Там пережидали и на Марью-заиграй-овражки возвращались в курени.
Старики старились и, у кого был дом, брели помирать на родимые места.
Невдалеке от устья Усы пряталась деревушка. Жило в ней немного баб и несколько десятков мужиков, ничьих людей, не казаков и не крестьян. Они рыбачили, шорничали, плотничали.
Гаврила Ильин ходил туда за рыбой.
Подоткнув подол, молодуха полоскала в реке белье. Он видел ее стройные белые ноги с небольшими ступнями, наполовину ушедшими в мягкий иловатый песок в воде, и круглые ладные лопатки, двигавшиеся под лямками сарафана.
Рванул ветер, сорвал с прутняка развешанную узорчатую тряпицу, покатил и бросил в волну.
Гаврюха сбежал и достал ее.
– Помощничек, – сказала молодка, – спасибо.
Ее глаза смеялись под вычерненными бровями.
– Кто ж ты? – спросил Ильин.
– А портомойка, – ответила молодуха, покачивая длинными светло-голубыми подвесками в ушах. – Всех знаешь, что ж меня не признал? После она сказала, что зовут ее Клавдией.
Она была во всем, даже во внешнем облике своем как-то легка, держалась с чуть озорной смешливостью, он подумал, что она весела и, должно быть, хохотушка, и сразу почувствовал, что ему тоже легко и просто с ней.
Он уже знал, кто она. Она была Кольцова Клавка, и он вспомянул, что и деревню-то эту звали Кольцовкой.
Потом он стал заходить к ней.
Была она всегда одна в большой тесовой избе; подвески разных цветов, зеркальца, бусы, ожерелья, дутые обручи лежали открыто в сундуке, который, верно, и не закрывался, ворохом виднелись кики, летники, очелья, многое было выткано серебром, тафтяное, парчовое, из струйчатого шелка. И отдельно ото всего, но также на виду висела однорядка на рослого мужчину, полукафтанье аккуратно сложено под ней, на столе шапка с малиновым верхом. Так, верно, она и не убиралась со стола, давно дожидаясь, вместе с однорядкой и полукафтаньем, хозяина.
Клавка порхала по избе, вечно ей находилось, что взять, что переложить, поправить какую-нибудь из бесчисленных, как в богатой татарской сакле, подушек.
Она смеялась, начинала и обрывала какие-то песни, румянилась и настойчиво спрашивала:
– Скажи: не красна?
Иногда садилась вышивать. Вышивала она не узор, а странное: мохнатые цветы с глазами на лепестках, крутой нос лодки, птиц, и Гаврюха думал, что птицы эти похожи на нее.
И он понял то, о чем уже догадывался по суетливому ее веселью, по мельтешащему изобилию мелкой, дорогой, открыто, на виду, накиданной пестроты.
– Скучно тебе? – спросил он.
– Нет, – ответила она, вздернув брови. – Когда скучать!
Он рассказал ей, как нечаянное приходит к людям, – сказку об отце, который, помирая, завещал сыну повеситься, и сын послушно пошел и повесился, как велел отец, а доска отвалилась, и оттуда, где был крюк, выпал мешок с золотом.
Скоро Гаврила узнал все о том, как она живет.
В ее одинокой жизни была привязанность. То был десятилетний рыбацкий мальчик, Федька. Она кормила его медовыми пышками и пирогами с рыбой, сама зашивала рубаху, подарила сапожки.
Теперь она варила и пекла для Ильина, ждала его, нетерпеливо изогнув брови, стирала ему порты.
Однажды утром, посередке рассказа о том, что ей снилось, она вдруг всхлипнула:
– Жалобный ты… Сирота… без матери.
И она пригнула к себе его голову со светлой бородкой, небольшую голову на длинном худом, все еще по-мальчишески нескладном туловище, и целовала ее, и почесывала за ушами, как котенку.
– Все вы тут сироты!
Так казалось ей, потому что она вспомнила о ямщичьей избе в лощине, о родительском доме и горько пожалела о матери, с которой за все время своего девичества вряд ли сказала больше сотни слов.
Ватажка в стружках и долбленках, улюлюкая, высыпала на стрежень, но за суденышком нежданно вывернулись из-за мыска еще два, шибко подбежали на парусах и веслах; казаков порубили, нескольких взяли в железы. Тогда ватажка посадила своего атамана в воду, привязав к коряге, и ушла к Ермаку.
Два других атамана сами привели своих людей. «У семиглавого змея один удалец все головы сшиб», – сказал Ермак и поверстал атаманов в есаулы.
– На Жигулях, какую охрану ни бери, а дань плати, – наперед знали корабельщики, едущие даже караванами, – а то живу не быть.
Низкие пузатые насады спускались сверху, с ними палубный бот. Везли в Астрахань припас, снаряд, жалованье. Ермак слушал доглядчиков, загодя повещавших вольницу, потом долго смотрел на Волгу, шапку сбив на затылок. Решил вдруг:
– Этих пропустить. Не замай.
По всей вольнице, по всем ватагам, чьи бы они ни были, объявили:
– Батька судил: не замай.
– Я сам себе батька, – ответил атаман Решето. – Мой суд и мой рассуд. У Ермака услышали пальбу. В лице его ничего не шевельнулось, только глаза сузились и закосили. Сотня верхами поскакала в обход горы: на воде казаки не мешались в казачьи дела. Внизу, на одной насаде, ленивый и черный, лежал клуб дыма… Доскакав, изрубили, зажгли шалаши в стане Решета. С Волги, не кончив своего, тот кинулся на выручку, неистово ругаясь. А сотня, разделившись, ударила сразу с двух сторон, чуть он высадился. Решету скрутили руки.
– Ин по-твоему, – проговорил он и выругался. – Переведались – будя.
– Еще не по-моему. – Ермак подошел к нему. – Еще будет по-моему…
Он выхватил саблю, помедлил, глядя на его задергавшиеся плечи и в выкатившиеся глаза, потом замахнулся.
Так он брал в руки гулевую Волгу.
Иногда он разжимал кулак, и птенцы его гнезда летели далеко.
В ясное праздное утро, когда голубоватой сквозной дымкой оплывала даль и только стайки ряби, сверкая, перебегали на реке, «седла-ай!» – прокатилось по стану. Срезая изгиб луки, верховые двинулись за солнцем. На другой день доскакали до ногайского перевоза. Пусто вокруг; лишь очень острый глаз приметил бы, как возникло легкое желтоватое облачко в степи… Ногайцы гнали к перевозу русских полоняников. Скрипели арбы с добычей…
Эта добыча перешла в казацкую казну. Полоняников же напутствовали: «Ступайте, крещеные».
Казачий отряд появился в устье Яика.
В одном дне пути вверх по реке стояла ногайская столица Сарачайчик. С невысокого минарета бирюч призывал жителей к оружию. Но не было страшнее слова, чем «казаки». Только немногие схватились за кривые ножи…
И вскоре струги неслись уже в обратный путь вниз по Яику: прочь от саклей и кибиток, застланных дымом.
А когда царь Иван послал казну шаху, Ермак перенял ее. Вольница разбила сильную стрелецкую охрану в быстрых больших орленых ботах с пушками, выглядывавшими в отверстия бортов, и «пошарпала» серебро.
На разубранных коврами кораблях ехали по Волге персидские послы. Заколыхался камыш – целый лес копий отделился от него на легких челноках. Персы с завитыми и накрашенными бородами повисли над палубами.
Так, паря в воздухе, послы поплыли назад, слегка шевелясь от ветра и от речного течения, уносившего их в Каспий.
Ермак повел войско вниз по реке.
Струги неслись мимо пустынных берегов, голых, безлесных, мимо развалин старых городов – на несколько часов пути тянулись остатки стен и улиц, кучи битого кирпича в лебеде и чертополохе. Плыли мимо соленых озер в ломкой кроваво-красной траве, мимо выжженных степей, где росли горькая полынь и лакричный корень.
В степях казаки увидели татар. Длинная веревка была намотана у каждого из них у седельного арчака; сбоку – сабля, колчан со стрелами, у плеча – лук. Это было оружие, с которым они триста пятьдесят лет назад, как смерч, пронеслись по земле.
Круглые дома-кибитки, табун коней, войлочные кошмы, пестрые тряпки – летучий татарский город остановился в степи. Удары молота по наковальне. Татары ковали железо.
Когда-то с этим обычаем – ковать раскаленное железо в годовой праздник – пришли из Азии завоеватели-монголы. Они знали, как сделать лучший клинок и лучшую стрелу. Где-то за степями высились Иргене-Конские горы. Говорили – там была долина: два всадника могли бы перегородить ее копьями. Эта долина была железная. И бока ее, как магнит, притягивали копья.
Великая орда завладела землями, народами и их добром.
Ногаи тоже ковали железо – они помнили обычай. Но они уже не знали, где ход к Магнитной горе…
Летучий город срывался с места, едва появлялись на реке казачьи струги. Он несся в пыльных вихрях по равнине, покрытой бесконечной и однообразной рябью мелких бугров, к затерянным в степях и одним татарам ведомым колодцам солоноватой воды.
Злее, желтей становилась земля, словно опаленная огнем. Ночью от нее исходил жар. Цепочкой шли рыжие, с поднятыми головами, верблюды, медленно переставляя длинные тощие ноги, покачивая вьюками на горбах. Так шли они, может быть, от самой Бухары.
Караван исчезал в степи. Только песчаная пыль завивалась воронками. Проносились стада сайгаков. Вода в реке будто загустела от глины.
Близка Астрахань.
В устьях Волги, проскользнув по одному из бесчисленных рукавов мимо города, казаки остановились на острове Четыре Бугра. Он был закидан водорослями. Мутные валы ударяли о скалы, чахлый камыш полз по известняку. Над известковым камнем выл ветер; синь в пенистых клочьях распахнулась впереди.
Но Ермак не довел своей вольницы до Персии, чтобы померяться с кизилбашами, «красноголовыми», военной опорой трона Сефетидов.
Грозный царь ударил по воровской Волге. Был нежданен, страшен удар. Целое войско должно было двинуться, чтобы вывести своевольство на великой реке.
И едва прослышав о грозе, Ермак повернул повольников, чтобы поспеть доплыть до стана, пока она только собиралась.
Дорожный человек шел с подожком, посвистывал и поглядывал кругом себя.
Он видел верши и вентери. Рыбой промышляют. Конечно, охотятся. Наверное, еще и бортничают: места медовые.
Он усмехнулся. Нынче мед, а завтра… Ведь хлеба не сеют, сохи боятся, как бабы-яги. Конечно, какой хлеб по этим уступам! Но что-нибудь здесь могло бы вырасти у настоящих хозяев. Хоть редька или капуста.
Не сеют, не жнут, а… Он увидел бочки и кули на берегу.
Вспомнил, как в ту маленькую лесную обитель, последний ночлег его на долгом пути с севера, пришла «грамота», с неделю назад: «Атаманы-молодцы были на вашем учуге, а на учуге вашем ничего нет. И приказали атаманы-молодцы выслать меду десять ведер, да патоки три пуда, да муки пятнадцать мехов. А буде не вышлешь, и атаманы-молодцы учуги ваши выжгут, и богу вам на Волге-реке не маливаться, и вы на нас не пеняйте».
Эх, как смутились тогда монашки, нагоходцы, гробокопатели! Думали: челом бить воеводе (про идущее войско, верно, прослышали). И от него, дорожного человека, просили совета да пособничества. А он в тот же час и уйди. Своя рубашка ближе к телу.
Он поглядывал и посвистывал. Людей тут хватило бы на несколько городков, ого! Вон там, у костра, лапотные мужичонки. Бурлаки. Прямо, деревенька работных людей, если бы были избенки, а не копаные норы и шалаши. Ловко все тут, ничего не скажешь! Головатый вожак, с умом плодит вокруг себя народишко, диву дашься.
Воля! На это сманивает. Ныне здесь, заутра… заутра в дубовой колоде. Воля в парче да в лохмотьях.
Он потрогал то, чем был перепоясан. Не сразу видно, что пояс дут. Взвесил в руке. Тяжек. Пожалуй, нашлось бы там и серебро, если б взрезать. Он выбирает самого высокого, у чадного костра, чтобы спросить:
– Как бы мне, человече, к атаману?
Сразу пятеро оборачиваются и смотрят на него.
– Пташечка!
– Откудова залетела?
Один, с улыбкой, нежно:
– Авун подпорем, не бойсь, поглядим, что ты за синичка.
– Колпак с башки долой!
– Тымала!..
А исполин птичьим голосом:
– На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.
Но дорожный не робкого десятка.
– Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.
Это понравилось.
Ему указали пышный, шелком латанный шатер.
– Не, мне поплоше.
Засмеялись.
Но спокойно, с шуточками, он настоял на своем.
И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.
Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.
Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:
– Мне не лей!
Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:
– Что ж ты, батько? По суху и челны не плавают.
И вдруг всей кожей лица почувствовал тяжелый, будто ощупывающий взгляд впалых глаз.
– Не тебе батько.
Он уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.
– Есть в полуночном краю окиян-море. По тому морю шел, – прадеды помнят, – мореход свейский. С корабля увидел берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…
Атаман спрашивает:
– Голубиную книгу чел?
Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:
– А как же!
– Про Индрика-зверя что разумеешь?
– Про Индри… как говоришь?
– Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья-пророк тяготить землю. Внушил: выпей Волгу! Он стал пить, да раздулся, лопнул – кости засосало в трясины, прахом занесло.
Дорожный человек улыбается, немного снисходительно. Он чувствует, что в руках его – снова ниточка, и с торжеством восклицает:
– Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря – только небо с водой сходятся вдали. А у моря стоит Камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята – распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Топор у Гюряты – руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался – откуда же в Камени меха? – задуло, закрутило – и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки.
Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор, о которых он говорил. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но он сплетал то, что слышал от досужих людей, с придумками, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.
Он не остановился, пил и плел петельки вымысла.
– …А есть там, в стране Югорской, гора. Путь на нее – четыре дня, и наверху – немеркнущий свет, и солнце ходит день и ночь, не касаясь земли. …И живут там еще люди-самоядь, пожирающие один другого, и люди Лукоморья, засыпающие на Юрья осеннего и оживающие на Юрья весеннего. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.
– Затейливые страны! – сказал Ермак. – Ну, а довести сможешь туда, дорога?
Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:
– Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул.
И опять помедлил малость.
– Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках-ногах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет – на волне колышется…
Он придвинулся. У него были белые заостренные уши.
Ермак отшатнулся от него, вдруг оборвал:
– Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.
Тогда гость кинул оземь свою шапку. Это ему самому казалось глуповатым. Но сделал он так потому, что с «волками жить, по-волчьи выть» было главным правилом его.
– Не жалко, – крикнул он, попирая ногами кунью опушку, – копейку стоит! Люди югорские молятся Золотой Бабе, и в утробе ее злат младенец.
И, понизив голос, зашептал:
– Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иоасафом…
Льстиво и маслено подмигнул:
– Ох, баб в Перми Великой, что галок на деревах!
Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь – игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой – а выпадет чет! Но с этим сумрачным, бессловесным, неказистым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Старики старились и, у кого был дом, брели помирать на родимые места.
Невдалеке от устья Усы пряталась деревушка. Жило в ней немного баб и несколько десятков мужиков, ничьих людей, не казаков и не крестьян. Они рыбачили, шорничали, плотничали.
Гаврила Ильин ходил туда за рыбой.
Подоткнув подол, молодуха полоскала в реке белье. Он видел ее стройные белые ноги с небольшими ступнями, наполовину ушедшими в мягкий иловатый песок в воде, и круглые ладные лопатки, двигавшиеся под лямками сарафана.
Рванул ветер, сорвал с прутняка развешанную узорчатую тряпицу, покатил и бросил в волну.
Гаврюха сбежал и достал ее.
– Помощничек, – сказала молодка, – спасибо.
Ее глаза смеялись под вычерненными бровями.
– Кто ж ты? – спросил Ильин.
– А портомойка, – ответила молодуха, покачивая длинными светло-голубыми подвесками в ушах. – Всех знаешь, что ж меня не признал? После она сказала, что зовут ее Клавдией.
Она была во всем, даже во внешнем облике своем как-то легка, держалась с чуть озорной смешливостью, он подумал, что она весела и, должно быть, хохотушка, и сразу почувствовал, что ему тоже легко и просто с ней.
Он уже знал, кто она. Она была Кольцова Клавка, и он вспомянул, что и деревню-то эту звали Кольцовкой.
Потом он стал заходить к ней.
Была она всегда одна в большой тесовой избе; подвески разных цветов, зеркальца, бусы, ожерелья, дутые обручи лежали открыто в сундуке, который, верно, и не закрывался, ворохом виднелись кики, летники, очелья, многое было выткано серебром, тафтяное, парчовое, из струйчатого шелка. И отдельно ото всего, но также на виду висела однорядка на рослого мужчину, полукафтанье аккуратно сложено под ней, на столе шапка с малиновым верхом. Так, верно, она и не убиралась со стола, давно дожидаясь, вместе с однорядкой и полукафтаньем, хозяина.
Клавка порхала по избе, вечно ей находилось, что взять, что переложить, поправить какую-нибудь из бесчисленных, как в богатой татарской сакле, подушек.
Она смеялась, начинала и обрывала какие-то песни, румянилась и настойчиво спрашивала:
– Скажи: не красна?
Иногда садилась вышивать. Вышивала она не узор, а странное: мохнатые цветы с глазами на лепестках, крутой нос лодки, птиц, и Гаврюха думал, что птицы эти похожи на нее.
И он понял то, о чем уже догадывался по суетливому ее веселью, по мельтешащему изобилию мелкой, дорогой, открыто, на виду, накиданной пестроты.
– Скучно тебе? – спросил он.
– Нет, – ответила она, вздернув брови. – Когда скучать!
Он рассказал ей, как нечаянное приходит к людям, – сказку об отце, который, помирая, завещал сыну повеситься, и сын послушно пошел и повесился, как велел отец, а доска отвалилась, и оттуда, где был крюк, выпал мешок с золотом.
Скоро Гаврила узнал все о том, как она живет.
В ее одинокой жизни была привязанность. То был десятилетний рыбацкий мальчик, Федька. Она кормила его медовыми пышками и пирогами с рыбой, сама зашивала рубаху, подарила сапожки.
Теперь она варила и пекла для Ильина, ждала его, нетерпеливо изогнув брови, стирала ему порты.
Однажды утром, посередке рассказа о том, что ей снилось, она вдруг всхлипнула:
– Жалобный ты… Сирота… без матери.
И она пригнула к себе его голову со светлой бородкой, небольшую голову на длинном худом, все еще по-мальчишески нескладном туловище, и целовала ее, и почесывала за ушами, как котенку.
– Все вы тут сироты!
Так казалось ей, потому что она вспомнила о ямщичьей избе в лощине, о родительском доме и горько пожалела о матери, с которой за все время своего девичества вряд ли сказала больше сотни слов.
Ватажка в стружках и долбленках, улюлюкая, высыпала на стрежень, но за суденышком нежданно вывернулись из-за мыска еще два, шибко подбежали на парусах и веслах; казаков порубили, нескольких взяли в железы. Тогда ватажка посадила своего атамана в воду, привязав к коряге, и ушла к Ермаку.
Два других атамана сами привели своих людей. «У семиглавого змея один удалец все головы сшиб», – сказал Ермак и поверстал атаманов в есаулы.
– На Жигулях, какую охрану ни бери, а дань плати, – наперед знали корабельщики, едущие даже караванами, – а то живу не быть.
Низкие пузатые насады спускались сверху, с ними палубный бот. Везли в Астрахань припас, снаряд, жалованье. Ермак слушал доглядчиков, загодя повещавших вольницу, потом долго смотрел на Волгу, шапку сбив на затылок. Решил вдруг:
– Этих пропустить. Не замай.
По всей вольнице, по всем ватагам, чьи бы они ни были, объявили:
– Батька судил: не замай.
– Я сам себе батька, – ответил атаман Решето. – Мой суд и мой рассуд. У Ермака услышали пальбу. В лице его ничего не шевельнулось, только глаза сузились и закосили. Сотня верхами поскакала в обход горы: на воде казаки не мешались в казачьи дела. Внизу, на одной насаде, ленивый и черный, лежал клуб дыма… Доскакав, изрубили, зажгли шалаши в стане Решета. С Волги, не кончив своего, тот кинулся на выручку, неистово ругаясь. А сотня, разделившись, ударила сразу с двух сторон, чуть он высадился. Решету скрутили руки.
– Ин по-твоему, – проговорил он и выругался. – Переведались – будя.
– Еще не по-моему. – Ермак подошел к нему. – Еще будет по-моему…
Он выхватил саблю, помедлил, глядя на его задергавшиеся плечи и в выкатившиеся глаза, потом замахнулся.
Так он брал в руки гулевую Волгу.
Иногда он разжимал кулак, и птенцы его гнезда летели далеко.
В ясное праздное утро, когда голубоватой сквозной дымкой оплывала даль и только стайки ряби, сверкая, перебегали на реке, «седла-ай!» – прокатилось по стану. Срезая изгиб луки, верховые двинулись за солнцем. На другой день доскакали до ногайского перевоза. Пусто вокруг; лишь очень острый глаз приметил бы, как возникло легкое желтоватое облачко в степи… Ногайцы гнали к перевозу русских полоняников. Скрипели арбы с добычей…
Эта добыча перешла в казацкую казну. Полоняников же напутствовали: «Ступайте, крещеные».
Казачий отряд появился в устье Яика.
В одном дне пути вверх по реке стояла ногайская столица Сарачайчик. С невысокого минарета бирюч призывал жителей к оружию. Но не было страшнее слова, чем «казаки». Только немногие схватились за кривые ножи…
И вскоре струги неслись уже в обратный путь вниз по Яику: прочь от саклей и кибиток, застланных дымом.
А когда царь Иван послал казну шаху, Ермак перенял ее. Вольница разбила сильную стрелецкую охрану в быстрых больших орленых ботах с пушками, выглядывавшими в отверстия бортов, и «пошарпала» серебро.
На разубранных коврами кораблях ехали по Волге персидские послы. Заколыхался камыш – целый лес копий отделился от него на легких челноках. Персы с завитыми и накрашенными бородами повисли над палубами.
Так, паря в воздухе, послы поплыли назад, слегка шевелясь от ветра и от речного течения, уносившего их в Каспий.
Ермак повел войско вниз по реке.
Струги неслись мимо пустынных берегов, голых, безлесных, мимо развалин старых городов – на несколько часов пути тянулись остатки стен и улиц, кучи битого кирпича в лебеде и чертополохе. Плыли мимо соленых озер в ломкой кроваво-красной траве, мимо выжженных степей, где росли горькая полынь и лакричный корень.
В степях казаки увидели татар. Длинная веревка была намотана у каждого из них у седельного арчака; сбоку – сабля, колчан со стрелами, у плеча – лук. Это было оружие, с которым они триста пятьдесят лет назад, как смерч, пронеслись по земле.
Круглые дома-кибитки, табун коней, войлочные кошмы, пестрые тряпки – летучий татарский город остановился в степи. Удары молота по наковальне. Татары ковали железо.
Когда-то с этим обычаем – ковать раскаленное железо в годовой праздник – пришли из Азии завоеватели-монголы. Они знали, как сделать лучший клинок и лучшую стрелу. Где-то за степями высились Иргене-Конские горы. Говорили – там была долина: два всадника могли бы перегородить ее копьями. Эта долина была железная. И бока ее, как магнит, притягивали копья.
Великая орда завладела землями, народами и их добром.
Ногаи тоже ковали железо – они помнили обычай. Но они уже не знали, где ход к Магнитной горе…
Летучий город срывался с места, едва появлялись на реке казачьи струги. Он несся в пыльных вихрях по равнине, покрытой бесконечной и однообразной рябью мелких бугров, к затерянным в степях и одним татарам ведомым колодцам солоноватой воды.
Злее, желтей становилась земля, словно опаленная огнем. Ночью от нее исходил жар. Цепочкой шли рыжие, с поднятыми головами, верблюды, медленно переставляя длинные тощие ноги, покачивая вьюками на горбах. Так шли они, может быть, от самой Бухары.
Караван исчезал в степи. Только песчаная пыль завивалась воронками. Проносились стада сайгаков. Вода в реке будто загустела от глины.
Близка Астрахань.
В устьях Волги, проскользнув по одному из бесчисленных рукавов мимо города, казаки остановились на острове Четыре Бугра. Он был закидан водорослями. Мутные валы ударяли о скалы, чахлый камыш полз по известняку. Над известковым камнем выл ветер; синь в пенистых клочьях распахнулась впереди.
Но Ермак не довел своей вольницы до Персии, чтобы померяться с кизилбашами, «красноголовыми», военной опорой трона Сефетидов.
Грозный царь ударил по воровской Волге. Был нежданен, страшен удар. Целое войско должно было двинуться, чтобы вывести своевольство на великой реке.
И едва прослышав о грозе, Ермак повернул повольников, чтобы поспеть доплыть до стана, пока она только собиралась.
Дорожный человек шел с подожком, посвистывал и поглядывал кругом себя.
Он видел верши и вентери. Рыбой промышляют. Конечно, охотятся. Наверное, еще и бортничают: места медовые.
Он усмехнулся. Нынче мед, а завтра… Ведь хлеба не сеют, сохи боятся, как бабы-яги. Конечно, какой хлеб по этим уступам! Но что-нибудь здесь могло бы вырасти у настоящих хозяев. Хоть редька или капуста.
Не сеют, не жнут, а… Он увидел бочки и кули на берегу.
Вспомнил, как в ту маленькую лесную обитель, последний ночлег его на долгом пути с севера, пришла «грамота», с неделю назад: «Атаманы-молодцы были на вашем учуге, а на учуге вашем ничего нет. И приказали атаманы-молодцы выслать меду десять ведер, да патоки три пуда, да муки пятнадцать мехов. А буде не вышлешь, и атаманы-молодцы учуги ваши выжгут, и богу вам на Волге-реке не маливаться, и вы на нас не пеняйте».
Эх, как смутились тогда монашки, нагоходцы, гробокопатели! Думали: челом бить воеводе (про идущее войско, верно, прослышали). И от него, дорожного человека, просили совета да пособничества. А он в тот же час и уйди. Своя рубашка ближе к телу.
Он поглядывал и посвистывал. Людей тут хватило бы на несколько городков, ого! Вон там, у костра, лапотные мужичонки. Бурлаки. Прямо, деревенька работных людей, если бы были избенки, а не копаные норы и шалаши. Ловко все тут, ничего не скажешь! Головатый вожак, с умом плодит вокруг себя народишко, диву дашься.
Воля! На это сманивает. Ныне здесь, заутра… заутра в дубовой колоде. Воля в парче да в лохмотьях.
Он потрогал то, чем был перепоясан. Не сразу видно, что пояс дут. Взвесил в руке. Тяжек. Пожалуй, нашлось бы там и серебро, если б взрезать. Он выбирает самого высокого, у чадного костра, чтобы спросить:
– Как бы мне, человече, к атаману?
Сразу пятеро оборачиваются и смотрят на него.
– Пташечка!
– Откудова залетела?
Один, с улыбкой, нежно:
– Авун подпорем, не бойсь, поглядим, что ты за синичка.
– Колпак с башки долой!
– Тымала!..
А исполин птичьим голосом:
– На ангельских воскрылиях припорхнул, грамоту до атамана принес.
Но дорожный не робкого десятка.
– Моя грамота волчья: лапа да пять пальцев.
Это понравилось.
Ему указали пышный, шелком латанный шатер.
– Не, мне поплоше.
Засмеялись.
Но спокойно, с шуточками, он настоял на своем.
И вот он целый день сидит у Ермака. И никто не может ступить к ним в шатер. Впрочем, уж не раз носил туда казачок вино.
Захожий не сторонился горяченького. В том и веселие бродячей жизни его.
Он видел, как атаман скоро остановил руку казачка:
– Мне не лей!
Но гостя это не смутило. Он только участливо сказал:
– Что ж ты, батько? По суху и челны не плавают.
И вдруг всей кожей лица почувствовал тяжелый, будто ощупывающий взгляд впалых глаз.
– Не тебе батько.
Он уступчиво ухмыльнулся. Стал пить один. Легкая волна уже подхватывала его. И он плыл по ней, плыл по прихотливому узору своего сказа.
– Есть в полуночном краю окиян-море. По тому морю шел, – прадеды помнят, – мореход свейский. С корабля увидел берег пуст, леса великие над белой водой. Множество людей повыбегло из лесов. Несли они шкуры оленьи, собольи и кость драгоценную, трое одну еле подымают. А стоит та кость дороже золота, и все в домах у полуночных людей сделано из нее. Лежит она на той земле, ровно лес, побитый бурей. Только уплыл свейский мореход, и след той земли потерялся…
Атаман спрашивает:
– Голубиную книгу чел?
Захожий человек морщится. Он не любит, чтобы его перебивали, когда он воспарит мыслью. Но отвечает уверенно:
– А как же!
– Про Индрика-зверя что разумеешь?
– Про Индри… как говоришь?
– Ходя под землей, подобно единорогу, прочищал он реки и ручьи. Был с гору. Но не допустил его Илья-пророк тяготить землю. Внушил: выпей Волгу! Он стал пить, да раздулся, лопнул – кости засосало в трясины, прахом занесло.
Дорожный человек улыбается, немного снисходительно. Он чувствует, что в руках его – снова ниточка, и с торжеством восклицает:
– Нашлась, казак, земля свейского морехода! Гюрята Рогович, новгородец, пришел на берег холодного моря – только небо с водой сходятся вдали. А у моря стоит Камень. До неба стоит. Верхи тучами скрыты. И увидел Гюрята – распахнулось окошечко в камне и залотошили там обликом уродливые, малые. Топор у Гюряты – руками к топору тянутся. Гюрята и кинь им топор. А они через окошко в горе накидали ему мехов груду. И только задумался – откуда же в Камени меха? – задуло, закрутило – и в вихре, в замяти повалили с неба олени и белки.
Он многое видел. Он видел, как меткая стрела поражает прямо в маленький злой глаз пятнистую рысь и капкан ломает лапу соболю в лесных увалах северных гор, о которых он говорил. Он видел, как люди в огромных мохнатых шапках, горцы с Терека, шли с гортанными песнями, чтобы в войске царя Ивана на песчаных холмах далекого северного прибрежья сразиться с тевтонскими рыцарями за жизнь и долю русской земли. Но он сплетал то, что слышал от досужих людей, с придумками, потому что ему казалось, что только сказку приятно рассказать и лишь небылицей можно приманить собеседника и заставить сделать то, что хочешь.
Он не остановился, пил и плел петельки вымысла.
– …А есть там, в стране Югорской, гора. Путь на нее – четыре дня, и наверху – немеркнущий свет, и солнце ходит день и ночь, не касаясь земли. …И живут там еще люди-самоядь, пожирающие один другого, и люди Лукоморья, засыпающие на Юрья осеннего и оживающие на Юрья весеннего. Перед сном кладут они товары безо всякого присмотра. Приходят гости, забирают товары, а взамен кладут свои.
– Затейливые страны! – сказал Ермак. – Ну, а довести сможешь туда, дорога?
Тут пришелец помолчал, пожевал губами и ответил:
– Вольному воля, ходячему путь… К тебе добираясь, встретил я порожний челн. Крутит его сверху водой, одно весло сломано, другое в воду опущено, будто греб им гребец да уснул.
И опять помедлил малость.
– Монахи в скитах неводом поймали тело голое, вздутое, без креста, кости на руках-ногах перешиблены. А еще попался мне черный плот. На плоту вбиты колья. На кольях телеса. Плывет – на волне колышется…
Он придвинулся. У него были белые заостренные уши.
Ермак отшатнулся от него, вдруг оборвал:
– Горох и без тебя обмолотим… Не про то пытаю.
Тогда гость кинул оземь свою шапку. Это ему самому казалось глуповатым. Но сделал он так потому, что с «волками жить, по-волчьи выть» было главным правилом его.
– Не жалко, – крикнул он, попирая ногами кунью опушку, – копейку стоит! Люди югорские молятся Золотой Бабе, и в утробе ее злат младенец.
И, понизив голос, зашептал:
– Пришел я с Усолья Камского сюда, к Жигулям, на Усолье Волжское. Государь пожаловал Анике Строганову земли по Каме, и стал Аника богаче всех московских людей. Большие дела удумал, да помощников мало. Перед смертным часом принял он постриг и преставился в городке Сольвычегодске иноком Иоасафом…
Льстиво и маслено подмигнул:
– Ох, баб в Перми Великой, что галок на деревах!
Кружево небылей, ощеренная пасть, душа нараспашку, угодничество… Жизнь – игра в чет и нечет, но надо не забывать кинуть все свои кости. Смотри в оба: не на одной, так на другой – а выпадет чет! Но с этим сумрачным, бессловесным, неказистым трезвенником бродячему приказчику никак не удавалось угадать, куда катятся его кости. И вовсе он не ждал вопроса:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32