если вы хотите серьезно заняться литературной деятельностью, если вы хотите не печататься только, а быть настоящим литератором, то ведь надо к делу относиться серьезней. В вашей статье есть огонек, вы пишете недурно, не без таланта, но в нее вложено мало, нет труда, продуманности, глубины, и с фактической стороны она прихрамывает. Ведь вот вы написали свою статью по двум-трем книжкам, не правда ли?
— Правда.
— А ведь по этому вопросу целая литература есть. Надо было перечитать не три книжки, а побольше. Тогда бы и фактов было больше, да и выводы были бы основательней. В общем выводы ваши верны, но они как будто голословны, не убеждают и, следовательно, не производят впечатления. Статью вашу прочтут, написана она бойко, но и только… а ведь разве вы хотели писать только бойко и легко? Разве для этого стоит серьезно посвятить себя литературной деятельности?
Платонов погладил свою бороду, поправил очки и продолжал:
— Я говорю вам это все, Николай Иванович, потому, что вы молоды, потому, что в вас дарование есть, и вам еще не поздно сделаться полезным и даже заметным литературным работником. И мне было бы очень жаль, если бы вы пошли по той дороге, которая многих сгубила и продолжает губить. Плоскость-то это покатая! — серьезно проговорил Платонов. — В последнее время как-то чересчур легко относятся к этому делу, очень легко, даже начинающие литераторы. Литература обращается в ремесло. Отвалял статью, принес; не приняли в одной редакции, примут в другой; статья напечатана — получай деньги. Оно-то, положим, и легко, но ведь это один литературный разврат! — резко оборвал Платонов, сверкая своими умными глазами из-под очков. — Разврат самый ужасный! Сперва небрежность, а потом… потом погоня за гонораром, а дальше ведь можно прийти и черт знает к чему. И даже приобрести успех среди известных читателей. Ведь вот, например…
И Платонов не без презрения назвал несколько имен.
— А ведь и они начали не так. Тоже дарование было, огонек, но исписались, не работали, а теперь уже поздно. Старого не вернешь. Ну, и пишут всякую дрянь, благо спрос есть! И поздно заняться каким-нибудь другим делом. Ужасная будущность!
— Да, это ужасно! — воскликнул Николай, подавленный суровой речью Платонова.
— А приходят к этому незаметно, не сразу. Легкость успеха губит, недостаток труда, знания. Талантишко есть, и иной думает, что талантишко вывезет. Ну, и вы сами видите, Николай Иванович, каково это отзывается на литературе. О, бойтесь этого! Лучше бросить литературу, если не чувствуешь себя способным на упорный труд, на борьбу, бросить лучше! После, когда втянешься, поздно уж будет, и человек принужден строчить, понимаете ли, строчить из-за куска хлеба… считать строчки, печатные листы, чтобы больше их было, больше, а прежняя-то легкость уже исчезла. Мыслей нет, так как читать-то и трудно, да и некогда подчас. И выходит какая-то каторга. Я знаю таких несчастных, — их немало.
— И вот еще что меня сердит подчас! — продолжал, разгорячившись, Платонов. — Это какое-то неуважение к печати. Прежде, бывало, приходишь в редакцию, как в святилище какое-то. Да, я помню, как я понес свою первую статью. Знаете ли, поджилки дрожали, ей-богу. Ну, вдобавок, и судья-то кто был? Николай Гаврилович! Неуверенность, знаете ли, страх и все такое. Главное, чувствуешь, что ведь идешь с дерзкой мыслью приобщиться к литературе. А нынче? Точно в кабак, в редакцию ходят, ей-богу. «Годится? — Не годится. — Прощайте!» И ведь всякий лезет! На днях еще один господин пришел, принес два листика, говорит: начало романа, и еще обиделся, что я не взял их и посоветовал ему принести, когда он напишет целый.
Николай в смущении слушал Платонова. Редактор встал и нервно заходил по кабинету, продолжая говорить на ту же тему. Наконец он взглянул на Николая, заметил его смущение, подошел к нему и мягко проговорил:
— Вы не смущайтесь совсем-то, Николай Иванович! Я все это говорил вам, — к сожалению, не одному вам! — потому, что заметил в ваших статьях дарование, огонек и уменье привлечь читателя. Так вам, следовательно, писать можно… Работайте только, да не падайте духом от первых неудач. И тогда вы напишете нечто посерьезнее. Жизнь-то у вас впереди. Так-то-с, батюшка. Ну-с, теперь о вашей статье. Разрешаете сделать сокращения?
— Сделайте одолжение! — проговорил Николай.
— Не бойтесь, статья от этого не проиграет!.. Вот взгляните-ка, какие места я предполагаю сократить.
Платонов взял рукопись и показал ее Николаю. Очень многие страницы были обведены карандашом. Платонов объяснил, почему он сделал эти сокращения, указал на две, на три фактические ошибки и в заключение прибавил, что статья ничего себе; хоть мысли в ней и не новые, а все-таки она бьет в точку.
— Денег не нужно ли вам? — спросил Платонов. — Нашему брату деньги всегда нужны! — усмехнулся он с горькой улыбкой.
Николай вспомнил в эту минуту, что Платонов имел на руках громадную семью, получал сравнительно немного, хотя и работал, как вол, и пользовался большой репутацией, как писатель и человек. С невольным уважением взглянул молодой человек на некрасивое, но очень выразительное лицо Платонова с большим, широким лбом и славными темными глазами, на его потертый пиджачок. Все в нем в эту минуту понравилось Николаю, несмотря на суровый приговор: и эта горькая улыбка, появившаяся на его лице, и простота, с которою он держал себя…
— Вы не стесняйтесь, батюшка! Я скажу издателю. Он даст рубликов двести. Довольно?
— Если возможно.
— Очень даже возможно. Статья-то ведь у нас, — усмехнулся Платонов, — следовательно, издатель может быть спокоен! Завтра я вам пришлю деньги… Ну-с, а теперь пойдемте позавтракаем! — произнес он, подхватывая Николая за талию. — Что, вы работаете еще где-нибудь?
— В «Пользе».
— А! Ничего себе газета, приличная. Что делаете?
— Пока внутренним отделом заведую.
— Важный отдел, очень важный!..
— Больше вырезки.
— И вырезки-то надо с толком сделать!.. А пересмотр корреспонденции?..
Они прошли в столовую, где уже была в сборе вся семья Платонова: жена его, высокая, худощавая, когда-то, должно быть, красивая барыня, и шесть человек детей.
— Каково поколение-то?.. Вот, Зиночка, рекомендую тебе Николая Ивановича Вязникова, — проговорил Платонов.
Платонова протянула руку, процедила сквозь зубы «очень приятно» и искоса бросила взгляд на стол.
Завтрак был крайне скромный. Супруга Платонова, накладывая куски, должна была внимательно смотреть, чтобы досталось всем.
— Водку пьете? — спросил Платонов.
— Пью.
Платонов налил рюмку и придвинул к Николаю селедку.
— А недурно бы пивка, Зиночка, — проговорил Платонов робким голосом. — Кажется, пиво есть?
— Есть. Сейчас принесу.
— Да ты сама не беспокойся!.. Наташа принесет!
Николай посматривал на жену Платонова, и ему она не понравилась. Лицо ее было какое-то недовольное и сухое.
Платонов разговаривал с гостем, шутил с детьми и был в очень добродушном настроении. Жена, напротив, сидела молча.
— А ты в редакции не будешь сегодня? — внушительно обратилась она к мужу.
— Нет… А что?
Она бросила на мужа значительный взгляд и проговорила:
— Ты уж забыл? Я, кажется, утром тебе говорила, что необходимо сходить.
— Ах да, да! Извини, пожалуйста, совсем забыл. После завтрака схожу! — как-то робко проговорил Платонов. — Кстати, и вашу статью отдам в набор! — обратился он к Николаю.
Когда все встали из-за стола и Николай пошел в кабинет за шляпой, до его ушей долетел резкий, недовольный голос.
— Ведь ты знаешь, что в доме ни копейки нет, а еще спрашиваешь!..
Одна из девочек затворила двери, и Николай дальше не слышал слов. Через минуту Платонов вернулся в кабинет несколько сконфуженный. Николай тотчас же стал прощаться.
— Так завтра я вам деньги пришлю!.. До свидания, Николай Иванович. Смотрите же, я жду от вас хорошей работы. Если книги нужны, библиотека моя к вашим услугам!.. Да захаживайте когда вечерком. Милости просим! — говорил Платонов, провожая Николая до дверей.
«Жена-то, должно быть, его в руках держит!» — подумал Николай, уходя от Платонова.
Он возвращался от него недовольный. Отзыв Платонова сильно подействовал на впечатлительного молодого человека. Он рассчитывал на статью очень, а между тем она вызвала со стороны Платонова суровый приговор. Он не мог не согласиться, что Платонов был вполне прав, и это еще более его уязвляло. «Но, однако, у меня есть дарование, талант!» — успокоивал он себя. Он решил основательно засесть за работу и серьезно заняться. В самом деле, он слишком мало работал… О, он поработает как следует, и тогда… Платонов не то скажет!..
Скорей свадьбу?.. С Леночкой ему будет лучше. А то эта холостая жизнь не дает работать как следует!
По обыкновению, он размечтался на эту тему, и когда подъехал домой, то в воображении уже написал прелестнейшую вещь, которая сразу доставит ему имя…
Дома он нашел повестку на триста рублей и, кроме того, записку от своего патрона, Пряжнецова, в которой тот предлагал ему передать по случаю отъезда на несколько дней интересное и благодарное, по его словам, дело: взыскивать с управления одной железной дороги вознаграждение за увечье сторожа. Николай вспомнил, что Присухин юрисконсультом в управлении этой железной дороги, и обрадовался еще более. Наконец-то он скажет блестящую речь и оборвет эту «либеральную каналью»!
— Господин еще один был сегодня, вскоре после вас, — доложила ему Степанида.
— Кто такой?
— А не знаю, не сказывался. Я спросила; говорит: не надо.
— Какой он из себя?
— Лохматый такой, черноватый, неказистый из себя. И говорит грубо так, ровно бы мужик, хоть одежа на нем и господская. Только одет неважно.
— Молодой?
— Нет, средственный. Седого волоса много в бороде, а на голове не приметила. На голове баранья шапка, простая.
«Уж не Лаврентьев ли?» — мелькнула у него мысль, и, надо сказать правду, Николай не особенно обрадовался этому предположению. Он снова стал расспрашивать кухарку, и по дальнейшему ее описанию почти не было сомнения, что к нему заходил Лаврентьев.
— Он обещал зайти?
— Ничего не сказал. Постоял, постоял и ушел!..
— Что ему надобно? — в раздумье проговорил Николай, стараясь подавить в себе невольнее беспокойство.
VIII
Николай не ошибся в своих предположениях. Этот «лохматый», по выражению кухарки, заходивший утром к Вязникову, был не кто иной, как Григорий Николаевич Лаврентьев.
Накануне, в тот самый вечер, когда наши молодые люди обедали в ресторане и спрыскивали шампанским помолвку, Григорий Николаевич приехал в Петербург с пассажирским поездом и, разумеется, в третьем классе. Он торопливо пробрался через толпу пассажиров к выходу, не обратил никакого внимания на зазывания комиссионеров, выкрикивавших названия разных гостиниц, и с небольшим чемоданом в руке зашагал через Знаменскую площадь.
В меблированных комнатах, рядом с Знаменской гостиницей, он занял крошечный номерок, поторговавшись предварительно с хозяйкой, и немедленно, не переодеваясь с дороги, отправился пешком на Выборгскую сторону, к своему приятелю, доктору Александру Михайловичу Непорожневу, более известному читателю под именем «Жучка».
Лаврентьев шел по улицам скорыми, большими шагами, опустив голову, по-видимому, углубленный в думы. Несколько раз он сталкивал прохожих, задевая своим могучим плечом, и не думал извиняться. Несколько раз его называли вслед «мужланом», «невежей», «пьяницей», но он, казалось, не слыхал этих приветствий; на одном из перекрестков на Григория Николаевича чуть было не наскочил рысак; оглобля скользнула по его плечу и оттолкнула его в сторону. Он поднял голову, послал вдогонку забористое ругательство и снова зашагал, не обращая ни на что внимания. При свете газа можно было увидать, что лицо Григория Николаевича угрюмо и озабоченно, скулы быстро двигались, и глаза его глядели мрачно. Очевидно, он был чем-то взволнован и, казалось, не чувствовал сильного мороза, свободно хватавшего грудь и шею, открытые из-под распахнувшейся длинной волчьей шубы. Действительно, Лаврентьев был очень озабочен и шел к Жучку по делу, которое занимало все его мысли.
С того памятного для Лаврентьева дня, когда Леночка отказала Григорию Николаевичу (и отказала так для него неожиданно!) и затем уехала в Петербург, обычная жизнь Григория Николаевича точно выбилась из колеи и, несмотря на все его усилия, в прежнюю колею уже войти не могла. Казалось как будто, что все шло по-старому: Лаврентьев так же усердно занимался хозяйством, работал и даже усерднее работал; так же преследовал «Кузьку», хотя все еще под суд не упек; ратовал за интересы мужиков на земских собраниях; ругательски ругал при встречах «Никодимку», который снова получил место, — но он чувствовал, что в душе его что-то оборвалось. Ему чего-то недоставало: не было прежнего спокойствия, прежней бодрости. И самая его деятельность как будто потеряла для него тот смысл, которым она полна была прежде. Он стал хандрить. По временам одиночество как-то особенно тяготило его, и на Лаврентьева находили такие приступы тоски, с такою болью чувствовалось сиротство любящего, нежного сердца, что он «от греха», зная порывы гнева, сменявшие эту отчаянную тоску, уезжал, бывало, на несколько дней вон из Лаврентьевки, закучивал где-нибудь в селе и возвращался домой, коря себя за слабость. А то уходил с ружьем на плече в лес и шлялся по лесу, отмахивая десятки верст, до тех пор пока не одолевала усталость.
Хотя Григорий Николаевич и писал не раз Жучку, что он «здрав и невредим, чрево в такой же исправности, как, бывало, в корпусе, он на жратву лют и вообще духом ничего себе и не пьянствует», тем не менее между строк слышалась необыкновенно тоскливая нота неудовлетворенного глубокого чувства. Из недосказанной тоски его писем, из нежной заботливости, с которой он справлялся у Жучка о Леночке, из восторженных отзывов о ней было видно, что на душе у него мрачно, безотрадно и что сердечную его рану нисколько еще не затянуло.
Прямо об этом он ни разу не написал и вообще не жаловался; напротив, в одном из последних своих писем к Жучку (а с тех пор, как Леночка переселилась в Петербург, он, прежде раз в год писавший к приятелю, зачастил письмами), в ответ на шутливое замечание Жучка о «любвях» вообще, категорически утверждал, что «любовную канитель давно бросил и дурость эту из себя извлек, как и подобает сиволапому, который рылом не вышел и не умеет выражать чувствии, как там поди умеют у вас в подлеце Питере. Пораскинувши умом, дорогой мой Жучок, оно быдто и взаправду не к моей роже и не к летам (нам, брат, сорок годов!) любовные-то возвышенности и всякая такая малина. Надо честь знать, коли раньше-то не пришлось сподобиться на этот скус!.. И то, по твоему лекарскому толкованию, всякая баба — баба, и, следовательно, гоняться, задравши-то хвост, человеку с седым волосом не приходится. Почто? — И вот я, по слабости человеческого естества, обладился тут с одной суседкой поблизости, солдатской вдовой. Преядреная, Жучок, баба и из себя по всем статьям, если бы не плут-баба. Посмотрю еще и, може, вовсе возьму ее в дом, если только, сволочь, баловать перестанет. Очень шальливая, хотя и с разумом, но только глазам ее веры что-то нет, хоть, шельма, и ластится. Линия-то эта будто ей очень нравится… Как полагаешь, уж не сочетаться ли? Однако ты, Жучок, смотри, чтобы как-нибудь… Ни гу-гу… Этого не надо никому знать. Я только тебе для удостоверения насчет любвей».
Так, между прочим, писал Григорий Николаевич в шутливом тоне, но этот тон едва ли убедил Жучка. Лаврентьеву просто совестно было признаться перед другом, что он, закаливавший себя, бывало, в корпусе, ходивший по ночам на Голодай и никогда не пикнувший под розгами, до сих пор «не извлек из себя дурости». Леночка безраздельно царит в его сердце, и мысль о погибшем счастье отравляет его жизнь.
Григорий Николаевич сделался несообщительнее и угрюмее. Он мрачнее стал смотреть на то, что делалось вокруг, а кругом ничего радостного не было. Кузьма Петрович, до которого он так наивно добирался, неистовствовал с большею силою и, что называется, в ус не дул. Новый губернатор (губернатора-»статистика» скоро сменили после залесского «возмущения» крестьян) статистикой не занимался, а приехал с целью «подтянуть» губернию и навел страх не нее. Новое веяние отразилось, разумеется, и на подчиненных; все волей-неволей должны были подтягивать и везде улавливать «злонамеренный дух» и, очевидно, желали его искоренять. В этом похвальном намерении вскоре после его вступления в должность было закрыто несколько школ и выслано несколько учителей; исправникам и становым предписано было строжайше увеличить бдительность; Григорию Николаевичу под рукой сообщили, чтобы он был осторожнее, так как его превосходительство косо смотрит на артельные сыроварни, устроенные еще давно Лаврентьевым, и относится вообще к «дикому барину» подозрительно, считая его причастным к так называемому залесскому бунту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— Правда.
— А ведь по этому вопросу целая литература есть. Надо было перечитать не три книжки, а побольше. Тогда бы и фактов было больше, да и выводы были бы основательней. В общем выводы ваши верны, но они как будто голословны, не убеждают и, следовательно, не производят впечатления. Статью вашу прочтут, написана она бойко, но и только… а ведь разве вы хотели писать только бойко и легко? Разве для этого стоит серьезно посвятить себя литературной деятельности?
Платонов погладил свою бороду, поправил очки и продолжал:
— Я говорю вам это все, Николай Иванович, потому, что вы молоды, потому, что в вас дарование есть, и вам еще не поздно сделаться полезным и даже заметным литературным работником. И мне было бы очень жаль, если бы вы пошли по той дороге, которая многих сгубила и продолжает губить. Плоскость-то это покатая! — серьезно проговорил Платонов. — В последнее время как-то чересчур легко относятся к этому делу, очень легко, даже начинающие литераторы. Литература обращается в ремесло. Отвалял статью, принес; не приняли в одной редакции, примут в другой; статья напечатана — получай деньги. Оно-то, положим, и легко, но ведь это один литературный разврат! — резко оборвал Платонов, сверкая своими умными глазами из-под очков. — Разврат самый ужасный! Сперва небрежность, а потом… потом погоня за гонораром, а дальше ведь можно прийти и черт знает к чему. И даже приобрести успех среди известных читателей. Ведь вот, например…
И Платонов не без презрения назвал несколько имен.
— А ведь и они начали не так. Тоже дарование было, огонек, но исписались, не работали, а теперь уже поздно. Старого не вернешь. Ну, и пишут всякую дрянь, благо спрос есть! И поздно заняться каким-нибудь другим делом. Ужасная будущность!
— Да, это ужасно! — воскликнул Николай, подавленный суровой речью Платонова.
— А приходят к этому незаметно, не сразу. Легкость успеха губит, недостаток труда, знания. Талантишко есть, и иной думает, что талантишко вывезет. Ну, и вы сами видите, Николай Иванович, каково это отзывается на литературе. О, бойтесь этого! Лучше бросить литературу, если не чувствуешь себя способным на упорный труд, на борьбу, бросить лучше! После, когда втянешься, поздно уж будет, и человек принужден строчить, понимаете ли, строчить из-за куска хлеба… считать строчки, печатные листы, чтобы больше их было, больше, а прежняя-то легкость уже исчезла. Мыслей нет, так как читать-то и трудно, да и некогда подчас. И выходит какая-то каторга. Я знаю таких несчастных, — их немало.
— И вот еще что меня сердит подчас! — продолжал, разгорячившись, Платонов. — Это какое-то неуважение к печати. Прежде, бывало, приходишь в редакцию, как в святилище какое-то. Да, я помню, как я понес свою первую статью. Знаете ли, поджилки дрожали, ей-богу. Ну, вдобавок, и судья-то кто был? Николай Гаврилович! Неуверенность, знаете ли, страх и все такое. Главное, чувствуешь, что ведь идешь с дерзкой мыслью приобщиться к литературе. А нынче? Точно в кабак, в редакцию ходят, ей-богу. «Годится? — Не годится. — Прощайте!» И ведь всякий лезет! На днях еще один господин пришел, принес два листика, говорит: начало романа, и еще обиделся, что я не взял их и посоветовал ему принести, когда он напишет целый.
Николай в смущении слушал Платонова. Редактор встал и нервно заходил по кабинету, продолжая говорить на ту же тему. Наконец он взглянул на Николая, заметил его смущение, подошел к нему и мягко проговорил:
— Вы не смущайтесь совсем-то, Николай Иванович! Я все это говорил вам, — к сожалению, не одному вам! — потому, что заметил в ваших статьях дарование, огонек и уменье привлечь читателя. Так вам, следовательно, писать можно… Работайте только, да не падайте духом от первых неудач. И тогда вы напишете нечто посерьезнее. Жизнь-то у вас впереди. Так-то-с, батюшка. Ну-с, теперь о вашей статье. Разрешаете сделать сокращения?
— Сделайте одолжение! — проговорил Николай.
— Не бойтесь, статья от этого не проиграет!.. Вот взгляните-ка, какие места я предполагаю сократить.
Платонов взял рукопись и показал ее Николаю. Очень многие страницы были обведены карандашом. Платонов объяснил, почему он сделал эти сокращения, указал на две, на три фактические ошибки и в заключение прибавил, что статья ничего себе; хоть мысли в ней и не новые, а все-таки она бьет в точку.
— Денег не нужно ли вам? — спросил Платонов. — Нашему брату деньги всегда нужны! — усмехнулся он с горькой улыбкой.
Николай вспомнил в эту минуту, что Платонов имел на руках громадную семью, получал сравнительно немного, хотя и работал, как вол, и пользовался большой репутацией, как писатель и человек. С невольным уважением взглянул молодой человек на некрасивое, но очень выразительное лицо Платонова с большим, широким лбом и славными темными глазами, на его потертый пиджачок. Все в нем в эту минуту понравилось Николаю, несмотря на суровый приговор: и эта горькая улыбка, появившаяся на его лице, и простота, с которою он держал себя…
— Вы не стесняйтесь, батюшка! Я скажу издателю. Он даст рубликов двести. Довольно?
— Если возможно.
— Очень даже возможно. Статья-то ведь у нас, — усмехнулся Платонов, — следовательно, издатель может быть спокоен! Завтра я вам пришлю деньги… Ну-с, а теперь пойдемте позавтракаем! — произнес он, подхватывая Николая за талию. — Что, вы работаете еще где-нибудь?
— В «Пользе».
— А! Ничего себе газета, приличная. Что делаете?
— Пока внутренним отделом заведую.
— Важный отдел, очень важный!..
— Больше вырезки.
— И вырезки-то надо с толком сделать!.. А пересмотр корреспонденции?..
Они прошли в столовую, где уже была в сборе вся семья Платонова: жена его, высокая, худощавая, когда-то, должно быть, красивая барыня, и шесть человек детей.
— Каково поколение-то?.. Вот, Зиночка, рекомендую тебе Николая Ивановича Вязникова, — проговорил Платонов.
Платонова протянула руку, процедила сквозь зубы «очень приятно» и искоса бросила взгляд на стол.
Завтрак был крайне скромный. Супруга Платонова, накладывая куски, должна была внимательно смотреть, чтобы досталось всем.
— Водку пьете? — спросил Платонов.
— Пью.
Платонов налил рюмку и придвинул к Николаю селедку.
— А недурно бы пивка, Зиночка, — проговорил Платонов робким голосом. — Кажется, пиво есть?
— Есть. Сейчас принесу.
— Да ты сама не беспокойся!.. Наташа принесет!
Николай посматривал на жену Платонова, и ему она не понравилась. Лицо ее было какое-то недовольное и сухое.
Платонов разговаривал с гостем, шутил с детьми и был в очень добродушном настроении. Жена, напротив, сидела молча.
— А ты в редакции не будешь сегодня? — внушительно обратилась она к мужу.
— Нет… А что?
Она бросила на мужа значительный взгляд и проговорила:
— Ты уж забыл? Я, кажется, утром тебе говорила, что необходимо сходить.
— Ах да, да! Извини, пожалуйста, совсем забыл. После завтрака схожу! — как-то робко проговорил Платонов. — Кстати, и вашу статью отдам в набор! — обратился он к Николаю.
Когда все встали из-за стола и Николай пошел в кабинет за шляпой, до его ушей долетел резкий, недовольный голос.
— Ведь ты знаешь, что в доме ни копейки нет, а еще спрашиваешь!..
Одна из девочек затворила двери, и Николай дальше не слышал слов. Через минуту Платонов вернулся в кабинет несколько сконфуженный. Николай тотчас же стал прощаться.
— Так завтра я вам деньги пришлю!.. До свидания, Николай Иванович. Смотрите же, я жду от вас хорошей работы. Если книги нужны, библиотека моя к вашим услугам!.. Да захаживайте когда вечерком. Милости просим! — говорил Платонов, провожая Николая до дверей.
«Жена-то, должно быть, его в руках держит!» — подумал Николай, уходя от Платонова.
Он возвращался от него недовольный. Отзыв Платонова сильно подействовал на впечатлительного молодого человека. Он рассчитывал на статью очень, а между тем она вызвала со стороны Платонова суровый приговор. Он не мог не согласиться, что Платонов был вполне прав, и это еще более его уязвляло. «Но, однако, у меня есть дарование, талант!» — успокоивал он себя. Он решил основательно засесть за работу и серьезно заняться. В самом деле, он слишком мало работал… О, он поработает как следует, и тогда… Платонов не то скажет!..
Скорей свадьбу?.. С Леночкой ему будет лучше. А то эта холостая жизнь не дает работать как следует!
По обыкновению, он размечтался на эту тему, и когда подъехал домой, то в воображении уже написал прелестнейшую вещь, которая сразу доставит ему имя…
Дома он нашел повестку на триста рублей и, кроме того, записку от своего патрона, Пряжнецова, в которой тот предлагал ему передать по случаю отъезда на несколько дней интересное и благодарное, по его словам, дело: взыскивать с управления одной железной дороги вознаграждение за увечье сторожа. Николай вспомнил, что Присухин юрисконсультом в управлении этой железной дороги, и обрадовался еще более. Наконец-то он скажет блестящую речь и оборвет эту «либеральную каналью»!
— Господин еще один был сегодня, вскоре после вас, — доложила ему Степанида.
— Кто такой?
— А не знаю, не сказывался. Я спросила; говорит: не надо.
— Какой он из себя?
— Лохматый такой, черноватый, неказистый из себя. И говорит грубо так, ровно бы мужик, хоть одежа на нем и господская. Только одет неважно.
— Молодой?
— Нет, средственный. Седого волоса много в бороде, а на голове не приметила. На голове баранья шапка, простая.
«Уж не Лаврентьев ли?» — мелькнула у него мысль, и, надо сказать правду, Николай не особенно обрадовался этому предположению. Он снова стал расспрашивать кухарку, и по дальнейшему ее описанию почти не было сомнения, что к нему заходил Лаврентьев.
— Он обещал зайти?
— Ничего не сказал. Постоял, постоял и ушел!..
— Что ему надобно? — в раздумье проговорил Николай, стараясь подавить в себе невольнее беспокойство.
VIII
Николай не ошибся в своих предположениях. Этот «лохматый», по выражению кухарки, заходивший утром к Вязникову, был не кто иной, как Григорий Николаевич Лаврентьев.
Накануне, в тот самый вечер, когда наши молодые люди обедали в ресторане и спрыскивали шампанским помолвку, Григорий Николаевич приехал в Петербург с пассажирским поездом и, разумеется, в третьем классе. Он торопливо пробрался через толпу пассажиров к выходу, не обратил никакого внимания на зазывания комиссионеров, выкрикивавших названия разных гостиниц, и с небольшим чемоданом в руке зашагал через Знаменскую площадь.
В меблированных комнатах, рядом с Знаменской гостиницей, он занял крошечный номерок, поторговавшись предварительно с хозяйкой, и немедленно, не переодеваясь с дороги, отправился пешком на Выборгскую сторону, к своему приятелю, доктору Александру Михайловичу Непорожневу, более известному читателю под именем «Жучка».
Лаврентьев шел по улицам скорыми, большими шагами, опустив голову, по-видимому, углубленный в думы. Несколько раз он сталкивал прохожих, задевая своим могучим плечом, и не думал извиняться. Несколько раз его называли вслед «мужланом», «невежей», «пьяницей», но он, казалось, не слыхал этих приветствий; на одном из перекрестков на Григория Николаевича чуть было не наскочил рысак; оглобля скользнула по его плечу и оттолкнула его в сторону. Он поднял голову, послал вдогонку забористое ругательство и снова зашагал, не обращая ни на что внимания. При свете газа можно было увидать, что лицо Григория Николаевича угрюмо и озабоченно, скулы быстро двигались, и глаза его глядели мрачно. Очевидно, он был чем-то взволнован и, казалось, не чувствовал сильного мороза, свободно хватавшего грудь и шею, открытые из-под распахнувшейся длинной волчьей шубы. Действительно, Лаврентьев был очень озабочен и шел к Жучку по делу, которое занимало все его мысли.
С того памятного для Лаврентьева дня, когда Леночка отказала Григорию Николаевичу (и отказала так для него неожиданно!) и затем уехала в Петербург, обычная жизнь Григория Николаевича точно выбилась из колеи и, несмотря на все его усилия, в прежнюю колею уже войти не могла. Казалось как будто, что все шло по-старому: Лаврентьев так же усердно занимался хозяйством, работал и даже усерднее работал; так же преследовал «Кузьку», хотя все еще под суд не упек; ратовал за интересы мужиков на земских собраниях; ругательски ругал при встречах «Никодимку», который снова получил место, — но он чувствовал, что в душе его что-то оборвалось. Ему чего-то недоставало: не было прежнего спокойствия, прежней бодрости. И самая его деятельность как будто потеряла для него тот смысл, которым она полна была прежде. Он стал хандрить. По временам одиночество как-то особенно тяготило его, и на Лаврентьева находили такие приступы тоски, с такою болью чувствовалось сиротство любящего, нежного сердца, что он «от греха», зная порывы гнева, сменявшие эту отчаянную тоску, уезжал, бывало, на несколько дней вон из Лаврентьевки, закучивал где-нибудь в селе и возвращался домой, коря себя за слабость. А то уходил с ружьем на плече в лес и шлялся по лесу, отмахивая десятки верст, до тех пор пока не одолевала усталость.
Хотя Григорий Николаевич и писал не раз Жучку, что он «здрав и невредим, чрево в такой же исправности, как, бывало, в корпусе, он на жратву лют и вообще духом ничего себе и не пьянствует», тем не менее между строк слышалась необыкновенно тоскливая нота неудовлетворенного глубокого чувства. Из недосказанной тоски его писем, из нежной заботливости, с которой он справлялся у Жучка о Леночке, из восторженных отзывов о ней было видно, что на душе у него мрачно, безотрадно и что сердечную его рану нисколько еще не затянуло.
Прямо об этом он ни разу не написал и вообще не жаловался; напротив, в одном из последних своих писем к Жучку (а с тех пор, как Леночка переселилась в Петербург, он, прежде раз в год писавший к приятелю, зачастил письмами), в ответ на шутливое замечание Жучка о «любвях» вообще, категорически утверждал, что «любовную канитель давно бросил и дурость эту из себя извлек, как и подобает сиволапому, который рылом не вышел и не умеет выражать чувствии, как там поди умеют у вас в подлеце Питере. Пораскинувши умом, дорогой мой Жучок, оно быдто и взаправду не к моей роже и не к летам (нам, брат, сорок годов!) любовные-то возвышенности и всякая такая малина. Надо честь знать, коли раньше-то не пришлось сподобиться на этот скус!.. И то, по твоему лекарскому толкованию, всякая баба — баба, и, следовательно, гоняться, задравши-то хвост, человеку с седым волосом не приходится. Почто? — И вот я, по слабости человеческого естества, обладился тут с одной суседкой поблизости, солдатской вдовой. Преядреная, Жучок, баба и из себя по всем статьям, если бы не плут-баба. Посмотрю еще и, може, вовсе возьму ее в дом, если только, сволочь, баловать перестанет. Очень шальливая, хотя и с разумом, но только глазам ее веры что-то нет, хоть, шельма, и ластится. Линия-то эта будто ей очень нравится… Как полагаешь, уж не сочетаться ли? Однако ты, Жучок, смотри, чтобы как-нибудь… Ни гу-гу… Этого не надо никому знать. Я только тебе для удостоверения насчет любвей».
Так, между прочим, писал Григорий Николаевич в шутливом тоне, но этот тон едва ли убедил Жучка. Лаврентьеву просто совестно было признаться перед другом, что он, закаливавший себя, бывало, в корпусе, ходивший по ночам на Голодай и никогда не пикнувший под розгами, до сих пор «не извлек из себя дурости». Леночка безраздельно царит в его сердце, и мысль о погибшем счастье отравляет его жизнь.
Григорий Николаевич сделался несообщительнее и угрюмее. Он мрачнее стал смотреть на то, что делалось вокруг, а кругом ничего радостного не было. Кузьма Петрович, до которого он так наивно добирался, неистовствовал с большею силою и, что называется, в ус не дул. Новый губернатор (губернатора-»статистика» скоро сменили после залесского «возмущения» крестьян) статистикой не занимался, а приехал с целью «подтянуть» губернию и навел страх не нее. Новое веяние отразилось, разумеется, и на подчиненных; все волей-неволей должны были подтягивать и везде улавливать «злонамеренный дух» и, очевидно, желали его искоренять. В этом похвальном намерении вскоре после его вступления в должность было закрыто несколько школ и выслано несколько учителей; исправникам и становым предписано было строжайше увеличить бдительность; Григорию Николаевичу под рукой сообщили, чтобы он был осторожнее, так как его превосходительство косо смотрит на артельные сыроварни, устроенные еще давно Лаврентьевым, и относится вообще к «дикому барину» подозрительно, считая его причастным к так называемому залесскому бунту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45