя в своем дозоре и видит, что две лисы скатились с поля в овраг, но лисы какие-то чудные, непохожие. Звери ближе, охотнику все тревожнее, а особенно стало тревожно, когда вместо лис оказались волки – два волчища, матерые, седые, с заиндевелыми мордами, с желтыми мокрыми клыками. Другой бы стал думать, что дробь мелка и что будет, если не убьешь, а только подранишь, да что будет, если другой волк бросится в отместку за первого, но в Косте Рыжове вполне проявился настоящий охотничий дух. Не долго думая, он выбрал в паху место, где шерсть вроде бы пожиже, и ударил туда из своей берданки. Волк ткнулся в снег, завопил, забрылял ногами, а другой волк или, может быть, волчица обхватила раненого передними ногами и начала оттаскивать к лесу. Костя успел перезарядить ружье, но, то ли услышав щелчок, то ли так, по инстинкту, волчица отпрыгнула от убитого друга и пошла наутек.
Давно говорили Косте, что коль скоро научился он охотиться, то купил бы себе настоящее хорошее ружье, двуствольное, современное, а не путался бы со старой берданкой. Случай с волками убедил Костю. Он продал овцу и на эти деньги купил хорошую двустволку.
В первый выход с новым ружьем получилась у Кости неприятность. Пальнул он из-за елки в лису из одного ствола – осечка. Пальнул из другого – опять осечка, а лиса не ждет. Тогда в сердцах схватил охотник двустволку за оба вороненых ствола, размахнулся и ударил об морозную, звонкую елку, брызнули на снег коричневые лакированные щепки. Так и по сей день с берданкой охотится Костя Рыжов.
Он по-прежнему мало бывает на людях или, лучше сказать, не бывает совсем. Работа его – на пасеке – располагает к одиночеству. Но надо сказать, что с годами от одиночества начинает тосковать Костя. Я знаю, что, выпивши, он слезно жаловался кузнецу, что и семьи-то у него нет, и никого-то у него нет, и что самый он несчастный человек на свете.
Я один раз заикнулся было мужикам, что если сам он никак не соберется, то женили бы его через сваху, все же надо вывести человека на люди, на что Александр Федорович спокойно и уверенно ответил:
– Не, ничего не выйдет. Костя-то? Он завьял…
* * *
…Александр Федорович Постнов работает молотобойцем в кузнице. Человек он неженатый и был бы совершенно одинок, если бы не старенькая тетка его Прасковья Андреевна, по-олепински, Пашонка да Пашонка. Дело-то было так: когда отец и мать Шурки померли, а сестра Клавдия ушла работать на «Электросилу», а сестра Нина, сделавшись геологом, затерялась на чужой стороне, а дом развалился, Шурка перешел жить к тетке Прасковье Андреевне. Да так и живет до сих пор. Этим летом он обновил дом – перебрал и подрубил его. Прасковья Андреевна всю жизнь работала уборщицей в школе и теперь получает пенсию.
* * *
…Иван Васильевич Кунин. О нем как о лучшем косце я рассказывал в главе о сенокосе. Жена его, тетя Саша, померла, а так как детей у них не было, то остался он совершенно один. Кое-как справляется с варением похлебки и картошки и, несмотря на преклонные годы, кое-что делает по своему старинному ремеслу, например, оконные рамы, или грабли, или, не торопясь, может соорудить и целую телегу.
Вдовство старухи, потерявшей своего старика, чем-то легче, и естественнее, и проще, чем вдовство такого вот Ивана Васильевича, оставшегося одиноким и вынужденного и постирать за собой, и постряпать, и все такое.
– Иван Васильевич, – сказал я ему однажды, – мне столько лет, сколько прожил ты, ни за что не прожить.
– Полно, – спокойно ответил старик. – Забудешься и проживешь.
* * *
…Александр Павлович Кунин – агроном нашего колхоза; Валентина Ефимовна – колхозный бухгалтер; у них двое детей: Коля и Нина, ходят в школу.
Александр Павлович не кончил ни Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева, ни другого сельскохозяйственного вуза. Возвратившись с войны, он не ушел в город, а стал работать в колхозе. Мы много пишем в газетах о людях, работающих на производстве и одновременно повышающих свою культуру. Гораздо меньше мы говорим о самообразовании колхозников. Александр Павлович сделался агрономом, что называется, без отрыва от производства. Думаю, что какую-то роль сыграла тут его жена Валентина, агроном по образованию.
Как часто бывает, Александр Павлович, младший из Куниных сыновей, остался единственным хозяином в доме. Отец, Павел Васильевич, и мать, тетя Саша, померли: два брата, Иван и Николай, погибли на войне; две сестры, Мария и Капа, живут во Владимире.
Иван Кунин с детства любил возиться с лошадьми и поплатился за эту любовь своим левым ухом. Дело было в том, что жеребец Голубчик, принадлежавший до колхоза нам, то есть моему отцу, на общем конном дворе приучился кусаться. Дошло до того, что в стойло к Голубчику стало опасно заходить. Бывший хозяин его, мой отец, однажды смело зашел, ибо вырастил жеребца из маленького, слабенького жеребеночка. Но и своего старого хозяина не признал жеребец. В то время как рука отца хотела поласкать лошадь, потрепать ее по шее, потрясти за губу, лошадь сгребла широкими желтыми зубами тыльную сторону ладони и отодрала кожу и мясо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
А тут еще неприятности: дочь, продавщица магазина, совершила растрату, и ее осудили на восемь лет. С другой дочерью вышла иная история. В колхоз приезжали солдаты на уборку картошки. По вечерам, конечно, ходили в клуб, знакомились с девушками. С одним солдатом и затеялась у младшей дочери Петра Павловича длинная переписка. Никто об этом не знал. А между тем у всякой переписки есть своя логика, свое течение, свое развитие, и однажды пожаловал в дом незнакомый демобилизованный паренек с чемоданами. Когда первое впечатление улеглось, все решалось, было, по-хорошему. Молодые расписались и поехали на родину к пареньку, куда-то на юг Украины. Девчонка, не бывавшая доселе нигде далее Владимира, смело решилась ехать в неведомые края. Я был в доме Ворониных, когда хлопотали, увязывая узлы с приданым, случай привел меня и в тот автобус, которым уезжали молодожены. Они были веселы, и я мысленно желал счастья этой наивной, неискушенной, ничего не изведавшей, но решительной девушке. Судьба рассудила по-иному.
Не прошло и года, как девушка возвратилась в Олепино. Не знаю, что там у них произошло, будто бы у мужа оказалась еще одна жена (но когда он успел?), да еще и с ребенком. Так или иначе, пришлось вернуться домой.
Так-то оно так, но все это надо пережить и перестрадать, и весной этого года Петр Павлович ослабел настолько, что слег в постель.
Когда помирал Петр Павлович Воронин, знало все село. Каждый день люди спрашивали друг у друга: как он? Не преставился? Отходит? Нет, вишь, сегодня супцу поел, может, и отпустит, мужик-то он еще молодой, разве это года, мог бы еще пожить.
Тут случился какой-то праздник, собрались гости. Петр Павлович встал, подсел к столу, выпил стаканчик водки и попросил сыновей Виктора и Юрия, чтобы они спели песню «В низенькой светелке огонек горит…». Я знаю, что ни Виктор, ни Юрий никогда не пели песен, и поэтому отчетливо вижу, как они исполняли эту последнюю просьбу отца, которую нельзя было не исполнить. Плохо ли, хорошо ли – песня была спета.
– А теперь я пойду помирать, – сказал Петр Павлович и вскоре помер.
Вдруг приехал из района духовой оркестр. Литавры и медные трубы провожали под Останиху Петра Павловича, прожившего нелегкую жизнь и так и не залечившего живота своего при помощи разведенной соды, постоянно таскаемой в кармане тужурки.
* * *
…Егор Михайлович Рыжов в колхозе не работает по старости. Жена его, Прасковья Терентьевна, не работает в колхозе по той же причине; сын Костя – колхозный пчеловод; дочери: Лида, Нюра, Шура, Капа, Маруся и Надежда – все вышли замуж, и никто из них в родительском доме не живет.
Было время, когда появление на дороге, ведущей из Черкутина, высокого старика с тяжелой кожаной сумкой на боку заставляло меня замирать и во всякое время было самым сокровенным, желанным и волнующим. Даже если и нет письма, все равно Егор Михайлович зайдет для того, чтобы закурить моего желтого турецкого самосада. Когда у меня оказывались папиросы, он радовался папироске и говорил:
– Ну, ладно, давай попробуем пшенисненькой, только не закашляться бы! (Самосад шел, значит, на уровне черного ржаного хлеба.)
Пока он сворачивал папироску да курил, я успевал просмотреть и «Правду», и «Призыв». Иногда, насидевшись и накурившись, Егор Михайлович вдруг лез в недра своей кожаной сумки, доставал оттуда красивые глянцевые корочки от старинной книги, уже обтрепавшиеся по углам, не торопясь, раскрывал эти корочки, перебирал лежащие там письма и говорил:
– А ведь тебе, гляди, чего-то есть!
А я уж жадно, на лету схватывал глазами мелкие почерки на конвертах, стараясь узнать знакомый.
Потом он брал табачку «на дорожку» и уходил в село разносить по домам радость ли, печаль ли, но больше, конечно, радость, ибо кто не обрадуется весточке с дальней, чужой стороны!
Как-то я подсчитал, что Егор Михайлович, обходя каждый день девять деревенек, прошел не меньше ста тысяч километров, то есть, значит, два с половиной раза обошел он земной шар по многострадальному экватору, незримо опутанному и проволокой, и тканями, и рельсами, и автомобильными дорогами, и чем только не опутанному в неугомонном человеческом воображении!
Свое дело Егор Михайлович любил и, когда немножечко выпьет, начинал убеждать сидящего рядом человека, кто бы этот человек ни был:
– Нет, ты мне не говори, я знаю: почта-связь – ве-е-ли-ко дело! – И, зажмурившись, как бы мысленным взором окидывая всю систему почты-связи, добавлял: – Крепко, крепко!
Надо ли удивляться, что Егора Михайловича за глаза звали не по имени-отчеству, а именно «почта-связь», в чем не было ни пренебрежения, ни чего-либо обидного, но была одна симпатия, может быть, несколько ироническая.
– Вот погоди, «почта-связь» придет, купим у него конвертов.
– Что-то не видно сегодня «почты-связи», не зашел ли к кому в гости?
А Егор Михайлович, дождавшись очередного праздника, снова многозначительно поднимал кверху указательный палец и негромко и покачивая головой от благоговения и от чего-то, как бы ему одному известного, говорил:
– Почта-связь – ве-е-лико дело… Крепко… Крепко!..
Когда кто-нибудь называл его «почта-связь» в глаза, он медленно оборачивался, глядя на собеседника обиженными глазами, и вдруг произносил:
– Почта-связь, почта-связь… А не хошь – политик!
Трудно было добиться от Егора Михайловича, почему именно причислял он себя к политикам, то ли придавая почте огромное политическое значение, то ли вспоминая, как однажды в 1905 году привез с базара какие-то листовки и несколько лет прятал их на чердаке около трубы, пока не прокоптели и не пожелтели от времени.
Говорят, – я этого, конечно, не помню, – что в молодости Егор Михайлович возглавлял пожарную дружину села и что в те времена это была самая слаженная, самая, ну, что ли, боеспособная дружина во всей округе.
Постепенно ослабели ноги у старика, тяжело стало обходить каждый день девять деревенек, и Егор Михайлович, что называется, ушел в отставку. Тут выяснилось несколько обидное для него обстоятельство, а именно, что работал он, оказывается, получая зарплату не от сельсовета или непосредственно от государства, через почту, а от колхоза, путем начисления ему трудодней. Значит, остался он без пенсии, по каковому поводу, выпив, говорит, как бы стараясь усовестить кого-то и пристыдить: «Нехорошо, нехорошо…»
Кроме того, в виде мусоринок из избы попадают иногда к людям слухи, что почему-то забижает Егора Михайловича его старуха, заставляя жить в закутке и всячески принижая. Обиднее всего, что это та самая старуха, о которой он (второе классическое изречение после «почты-связи») всегда говорил: «Паша! Ангел ты мой непорочный!»
В последний раз я видел его совсем недавно. Он брел навстречу сырому осеннему ветру с палкой и кошелкой в сторону леса. Красные глаза его слезились на ветру и часто моргали.
– Есть ли грибы-то? – спросил он у меня, хотя мог бы и не спрашивать, видя кузовок, полный грибами. – Хочу вот тоже походить.
– На Миколавку иди, Егор Михайлович, – там белых много.
– Мне хоть масляток, ладно уж белые-то…
– На Миколавку иди, там и маслята есть.
– То-то на Миколавку…
И, как бы вспомнив наши неторопливые курения и беседы, доверительно пожаловался:
– Плохо мое дело. Никуда не годится. Вот уж и нагнуться боюсь, как бы не упасть.
* * *
…Единственный сын Егора Михайловича (после шести дочерей), Костя, – одногодок мне и Юре Семионову. Но если Юрка был мальчишка сорвиголова, если я постоянно водился то с Черновыми, то с Грубовыми, то с Васей Кузовым, Костя рос отдельно от всех нас, в детских играх и забавах не участвовал, но когда надо было ему кататься на лыжах и салазках, то, понаблюдав из окна, как забавляемся мы, он потом один пытался воспроизводить все наши игры и забавы. Началось все это с неусыпных и чрезмерных забот родителей о единственном наконец-то родившемся сыне: как бы не продуло, как бы не застудился, как бы не зашибся, а потом постепенно превратилось в привычку и, наконец, в характер.
В годы войны (Костю по какой-то болезни не взяли в армию) он буквально остался в селе один из своих ровесников. В это время проявился его особый талант – он сделался охотником.
Дичи не очень много в наших перелесчатых, а более полевых местах. К тому же люди все заняты в колхозе, а крестьяне (так чтобы не один, а во множестве) только тогда начинают промышлять дичь или рыбу, когда промысел этот выгоднее самой работы. Например, по берегам больших рек или озер, где уж если рыба, то пудами, или в настоящих борах, где если рябчики, то сотнями, или в болотах, где жирных дупелей можно заготавливать на зиму, вот и не надо резать поросенка или скотину на мясо.
У нас ничего этого нет. Правда, весной при умении можно добыть пяток тетеревов, так ведь это за всю весну, или столько же рябчиков, или подстрелить пару горлиц; осенью там, где рябины, можно настрелять жирных, «ягодных» дроздов-рябинников, но решительно никто в округе не занимается подобной охотой, и даже больше того, никто не знает, есть ли тетерева в лесу и можно ли вообще употреблять в пищу такую птицу, как дрозд.
Итак, ни весенней, ни осенней охоты в наших местах не производится.
Страннее то, что зимой, когда и люди свободнее, и дичь интересней, также почти никто не занимается охотой, а если завелся в деревне охотник, то знают о нем чуть ли не на двадцать верст во все стороны.
Костя Рыжов сделался именно таким охотником.
Собаки Костя никогда не имел, что непонятно и объяснимо лишь странностью его характера, ибо с собакой он мог бы гораздо больше добывать и белок, и зайцев, и барсуков, и лис.
Белки очень скоро надоели Косте, и он одно время перешел исключительно на зайцев. Утром по свежему снежку (да простят меня охотники, а пуще того, охотники-писатели, потому что надо было бы мне сказать по «пороше»!), итак, утром по свежему снежку на самодельных лыжах, с плохенькой берданкой (а первое время так и вовсе с шомпольным ружьем) отправлялся Костя от своего огорода по оврагу к реке, на ходу распутывая заячьи письмена. Твердо знал Костя, что, набегавшись за ночь, русак залег в снег и теперь спит где-нибудь, затаившись. Но если и спит, то все равно одним только ухом, а другим слышит, как подбирается к нему Костя Рыжов, и плохо заячье дело, если услышит недремлющее ухо чуть-чуть позднее, чем надо. Выскочит заяц на свет божий, а три секунды спустя грянет выстрел, и золотые струйки инея потекут с ольховых деревьев, содрогнувшихся от неожиданного среди тихого утра нелепого, варварского звука.
Постепенно осваивал Костя нашу дичь, пока не сделался завзятым лисятником.
Обыкновенно на лису в наших местах охотятся с собакой. Пустит охотник по следу свою Найду, а сам, укрывшись белой материей или надев белый халат, ляжет на ровном аккуратном лисьем следочке. Неизвестно, где в течение нескольких часов гоняет собака красного зверя, только рано или поздно, напетляв по оврагам и перелескам, вернется лиса на свой старый след и пойдет лапка в лапку, следочек в следочек прямо на затаившегося охотника.
Но собаки у Кости Рыжова не было, и он охотился на лису иначе. Заметив по следам, из какого именно буерака, в каком именно месте выходит лиса на мышкование, то есть в чистое поле, чтобы ловить мышей, Костя становится еще потемну за елку, так, чтобы выстрел вполне доставал до лисьего следа. Остальное предоставлялось терпению. Лиса должна будет пойти мимо Кости, когда пойдет с мышкования обратно в лес. Тут можно прицелиться не торопясь, чтобы наверняка и чтобы не испортить шубку.
Один раз стоял Костя в своем дозоре и видит, что две лисы скатились с поля в овраг, но лисы какие-то чудные, непохожие. Звери ближе, охотнику все тревожнее, а особенно стало тревожно, когда вместо лис оказались волки – два волчища, матерые, седые, с заиндевелыми мордами, с желтыми мокрыми клыками. Другой бы стал думать, что дробь мелка и что будет, если не убьешь, а только подранишь, да что будет, если другой волк бросится в отместку за первого, но в Косте Рыжове вполне проявился настоящий охотничий дух. Не долго думая, он выбрал в паху место, где шерсть вроде бы пожиже, и ударил туда из своей берданки. Волк ткнулся в снег, завопил, забрылял ногами, а другой волк или, может быть, волчица обхватила раненого передними ногами и начала оттаскивать к лесу. Костя успел перезарядить ружье, но, то ли услышав щелчок, то ли так, по инстинкту, волчица отпрыгнула от убитого друга и пошла наутек.
Давно говорили Косте, что коль скоро научился он охотиться, то купил бы себе настоящее хорошее ружье, двуствольное, современное, а не путался бы со старой берданкой. Случай с волками убедил Костю. Он продал овцу и на эти деньги купил хорошую двустволку.
В первый выход с новым ружьем получилась у Кости неприятность. Пальнул он из-за елки в лису из одного ствола – осечка. Пальнул из другого – опять осечка, а лиса не ждет. Тогда в сердцах схватил охотник двустволку за оба вороненых ствола, размахнулся и ударил об морозную, звонкую елку, брызнули на снег коричневые лакированные щепки. Так и по сей день с берданкой охотится Костя Рыжов.
Он по-прежнему мало бывает на людях или, лучше сказать, не бывает совсем. Работа его – на пасеке – располагает к одиночеству. Но надо сказать, что с годами от одиночества начинает тосковать Костя. Я знаю, что, выпивши, он слезно жаловался кузнецу, что и семьи-то у него нет, и никого-то у него нет, и что самый он несчастный человек на свете.
Я один раз заикнулся было мужикам, что если сам он никак не соберется, то женили бы его через сваху, все же надо вывести человека на люди, на что Александр Федорович спокойно и уверенно ответил:
– Не, ничего не выйдет. Костя-то? Он завьял…
* * *
…Александр Федорович Постнов работает молотобойцем в кузнице. Человек он неженатый и был бы совершенно одинок, если бы не старенькая тетка его Прасковья Андреевна, по-олепински, Пашонка да Пашонка. Дело-то было так: когда отец и мать Шурки померли, а сестра Клавдия ушла работать на «Электросилу», а сестра Нина, сделавшись геологом, затерялась на чужой стороне, а дом развалился, Шурка перешел жить к тетке Прасковье Андреевне. Да так и живет до сих пор. Этим летом он обновил дом – перебрал и подрубил его. Прасковья Андреевна всю жизнь работала уборщицей в школе и теперь получает пенсию.
* * *
…Иван Васильевич Кунин. О нем как о лучшем косце я рассказывал в главе о сенокосе. Жена его, тетя Саша, померла, а так как детей у них не было, то остался он совершенно один. Кое-как справляется с варением похлебки и картошки и, несмотря на преклонные годы, кое-что делает по своему старинному ремеслу, например, оконные рамы, или грабли, или, не торопясь, может соорудить и целую телегу.
Вдовство старухи, потерявшей своего старика, чем-то легче, и естественнее, и проще, чем вдовство такого вот Ивана Васильевича, оставшегося одиноким и вынужденного и постирать за собой, и постряпать, и все такое.
– Иван Васильевич, – сказал я ему однажды, – мне столько лет, сколько прожил ты, ни за что не прожить.
– Полно, – спокойно ответил старик. – Забудешься и проживешь.
* * *
…Александр Павлович Кунин – агроном нашего колхоза; Валентина Ефимовна – колхозный бухгалтер; у них двое детей: Коля и Нина, ходят в школу.
Александр Павлович не кончил ни Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева, ни другого сельскохозяйственного вуза. Возвратившись с войны, он не ушел в город, а стал работать в колхозе. Мы много пишем в газетах о людях, работающих на производстве и одновременно повышающих свою культуру. Гораздо меньше мы говорим о самообразовании колхозников. Александр Павлович сделался агрономом, что называется, без отрыва от производства. Думаю, что какую-то роль сыграла тут его жена Валентина, агроном по образованию.
Как часто бывает, Александр Павлович, младший из Куниных сыновей, остался единственным хозяином в доме. Отец, Павел Васильевич, и мать, тетя Саша, померли: два брата, Иван и Николай, погибли на войне; две сестры, Мария и Капа, живут во Владимире.
Иван Кунин с детства любил возиться с лошадьми и поплатился за эту любовь своим левым ухом. Дело было в том, что жеребец Голубчик, принадлежавший до колхоза нам, то есть моему отцу, на общем конном дворе приучился кусаться. Дошло до того, что в стойло к Голубчику стало опасно заходить. Бывший хозяин его, мой отец, однажды смело зашел, ибо вырастил жеребца из маленького, слабенького жеребеночка. Но и своего старого хозяина не признал жеребец. В то время как рука отца хотела поласкать лошадь, потрепать ее по шее, потрясти за губу, лошадь сгребла широкими желтыми зубами тыльную сторону ладони и отодрала кожу и мясо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28