А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Я мог бы называть и называть имена моих сверстников, учившихся в Литературном институте вместе со мной и теперь плодотворно, каждый в меру своих сил и таланта работающих в советской литературе. Вот я и думаю, какова была бы судьба всех нас, если бы за несколько лет до нашего рождения не произошло Октябрьской революции? Просто-напросто не было бы нас как таковых, ибо творческие индивидуальности каждого скорее всего погибли бы, не имея возможности проявиться. Может быть, от слишком частого употребления мы привыкли к словам "советская власть открыла дорогу...", "советская власть сделала возможным...", "советская власть вывела в люди...". Но ведь в этом-то и заключается правда. Да, открыла дорогу, да, сделала возможным, да, вывела в люди. И мы, выведенные в люди, не должны забывать своего неоплатного долга перед советской властью". Вот, значит, каким я был к моменту знакомства с Кириллом Бурениным. И все же, вспоминая теперь прежнее свое состояние, надо сказать, что я не был столь уж однозначным, как выгляжу в этих статейках и выступлениях. Иначе и Кирилл едва ли бы нацелился на меня. Правда, что и в стихах я начал изменять, так сказать, своей чистой лирике и написал несколько откровенно политических стихотворений, в том числе и "Партийный билет" и "Это было в двадцатом". Правда, что, работая разъездным корреспондентом "Огонька", я прославлял трубопрокатчиков, председателей колхозов и даже целину, не умея заглянуть в глубинную суть явлений или, как потом скажет Кирилл, не зная "тайны времени", то есть, значит, будучи слепым человеком. Но и до Кирилла еще я написал "Владимирские проселки". По ведь пафос "Владимирских проселков", их "сверхзадача", пусть интуитивно нащупанная, но сверхзадача - это увидеть Россию сквозь внешние очертания советской действительности. С приходом в "Литературную газету" мое положение "невесты на выданье", оказывается, не кончилось. Дмитрий Алексеевич Поликарпов, руководящий всей культурой страны со стороны ЦК, благоволил ко мне. Меня ввели в состав комитета по присуждению Ленинских премий. Семьдесят человек (потом их стало больше ста), отобранных из всей советской интеллигенции. Уланова, Тарасова, Завадский, Царев, Гончар, Бровка, Максим Танк, Аджубей, Сатюков (главный редактор "Правды"), Прокофьев, Максим Рыльский, Корнейчук, Пырьев, Сурков, Хренников, Пластов, Серов, Ираклий Абашидзе, Мирзо Турсун-заде, Твардовский, С. С. Смирнов, Грибачев - все это под председательством Тихонова. Да и сам я уж был выдвинут на соискание Ленинской премии и прошел второй тур. А если не получил, то рассудили так: молодой еще, за следующую книгу получит. Егорычев, тогдашний первый секретарь МК, полтора часа уговаривал меня стать председателем Московской писательской организации, а Поликарпов, после смерти Рюрикова, предложил было взять сектор в ЦК, и я слезно просил Твардовского поговорить с Пликарповым, чтобы тот не настаивал. Предстояло выбрать между службой и чистой литературой. Но если я, с одной стороны, выступал перед микрофоном на Красной площади и в статейках всячески прославлял советскую власть, а с другой стороны, в "Проселках" и в "Капле росы" пытался увидеть Россию сквозь маску советской действительности, то каковы же были мои истинные политические убеждения? Приходится сказать, что они были путаными. И то и другое я делал искренне. Помню, как я симпатизировал Померанцеву, когда его начали бить и топтать за статью об искренности. Помню, что все мои симпатии были на стороне Дудинцева и его романа. Помню, что я восхищался "Рычагами" Яшина, Помню, что буквально задохнулся от восторга, прочитав первую ласточку Солженицина. Но в то же время как будто искренне я писал о целине, о первых космонавтах, о Хрущеве, как помним. Не кривя душой как будто, запятнал себя навсегда позорным выступлением (вместе с другими), когда под председательством С. С. Смирнова топтали в ЦДЛ Пастернака за то, что тот не отказался от Нобелевской премии. Некоторая ревизия современной мне действительности в душе была. Но, во-первых, она шла не дальше Сталина и его времени (Ленин кристалл, Ленин - чистота, Ленин - совесть, идея, знамя), во-вторых, эта ревизия ограничивалась собственными мыслями, разговорами с друзьями, внутренней симпатией к людям, совсем почти не проникая на написанные мной страницы. Разве что чувствовалась, угадывалась между строк в атмосфере той или иной вещи наиболее чуткими читательскими сердцами. Да я и на самом деле и в мыслях даже не заглядывал дальше Ленина. Дальше шло нечто столь отдаленное, столь исторически прошлое, столь потонувшее во тьме времен, что о чем же там думать? Вроде как ледниковый период. Где-то были там царь, Колчак, Деникин, Врангель, а с другой стороны - Чапаев, Фрунзе, Буденный. Но ведь были и мамонты на земле, и всякие динозавры. Что-то произошло такое, что динозавры и мамонты вымерли, колесо истории сделало поворот. Так и тут, я открыл глаза уже при советской власти. Вокруг плакаты, лозунги, колхозы, займы, сельсоветы, уполномоченные, милиция, семилетки, техникумы, портреты вождей, кинофильмы о том, как красные герои бьют подлецов белых, песни о том же, книги о том же, все и всюду о том же. Я и опомниться не успел, как сделался комсомольцем. В техникуме. Все должны быть комсомольцами. Никому и в голову не приходило, что можно взять и не быть. Даже трудно себе представить. Стал ходить на комсомольские собрания, платить членские взносы, выбирали меня даже в какие-то бюро или комитеты, поручали стенную печать. Переход из комсомола в партию не совершается столь механически, это правда. И если бы хоть долю сознательности в это время, можно было бы избежать. Чистосердечно признаюсь, что этой доли сознательности у меня тогда не было. И когда позвали в партком и (мои же друзья: Сенечка Шуртаков, Сашуня Парфенов) предложили подумать: пора... авангард... смешно ходить беспартийным в наше время... а мы и рекомендации напишем... - я сказал, что подумаю. На самом же деле не думал совсем. Но рекомендации между тем - вот они, готовы, и дело уже в райкоме. И дальше что же? Партия - дело такое. Можно увильнуть, избежать, никто тут может и не заметить, никто и думать не будет, какой ты, партийный или беспартийный. Известен исторический анекдот, родившийся на наших глазах. Хрущев хотел ввести в ЦК Леонида Сергеевича Соболева и уж почти ввел, почти проголосовали, как кто-то шепнул в последний момент, что Соболев беспартийный. - Ну и что? - нашелся Хрущев. - За беспартийного Соболева я отдам двадцать партийных Маргарит Алигер. Но в ЦК, конечно, Соболев не попал. Да, так вот. Можно избежать, и никто не заметит. Но если вступил, хотя бы и механически, без порыва и умысла, то уж не придешь и не скажешь: дескать, не хочу больше, увольте, отпустите на волю, вот вам ваш партийный билет. Нет, не скажешь. Вполне односторонний процесс. Движение только туда, как в сеть или в вершу. Впрочем, в этих рассуждениях невольно забегаешь вперед и судишь о тех годах сегодняшним днем. Даже и об этом не думал тогда. Вступил и вступил. Нет никаких проблем, ни нравственных, ни практических. Все кругом - члены партии. А подумать бы о том, что, оказывается, не все. Задуматься бы, почему же не все? Тоже они - механически, случайно не члены партии, как ты случайно - член партии? Или там умысел, хитрость, позиция, принцип поведения? Представьте себе - не думал. А ведь писал уже стихи и повести! И вот, с одной стороны, Кривицкий (умная рыжая лиса) рекомендует меня Симонову только двумя словами: "Все понимает" (и значит, я действительно кое-что понимал), а с другой стороны - книга о целине, книга о социалистической Албании, приведенные мною здесь выступления и статьи. С одной стороны, я в глубине души сочувствую побежденным венграм, с другой стороны, радуюсь нашим спутникам. С одной стороны, я вожу компанию с Фирсовым или Чуевым (Грибачевым, Стаднюком, Алексеевым, Закруткиным), с другой стороны, отвожу душу в разговорах с Яшиным, Натальей Иосифовной Ильиной, с тем же Дучинцевым. Остается еще прояснить мое отношение к евреям в те ветхозаветные для меня времена. Живя в деревне, я, разумеется, не встречался с евреями. Поговорка всетаки справедлива: "Чем выше ты будешь подниматься по общественной лестнице, тем чаще тебе дорогу будут перебегать евреи". Деревню, значит, надо считать самой нижней ступенькой, вернее, даже и не ступенькой еще, а тем основанием, на которое опирается лестница. Ни одного еврея в нашей округе нет. Правда, моя старшая сестра, учившаяся в Москве в медицинском институте, вышла замуж за еврея, Зиновия Ананьевича Фрица (по-домашнему Зоня), и он даже приезжал в деревню вместе с Клавдией и с новорожденным Владиком. Но кроме постоянной заботливости о новорожденном младенце (часами баюкал его на руках), Зоня не обнаружил у нас в Алепине никаких особенных качеств. Деревенским мальчишкам он говорил "эй ты, босяк", а читая газету, всегда комментировал нам каждое сообщение. - Я вам скажу, в чем тут дело... - и начинал развивать предысторию, историю, и газетная заметка поворачивалась в ином свете. Вероятно, ему не просто было привыкать к нашему деревенскому обиходу (изба, печь, мухи, даже и тараканы), и то, что я ни разу не заметил в нем никакой брезгливости, пренебрежительности, а тем более презрения, говорит, конечно, о его тактичности и воспитанности. Впрочем, и к нему со стороны нашей семьи, а также и всех сельчан не было никогда показано никакой отчужденности и неприязни. В механическом техникуме, где я учился, не существовало еврейского вопроса. Случилась только одна маленькая скандальная история. Директором техникума был еврей, Павел Исаакович Шихтин, а заведовал учебной частью Иван Абрамович Рулин (русский, несмотря на еврейское отчество), которого все очень любили. Он считался ветераном техникума. Когда-то, еще до революции, окончил его (тогда это было Мальцевское ремесленное училище), да так и прижился. У него и квартира была при техникуме. Вдруг совершилось непонятное и нелепое - директор уволил Ивана Абрамовича Рулина, чтобы взять на его место Моисея Лазаревича Закса, которому нужно было пристроиться - он заблаговременно сбежал из Москвы, к которой уже подходили немцы. Прошелестел слушок, что у него полно драгоценностей и что он, ложась спать, ставит у двери табуретку, а на нее таз с водой, чтобы в случае чего загремело. Рулина мы любили. Несправедливость была очевидной и вопиющей. Ночью студенты выбили в квартире Закса кирпичами все окна. Скандал получил огласку. В дело вмешался обком, и Рулин был восстановлен. Но остался на прежнем месте и Павел Исаакович Шихтин. Следующая встреча с евреями произошла 16 октября 1941 года, когда мы, выйдя из общежития на улицу, увидели, что весь Владимир запружен машинами, беженцами. Бежали они, набив машины (легковые) узлами, шубами, продуктами. Генка Перов стащил из машины два белых батона, а другие общежитийские ребята украли у евреев ящик сливочного масла (26 кг), что по тем временам (600 рублей за килограмм) было единственной реальной ценностью, даже не из-за денег, а само по себе. Волна бегущих из столицы евреев покатилась дальше на восток, к Горькому, к Казани, мы же продолжали учиться как ни в чем не бывало. Более основательно встречаться с ними пришлось, когда я стал ходить на литературные объединения, а также в газеты и журналы, чтобы там напечататься. У меня тотчас появились евреи-друзья. Друзья не друзья, но все-таки. Моя полная лояльность по отношению к ним, тем более чистосердечная, что я вовсе и не думал о людях - евреи они или не евреи, видимо, располагала к себе. Тем не менее уже в то время произошел эпизод, который мог бы насторожить меня. В "Комсомольской правде", где я опубликовал первое свое стихотворение (если не считать владимирскую областную газету), заведовал отделом литературы и искусства Владимир Викторович Жданов, а литературным консультантом у него работала некто Елена... отчество забыл, Смирнова, пожилая еврейка. Опубликовав одно стихотворение, я принес еще два и отдал их этой Смирновой. Через несколько дней она мне сказала: - Владимир Викторович прочитал ваши стихи и попросил передать, что с такими стихами вам пока что в ближайшие годы не надо ходить по редакциям. Это наше общее мнение. Слабо, миленький, слабо. Стихи были "Дождь в степи" и "Родник". Что-то подсказало мне, что дело не чисто. Была, значит, и некоторая уверенность в собственных силенках. Выбрав момент, когда "злопыхательница" выползла из комнаты (дверь в кабинет В. В. Жданова оказалась открытой, а самого его не было на месте), я вошел в кабинет и положил на его стол свои стихи. Вскоре они были опубликованы. Голосок старухи стал еще медоточивее, но в ее глазах я видел с тех пор плохо скрываемую лютую ненависть. А если бы я послушался ее и поверил в то, что мои стихи никуда не годятся? Между тем с "Дождем в степи" я поступал в Литературный институт, с этим же стихотворением дебютировал на большом литературном вечере в Доме литераторов, первый мой стихотворный сборник назывался "Дождь в степи". Едва ли я отнес тогда недоброжелательство старухи за счет ее национальности. Ну, невзлюбила меня почему-то, мало ли что? Вообще же говоря, если взять несколько точек моей биографии, где мне наиболее напакостили, то отчетливо получается, что помогали евреи, а пакостили свои же русские. В институт я поступил благодаря Саше Соколовскому. То есть, конечно, рекомендовал меня Луговской, а принимали Гладков и Казин. Но надоумил подать заявление, вовремя подсказал, можно сказать, привел за руку Саша Соколовский. Впервые выпустил меня читать на большом литературном вечере в ПДЛ Семен Кирсанов. Незадолго перед этим на литстудии в МГУ я при Кирсанове прочитал стихотворение "Дождь в степи". Вскоре состоялся первый тогда еще вечер одного стихотворения. Читали только известные поэты ранга Тихонова, Луговского, Сельвинского, Антокольского... Председательствовал Асеев. Кирсанов увидел меня среди слушателей (как студентам Литинститута нам был открыт вход в ЦДЛ), поманил пальцем и сказал, что сейчас меня выпустит. Я вышел в яловых сапогах и в черной косоворотке с белыми пуговицами. Был фурор. Первую комнату в Москве я получил благодаря Евгению Ароновичу Долматовскому (когда-нибудь напишу об этом подробный рассказ), а первая книга стихов вышла благодаря Тодику Бархударяну. "Владимирские проселки" - первую серьезную прозу - напечатали Симонов и Кривицкий. Первую статью о "Проселках" написала Евгения Журбина. Первую статью о моих стихах написал Марк Щеглов. Марка Щеглова я никогда не видел в жизни, слышал только, что это очень больной человек и талантливый критик. Между тем "Дождь в степи" был в какой-то степени дождем в степи. Хотя книга вышла в 1953 году, стихи все были написаны раньше, начиная с 1946 года, то есть в первые послевоенные годы. Лирика была не в чести. Держали одного официального лирика для вывески - Степу Щипачева, но это была старчески-мудрствующая и насквозь рациональная лирика. Первым, кто мог бы поддержать "Дождь в степи", был Володя Огнев (настоящая фамилия - Немец), заведовавший критикой в "Литературной газете" (кадр Симонова). Но он, как мне стало случайно известно, не только не позаботился о статье, но и вытравлял всякое упоминание о сборнике. Так, например, я получил письмо от читательницы с Урала. В письме была фраза: "Я даже не знала, что теперь пишут такие стихи". Оказывается, копию своего письма она послала в "Литературную газету". Огнев это письмо опубликовал (поддерживать лирику стало модным после 1953 года), но, увы нигде не было упомянуто, что речь шла о сборнике В. Солоухина "Дождь в степи". Тем удивительнее для меня прозвучала восторженная статья Марка Щеглова. Познакомиться я с ним все как-то не удосуживался, хотя и собирался. "Успею, какие наши годы!" Осенью 1956 года в Болгарии Ламар и Джагаров увезли меня в Ситняково, в бывший охотничий домик царя Фердинанда, отданный теперь Союзу болгарских писателей. Горел камин, мы пили вино и читали стихи. Вдруг кто-то обмолвился, что Марк Щеглов умер - было во вчерашней газете. Не понимаю до сих пор, что со мной случилось, но я разрыдался едва ли не в голос. Болгарские друзья не успокаивали, пережидали, пока пройдет приступ, только тихонько повторял про себя Ламар: "Много трагично, много трагично". Вторую статью о моем сборнике написал Лев Айзикович Озеров. В совсем недавние времена; между прочим, Эдуард Колмановский написал музыку к моим стихам "Мужчины",. а сосватал меня с ним еврей же Костя Ваншенкин. С другой стороны, вместо отдельной квартиры подсунул мне сожительство с Евдокимовым Василий Александрович Смирнов. Отвел от присуждения Ленинской премии своими выступлениями Николай Матвеевич Грибачев. Оклеветал в своем пасквильном романе (хотя и под другим именем) Всеволод Анисимович Кочетов. Написал доносное стихотворение о моем перстне с изображением Николая II хоть и не антисемит, но все-таки Степан Петрович Щипачев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47