И все мужчины тоже танцевали, обнажившись до пояса.
По углам курили марихуану. Предстояли оргии. Кое-кто уже начал выбираться из зала.
Взяв ключ от своей комнаты, я вышел во двор и сел на скамейку, опустошенный, ошеломленный заурядностью попойки. Пытаясь успокоиться, я вслушивался в звуки тропической ночи. Вздыхал океан. Ухали, дробясь, волны у линии рифов, сплошным гулом гудел прибой. Попискивали на высоких нотах летучие мыши или неизвестные мне насекомые. Кто-то растворил в доме освещенные окна — хлынула музыка из зала. Старая джазовая мелодия «Как высоко в небе луна».
Белая тень мелькнула — появился Око-Омо. Я указал ему место рядом. Некоторое время мы слушали рок «банано», а потом непристойные ритмы «ококито», привезенного в Океанию с курортов Флориды. Тот, кто сварганил этот танец, хотел, чтобы человечество смотрело на все свои проблемы сквозь призму тотального секса.
— Гофмансталь сказал: «Добро так скудно, бледно, монотонно, и только грех богат неистощимо!» Почему белая цивилизация позволила кучке негодяев растоптать добро? Почему вы навязали людям цепи вместо свободы, разврат вместо мудрости и алкоголизм вместо осмысленной жизни? Откуда этот нескончаемый страх, эта неустойчивость?
Око-Омо вздохнул, не дождавшись ответа. С какой стати я должен был брать на себя ответственность?
— Если мир не изменится в самые ближайшие годы, он погибнет. Странно и страшно, что люди, даже лучшие из них, не понимают, что все уже у предельной черты. Вот-вот раздастся стартовый выстрел. Слишком велики иллюзии, которым мы присвоили безумное имя надежды…
Он был прав. Но не хотелось и думать о его правде: чем можно было помочь себе и остальному миру?.. Человека тысячелетия приучали к мысли, что он ни на что не способен. Тюрьмой и пыткой внушали, что он ничтожество. Если даже он решался на борьбу, доведенный до отчаяния, плоды его побед присваивали другие, а он, как был, так и оставался ограбленным, попираемым и ничтожным. О нем никто не помнил, ему бессовестно лгали, парализуя его надеждой. Все религии проделывали этот подлый трюк, обращая простых людей в навоз событий, в рабов, вздыхающих лишь о том, чтобы хоть немного побыть в роли господина.
Око-Омо был прав. Но мне было неприятно слышать о правде именно от него. Может быть, во мне говорило высокомерие белого человека, тоже чья-то злая уловка, чье-то коварное внушение, — науськать глупого на слабого и тем самым исключить их общую борьбу против общего врага. А может, мне было стыдно, но я боялся уронить свое достоинство, признавшись в этом? Но о каком достоинстве могла идти речь, если речь шла о том, быть или не быть человечеству? И тем не менее…
Иногда кажется, будто что-то делается или говорится без причины. Неправда: даже шизофреник не допускает немотивированных действий.
Я разозлился на Око-Омо: разве он не видит, что я не такой, как другие? Разве он не видит, что я отмежевался от циничной компании?
— Войны не будет, — сказал я. Стереотипные фразы защищали меня, как частоколом. — Вулкан дымится, прежде чем извергнуть раскаленную лаву. Что-то совсем новое должно появиться в жизни, чтобы стать сигналом надвигающейся беды.
— Да ведь дымит, по всей планете дымит! Неужели не видим и не слышим?.. Новая философия жизни требует действия буквально от каждого человека!.. Неужели не поймем?
— Здесь я не ощущаю запахов!
— И здесь то же самое! — с отчаянием произнес Око-Омо. — Вот она, трагедия близорукости… Тот, кто лжет себе, неизбежно начинает лгать и другим. И вот уже ложь входит в привычку, и сам лжец верит в свою ложь, как в правду. Тогда наступает пора общего идиотизма — пора расплаты…
Я за категоричность и остроту мышления. Все кругом настолько привыкли к компромиссам, что бескомпромиссность, по крайней мере, обращает на себя внимание.
— Что же вы умолкли? — я чувствовал усталость и апатию.
— Откровенность может вылезти мне боком, а правда останется не защищенной!
Я уже знал, конечно, что мое представление об острове как об уголке рая лживо. Я не очень хотел правды, но этот тип вынуждал меня играть роль правдоискателя.
— Разные лица просили меня написать о вашей стране, и любая информация будет мне полезна.
— Вас просил адмирал Такибае?.. Если нет, он просил через своих людей. Епископ Ламбрини мог морочить вам голову.
Я вспомнил, что на обратном пути из Канакипы его преосвященство, действительно, осторожно, но настойчиво советовал мне написать книгу об «атенаитском рае». Он взахлеб расхваливал адмирала: «Единственный политический деятель захолустья, умом и реализмом поднявшийся до крупнейших деятелей Запада».
— Ламбрини хотел, чтобы вы изобразили оппозицию жалкой группкой карьеристов и неврастеников, инспирируемых коммунистами… Всех недовольных причисляют к коммунистам. Поистине, общество давно развалилось бы, если бы не придумало козла отпущения… Вас, наверняка, упрашивали разрекламировать гуманный метод борьбы с оппозицией — политическое убийство за счет налогоплательщиков. Не правда ли, наш гуманизм всегда оценивается определенной суммой?.. Но известно ли вам, — продолжал Око-Омо, — что оппозиция — не жалкая группка, а мощное политическое течение, требования которого разделяет народ? Известно ли вам, что под прикрытием миролюбивых предложений адмирал проводит политику геноцида, уничтожая целые племена меланезийцев только за то, что они могут сочувствовать партизанам?
— Натяжка, — сказал я, досадуя, что сам не уловил отголосков внутренней борьбы на острове. — В Такибае я вижу человека весьма демократических убеждений.
— Не люблю беспредметного спора. Впрочем, если вы захотите поездить по острову, я охотно послужу вам проводником…
Послышались крики и тяжелые удары.
— Кажется, теперь там ломают двери, — прислушиваясь, сказал Око-Омо. — Бедный художник пошел спать, но ошибся этажом, поднялся в покои Герасто… Вы там не были? Прелюбопытнейшее гнездышко. В кабинете подзорная труба и радиостанция. Спальня зеркальная — пол, потолок, стены. Как у Горация. Макилви говорит, что Дутеншизер, обнаружив в спальне Гортензию, пытался покончить с собой. У него с трудом отобрали револьвер. В знак протеста Дутеншизер забаррикадировался в туалете. Герасто опасается, что художник повесится и тем испортит уикэнд. «Самоубийство надо совершать в домашних условиях, — сказал мистер Герасто. — Эти пьяницы просто взбесились: стремятся захламлять своими трупами чужие жилища…»
В голосе Око-Омо я уловил ненависть.
— Черт знает что творится.
— Вот именно. Куда-то исчезла беременная Оолеле, жена моего двоюродного брата… Она оставалась на вилле.
— Куда же она могла исчезнуть?
— Вы что-нибудь слыхали о пропаже трупа Фэнча, здешнего богача и самого влиятельного человека, впрочем, державшегося в густой тени?.. Асирае установил, что труп увезен людьми с материка. Может быть, для торжественных похорон… Вчера был зверски убит единственный свидетель похищения. Одежду и останки несчастного нашли в устье реки, где он частенько охотился на крокодилов. На этот раз крокодилы растерзали его — он был связан. Убийцам, вернее, тем, кто руководил ими, важно было устрашить Асирае — побудить его отказаться от начатого расследования…
«А что, если повесть об Атенаите начать именно с этой истории?» — подумал я. Мысль показалась мне стоящей. Я чуть было не схватился за блокнот.
— Судя по всему, ваш брат не испугался?
— Потому я и боюсь за него. Оолеле — племянница председателя государственного совета. Представляете, с какими силами Асирае вступил в бой, если они пошли на то, чтобы похитить Оолеле?
— Но этого ведь еще никто не доказал?
— Люди Герасто и полицейские с катера обшарили виллу и ее окрестности, но, как и следовало ожидать, Оолеле не нашли…
Меня затрясло от нетерпения. Куда девалась усталость! Я дал себе слово, что не покину острова, пока не разберусь в его тайнах. Я почуял тут материал, достаточный для самого экзотического детектива.
— В каких отношениях Оренго и Такибае? Кто такие Герасто и Кордова, ради которого затеяли пикник?
Око-Омо усмехнулся. Чуть блеснули его глаза.
— Излишне торопитесь, мистер Фромм…
Мы помолчали. В доме огни почти всюду погасли. Будто музыка где-то звучала, временами зычно покрикивала горластая лягушка из мангровника за лагуной.
Послышался шорох. Не сговариваясь, Око-Омо и я обернулись на змеиный звук: перед нами стоял Ван Пин-ченг. Пришел ли он только что? Или прячась за стволами эквалиптов, подслушивал разговор?
— И вы тут, господа? Чтобы угомониться после такого дня, нужно крепко напиться. Нынешняя цивилизация и дня бы не протянула без хмельной одури.
— Кое-кто не протянул бы и часа, если бы все, протрезвев, решили не служить больше кубиками в чужих грязных руках и освободили бы свой разум для понимания истины, — отозвался Око-Омо. — Наши авторитарные режимы, поддаваясь вкрадчивым нашептываниям со стороны, но полагая себя вполне самостоятельными, бездумно разрушают подлинную культуру общества — среду нравственности. Здесь потерь больше, чем в природе. Тут свои киты кончают самоубийством, выбрасываясь на берег… Ничего уже не смысля в сути событий, потеряв все нити будущего, наши безумные демократы все более жаждут единомыслия. Нас так плотно укладывают один к одному, что никто не может перевернуться на другой бок, если не перевернутся все разом. И хотя мы блеем и мычим, как бы протестуя, мы и сами заражаемся тою же чумою недоверия и презрения к человеку: отвергшего стереотипы мышления считаем идиотом, проявлением дружеских чувств признаем лишь безоговорочную поддержку и выходим из себя, едва обнаруживаем несходство мнений. А культура требует, чтобы человек уважал несходство духовного мира, исходил из него в своей жизни, оберегал его как драгоценное приобретение природы. Несходство духовного мира — при единстве цели… Но мы бескультурны, мы утратили даже то, что некогда имели, мы всего лишь говорящие куклы… Кто превратил нас в кукол? Кто внедрил массовую ложь в наше сознание? Кто лишил нас воли бороться?
— Разве я спорю? — миролюбиво отозвался Ван Пин-ченг, пристраиваясь на земле подле скамейки. — Кругом все чаще сговариваются между собою за счет народов… Если вы спросите меня, лояльно выполняющего свой долг, я скажу: всем нам необходимо новое, космическое сознание. Какое было бы выше национальных амбиций, экономического эгоизма и бандитского сговора шаек. Ничего не отвергать — ничего. Все идеалы уже были. Возьмите древние книги, и вы убедитесь, что все новейшие мысли почерпнуты оттуда… Никто не имеет права переустраивать жизнь так, как ему заблагорассудится, если другие не согласны. А вот в воображении, тут уж каждый может быть кем угодно, хоть актером Мэй Лань-Фанем, хоть императором Ян-ди…
— Я не согласен с вами, — сказал Око-Омо. — Вы с заднего хода тащите то же самое. Твори в воображении, потребляй алкоголь и наркотики, а кто-то будет наяву дергать за веревочки…
— Я этого не говорил! — возразил малаец, поднявшись и отряхивая штаны. — Я говорил одно и готов повторить это под присягой: в реальной жизни равенство недостижимо, потому что человек не равен человеку, а в воображении все равны, стало быть, жизнь воображения и есть счастливая жизнь. Возможно, я в чем-то ошибся. Я устал и хочу спать…
Он ушел. Вот и дверь стукнула, но что-то зловещее осталось возле нас и между нами…
Пора было уходить, но уходить не хотелось. Звездное небо привораживало россыпями миров, о которых мы знали примерно столько же, сколько и наши далекие предки. Быть может, мы приблизились к истине, но степень приближения к ней была до того незначительной, что ею можно было пренебречь.
Я вновь ощутил усталость. Этот день и эта ночь сокрушили многие из моих надежд, но вместе с тем — странно — какой-то свет впереди забрезжил, вызывая беспокойство…
В просторном зале не было уже ни единого человека. Стол с закусками был захламлен окурками и бумажными салфетками, стулья опрокинуты, на полу валялся чей-то галстук. Люстра была потушена, горело лишь несколько электрических свеч вдоль стен, отражаясь в черном зеркале напротив.
Я уже взялся за перила, чтобы подняться в отведенную мне комнату, когда послышались медленные, шаркающие шаги.
Я с трудом узнал м-ра Верлядски. Без брюк, в майке, он продвигался вперед, вытянув руки. Во всем облике его на тонких кривых ногах было что-то от ощипанного бройлерного цыпленка.
— Кто там? — хрипло позвал он.
— Это я, Фромм, ваш покорный слуга.
— Помогите же мне, — плаксиво заговорил Верлядски, дергая шеей и глядя куда-то мимо. — Эти обезьяны не понимают, что такое благородство. У меня упали очки. Вахина сбила их подушкой. Понимаете? Я не мог унизиться до того, чтобы руками обшаривать весь пол, а она ни бельмеса не понимает… Проводите меня, бога ради, в туалет, тут где-то должен быть туалет, я хочу освежить лицо…
Я взял его за локоть. «И потом это пиво, — говорил Верлядски, пожимая худыми плечами. — Сплошные позывы, мучительные в нашем возрасте… Столько раз зарекался. В обычные дни я, разумеется, не пью пива. Знаете, у меня не те доходы, чтобы позволить себе такую роскошь…»
Я завел его в туалет и поставил там, где ему было необходимо. Он стал неловко плескаться, наклонившись над раковиной и проливая воду на кафельный пол. Прополоскал рот и цикнул струей себе под ноги. «Женщина в натуральном виде, — бормотал он, вперив размытый взгляд в зеркало, — это прекрасно. Но — никакого шарма, вы понимаете?..»
Верлядски потрогал пальцем поцарапанную переносицу и принялся растирать себя полотенцем, а потом я повел его обратно, и он то и дело скользил и спотыкался. Непрерывно болтая, что взбредет в голову, перескакивая с предмета на предмет. Я дотащил его до комнаты, но, поколебавшись, вошел в комнату вместе с ним. Включил свет, рассчитывая увидеть его подругу. Но, вероятно, она улизнула через окно.
Верлядски, которого вдруг прошиб озноб, с жадностью взялся за бутылку вина, припрятанную в ящик письменного стола, а я принялся искать его потерянные очки и нашел их не на полу, а в матовом рожке настенного светильника…
Пожелав м-ру Верлядски спокойной ночи, я поднялся на этаж. Дверь моей комнаты была приоткрыта. Там горел свет. В щель я увидел шефа полиции Атангу и, кажется, Шарлотту Мэлс…
На улице меня вновь встретил океанский ветер и тоскливый запах гнили, исходивший, очевидно, от земли, которую мы оскверняли. Разложившийся человек был приговорен к жизни среди свалки.
Безголовый силуэт Око-Омо чуть светлел на прежнем месте.
— Неужели кругом только продажность и скотство? — спросил я меланезийца. Вовсе не для того спросил, чтобы услышать ответ. А Око-Омо, блеснув влажным глазом, проговорил строки:
Далеко от дома плыву я на корабле,
среди чужих и чуждых людей лью слезы.
Скоро, скоро и в меня вонзится гарпун чужого бога,
и умру я, родины лишенный…
Неподдельное чувство крылось в словах, разделенных мучительными паузами.
— Перевод, — пояснил Око-Омо. — В подлиннике гораздо лучше.
Я попросил прочесть что-либо еще того же автора…
Солнце засветилось над моим домом,
а меня в доме нету.
Мать зовет меня по имени,
а меня в доме нету.
Отец молится обо мне духу Океана,
а меня все нету.
Братья меня уже забыли
и сестры не помнят…
Звезду от звезды отличить так же трудно,
как слезы тоски и горя от слез печали…
Иной мир. Иные люди. Я был благодарен Око-Омо. Связанные общим переживанием, мы пошли к берегу, туда, где рокотали волны, играя песком и галькой. Я двигался, как в полусне, отчетливо воспринимая все, что меня окружало, но впервые напрочь лишившись способности отражать события жизни волнениями души. Я был скрипкой без струн, живым зеркалом, и это состояние продолжалось долго, очень долго. Око-Омо будто понимал меня и щадил, ни о чем не расспрашивая.
«Неужели понимал?..»
Мы вышли к лагуне. Отлив достиг низшей точки. Из-за облаков выглянула луна. Засверкали мириады огоньков. Там, вдали, у рифов, где с уханьем расшибались валы, вспыхивало изумрудное свечение. Океан дышал и таил в себе столько гневной, справедливой силы, какой никогда не будет в людях…
Казалось мне, в строках я пожинаю
плоды своих ошибок только,
а чужие — мне не помеха…
Ошибся, каюсь.
Все подлое, что здесь еще творится,
петлей тугою стягивает строки.
И пленник я.
И кровь моя уходит
не по моей вине…
А хочется, спасая веру сердца,
призвать своих обидчиков к ответу!..
Око-Омо был гораздо ближе океану и крапинкам света на обнажившихся скалах, чем человеческому жилью, где не осталось иных источников тепла, кроме электрических нагревателей.
— Люди занимаются не тем, что необходимо и приятно им самим и окружающим, а тем, что выгодно, что служит групповым установкам. Иерархия власти, положение в обществе, возня вокруг пустых и глупых законов, — видимость жизни подлинной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
По углам курили марихуану. Предстояли оргии. Кое-кто уже начал выбираться из зала.
Взяв ключ от своей комнаты, я вышел во двор и сел на скамейку, опустошенный, ошеломленный заурядностью попойки. Пытаясь успокоиться, я вслушивался в звуки тропической ночи. Вздыхал океан. Ухали, дробясь, волны у линии рифов, сплошным гулом гудел прибой. Попискивали на высоких нотах летучие мыши или неизвестные мне насекомые. Кто-то растворил в доме освещенные окна — хлынула музыка из зала. Старая джазовая мелодия «Как высоко в небе луна».
Белая тень мелькнула — появился Око-Омо. Я указал ему место рядом. Некоторое время мы слушали рок «банано», а потом непристойные ритмы «ококито», привезенного в Океанию с курортов Флориды. Тот, кто сварганил этот танец, хотел, чтобы человечество смотрело на все свои проблемы сквозь призму тотального секса.
— Гофмансталь сказал: «Добро так скудно, бледно, монотонно, и только грех богат неистощимо!» Почему белая цивилизация позволила кучке негодяев растоптать добро? Почему вы навязали людям цепи вместо свободы, разврат вместо мудрости и алкоголизм вместо осмысленной жизни? Откуда этот нескончаемый страх, эта неустойчивость?
Око-Омо вздохнул, не дождавшись ответа. С какой стати я должен был брать на себя ответственность?
— Если мир не изменится в самые ближайшие годы, он погибнет. Странно и страшно, что люди, даже лучшие из них, не понимают, что все уже у предельной черты. Вот-вот раздастся стартовый выстрел. Слишком велики иллюзии, которым мы присвоили безумное имя надежды…
Он был прав. Но не хотелось и думать о его правде: чем можно было помочь себе и остальному миру?.. Человека тысячелетия приучали к мысли, что он ни на что не способен. Тюрьмой и пыткой внушали, что он ничтожество. Если даже он решался на борьбу, доведенный до отчаяния, плоды его побед присваивали другие, а он, как был, так и оставался ограбленным, попираемым и ничтожным. О нем никто не помнил, ему бессовестно лгали, парализуя его надеждой. Все религии проделывали этот подлый трюк, обращая простых людей в навоз событий, в рабов, вздыхающих лишь о том, чтобы хоть немного побыть в роли господина.
Око-Омо был прав. Но мне было неприятно слышать о правде именно от него. Может быть, во мне говорило высокомерие белого человека, тоже чья-то злая уловка, чье-то коварное внушение, — науськать глупого на слабого и тем самым исключить их общую борьбу против общего врага. А может, мне было стыдно, но я боялся уронить свое достоинство, признавшись в этом? Но о каком достоинстве могла идти речь, если речь шла о том, быть или не быть человечеству? И тем не менее…
Иногда кажется, будто что-то делается или говорится без причины. Неправда: даже шизофреник не допускает немотивированных действий.
Я разозлился на Око-Омо: разве он не видит, что я не такой, как другие? Разве он не видит, что я отмежевался от циничной компании?
— Войны не будет, — сказал я. Стереотипные фразы защищали меня, как частоколом. — Вулкан дымится, прежде чем извергнуть раскаленную лаву. Что-то совсем новое должно появиться в жизни, чтобы стать сигналом надвигающейся беды.
— Да ведь дымит, по всей планете дымит! Неужели не видим и не слышим?.. Новая философия жизни требует действия буквально от каждого человека!.. Неужели не поймем?
— Здесь я не ощущаю запахов!
— И здесь то же самое! — с отчаянием произнес Око-Омо. — Вот она, трагедия близорукости… Тот, кто лжет себе, неизбежно начинает лгать и другим. И вот уже ложь входит в привычку, и сам лжец верит в свою ложь, как в правду. Тогда наступает пора общего идиотизма — пора расплаты…
Я за категоричность и остроту мышления. Все кругом настолько привыкли к компромиссам, что бескомпромиссность, по крайней мере, обращает на себя внимание.
— Что же вы умолкли? — я чувствовал усталость и апатию.
— Откровенность может вылезти мне боком, а правда останется не защищенной!
Я уже знал, конечно, что мое представление об острове как об уголке рая лживо. Я не очень хотел правды, но этот тип вынуждал меня играть роль правдоискателя.
— Разные лица просили меня написать о вашей стране, и любая информация будет мне полезна.
— Вас просил адмирал Такибае?.. Если нет, он просил через своих людей. Епископ Ламбрини мог морочить вам голову.
Я вспомнил, что на обратном пути из Канакипы его преосвященство, действительно, осторожно, но настойчиво советовал мне написать книгу об «атенаитском рае». Он взахлеб расхваливал адмирала: «Единственный политический деятель захолустья, умом и реализмом поднявшийся до крупнейших деятелей Запада».
— Ламбрини хотел, чтобы вы изобразили оппозицию жалкой группкой карьеристов и неврастеников, инспирируемых коммунистами… Всех недовольных причисляют к коммунистам. Поистине, общество давно развалилось бы, если бы не придумало козла отпущения… Вас, наверняка, упрашивали разрекламировать гуманный метод борьбы с оппозицией — политическое убийство за счет налогоплательщиков. Не правда ли, наш гуманизм всегда оценивается определенной суммой?.. Но известно ли вам, — продолжал Око-Омо, — что оппозиция — не жалкая группка, а мощное политическое течение, требования которого разделяет народ? Известно ли вам, что под прикрытием миролюбивых предложений адмирал проводит политику геноцида, уничтожая целые племена меланезийцев только за то, что они могут сочувствовать партизанам?
— Натяжка, — сказал я, досадуя, что сам не уловил отголосков внутренней борьбы на острове. — В Такибае я вижу человека весьма демократических убеждений.
— Не люблю беспредметного спора. Впрочем, если вы захотите поездить по острову, я охотно послужу вам проводником…
Послышались крики и тяжелые удары.
— Кажется, теперь там ломают двери, — прислушиваясь, сказал Око-Омо. — Бедный художник пошел спать, но ошибся этажом, поднялся в покои Герасто… Вы там не были? Прелюбопытнейшее гнездышко. В кабинете подзорная труба и радиостанция. Спальня зеркальная — пол, потолок, стены. Как у Горация. Макилви говорит, что Дутеншизер, обнаружив в спальне Гортензию, пытался покончить с собой. У него с трудом отобрали револьвер. В знак протеста Дутеншизер забаррикадировался в туалете. Герасто опасается, что художник повесится и тем испортит уикэнд. «Самоубийство надо совершать в домашних условиях, — сказал мистер Герасто. — Эти пьяницы просто взбесились: стремятся захламлять своими трупами чужие жилища…»
В голосе Око-Омо я уловил ненависть.
— Черт знает что творится.
— Вот именно. Куда-то исчезла беременная Оолеле, жена моего двоюродного брата… Она оставалась на вилле.
— Куда же она могла исчезнуть?
— Вы что-нибудь слыхали о пропаже трупа Фэнча, здешнего богача и самого влиятельного человека, впрочем, державшегося в густой тени?.. Асирае установил, что труп увезен людьми с материка. Может быть, для торжественных похорон… Вчера был зверски убит единственный свидетель похищения. Одежду и останки несчастного нашли в устье реки, где он частенько охотился на крокодилов. На этот раз крокодилы растерзали его — он был связан. Убийцам, вернее, тем, кто руководил ими, важно было устрашить Асирае — побудить его отказаться от начатого расследования…
«А что, если повесть об Атенаите начать именно с этой истории?» — подумал я. Мысль показалась мне стоящей. Я чуть было не схватился за блокнот.
— Судя по всему, ваш брат не испугался?
— Потому я и боюсь за него. Оолеле — племянница председателя государственного совета. Представляете, с какими силами Асирае вступил в бой, если они пошли на то, чтобы похитить Оолеле?
— Но этого ведь еще никто не доказал?
— Люди Герасто и полицейские с катера обшарили виллу и ее окрестности, но, как и следовало ожидать, Оолеле не нашли…
Меня затрясло от нетерпения. Куда девалась усталость! Я дал себе слово, что не покину острова, пока не разберусь в его тайнах. Я почуял тут материал, достаточный для самого экзотического детектива.
— В каких отношениях Оренго и Такибае? Кто такие Герасто и Кордова, ради которого затеяли пикник?
Око-Омо усмехнулся. Чуть блеснули его глаза.
— Излишне торопитесь, мистер Фромм…
Мы помолчали. В доме огни почти всюду погасли. Будто музыка где-то звучала, временами зычно покрикивала горластая лягушка из мангровника за лагуной.
Послышался шорох. Не сговариваясь, Око-Омо и я обернулись на змеиный звук: перед нами стоял Ван Пин-ченг. Пришел ли он только что? Или прячась за стволами эквалиптов, подслушивал разговор?
— И вы тут, господа? Чтобы угомониться после такого дня, нужно крепко напиться. Нынешняя цивилизация и дня бы не протянула без хмельной одури.
— Кое-кто не протянул бы и часа, если бы все, протрезвев, решили не служить больше кубиками в чужих грязных руках и освободили бы свой разум для понимания истины, — отозвался Око-Омо. — Наши авторитарные режимы, поддаваясь вкрадчивым нашептываниям со стороны, но полагая себя вполне самостоятельными, бездумно разрушают подлинную культуру общества — среду нравственности. Здесь потерь больше, чем в природе. Тут свои киты кончают самоубийством, выбрасываясь на берег… Ничего уже не смысля в сути событий, потеряв все нити будущего, наши безумные демократы все более жаждут единомыслия. Нас так плотно укладывают один к одному, что никто не может перевернуться на другой бок, если не перевернутся все разом. И хотя мы блеем и мычим, как бы протестуя, мы и сами заражаемся тою же чумою недоверия и презрения к человеку: отвергшего стереотипы мышления считаем идиотом, проявлением дружеских чувств признаем лишь безоговорочную поддержку и выходим из себя, едва обнаруживаем несходство мнений. А культура требует, чтобы человек уважал несходство духовного мира, исходил из него в своей жизни, оберегал его как драгоценное приобретение природы. Несходство духовного мира — при единстве цели… Но мы бескультурны, мы утратили даже то, что некогда имели, мы всего лишь говорящие куклы… Кто превратил нас в кукол? Кто внедрил массовую ложь в наше сознание? Кто лишил нас воли бороться?
— Разве я спорю? — миролюбиво отозвался Ван Пин-ченг, пристраиваясь на земле подле скамейки. — Кругом все чаще сговариваются между собою за счет народов… Если вы спросите меня, лояльно выполняющего свой долг, я скажу: всем нам необходимо новое, космическое сознание. Какое было бы выше национальных амбиций, экономического эгоизма и бандитского сговора шаек. Ничего не отвергать — ничего. Все идеалы уже были. Возьмите древние книги, и вы убедитесь, что все новейшие мысли почерпнуты оттуда… Никто не имеет права переустраивать жизнь так, как ему заблагорассудится, если другие не согласны. А вот в воображении, тут уж каждый может быть кем угодно, хоть актером Мэй Лань-Фанем, хоть императором Ян-ди…
— Я не согласен с вами, — сказал Око-Омо. — Вы с заднего хода тащите то же самое. Твори в воображении, потребляй алкоголь и наркотики, а кто-то будет наяву дергать за веревочки…
— Я этого не говорил! — возразил малаец, поднявшись и отряхивая штаны. — Я говорил одно и готов повторить это под присягой: в реальной жизни равенство недостижимо, потому что человек не равен человеку, а в воображении все равны, стало быть, жизнь воображения и есть счастливая жизнь. Возможно, я в чем-то ошибся. Я устал и хочу спать…
Он ушел. Вот и дверь стукнула, но что-то зловещее осталось возле нас и между нами…
Пора было уходить, но уходить не хотелось. Звездное небо привораживало россыпями миров, о которых мы знали примерно столько же, сколько и наши далекие предки. Быть может, мы приблизились к истине, но степень приближения к ней была до того незначительной, что ею можно было пренебречь.
Я вновь ощутил усталость. Этот день и эта ночь сокрушили многие из моих надежд, но вместе с тем — странно — какой-то свет впереди забрезжил, вызывая беспокойство…
В просторном зале не было уже ни единого человека. Стол с закусками был захламлен окурками и бумажными салфетками, стулья опрокинуты, на полу валялся чей-то галстук. Люстра была потушена, горело лишь несколько электрических свеч вдоль стен, отражаясь в черном зеркале напротив.
Я уже взялся за перила, чтобы подняться в отведенную мне комнату, когда послышались медленные, шаркающие шаги.
Я с трудом узнал м-ра Верлядски. Без брюк, в майке, он продвигался вперед, вытянув руки. Во всем облике его на тонких кривых ногах было что-то от ощипанного бройлерного цыпленка.
— Кто там? — хрипло позвал он.
— Это я, Фромм, ваш покорный слуга.
— Помогите же мне, — плаксиво заговорил Верлядски, дергая шеей и глядя куда-то мимо. — Эти обезьяны не понимают, что такое благородство. У меня упали очки. Вахина сбила их подушкой. Понимаете? Я не мог унизиться до того, чтобы руками обшаривать весь пол, а она ни бельмеса не понимает… Проводите меня, бога ради, в туалет, тут где-то должен быть туалет, я хочу освежить лицо…
Я взял его за локоть. «И потом это пиво, — говорил Верлядски, пожимая худыми плечами. — Сплошные позывы, мучительные в нашем возрасте… Столько раз зарекался. В обычные дни я, разумеется, не пью пива. Знаете, у меня не те доходы, чтобы позволить себе такую роскошь…»
Я завел его в туалет и поставил там, где ему было необходимо. Он стал неловко плескаться, наклонившись над раковиной и проливая воду на кафельный пол. Прополоскал рот и цикнул струей себе под ноги. «Женщина в натуральном виде, — бормотал он, вперив размытый взгляд в зеркало, — это прекрасно. Но — никакого шарма, вы понимаете?..»
Верлядски потрогал пальцем поцарапанную переносицу и принялся растирать себя полотенцем, а потом я повел его обратно, и он то и дело скользил и спотыкался. Непрерывно болтая, что взбредет в голову, перескакивая с предмета на предмет. Я дотащил его до комнаты, но, поколебавшись, вошел в комнату вместе с ним. Включил свет, рассчитывая увидеть его подругу. Но, вероятно, она улизнула через окно.
Верлядски, которого вдруг прошиб озноб, с жадностью взялся за бутылку вина, припрятанную в ящик письменного стола, а я принялся искать его потерянные очки и нашел их не на полу, а в матовом рожке настенного светильника…
Пожелав м-ру Верлядски спокойной ночи, я поднялся на этаж. Дверь моей комнаты была приоткрыта. Там горел свет. В щель я увидел шефа полиции Атангу и, кажется, Шарлотту Мэлс…
На улице меня вновь встретил океанский ветер и тоскливый запах гнили, исходивший, очевидно, от земли, которую мы оскверняли. Разложившийся человек был приговорен к жизни среди свалки.
Безголовый силуэт Око-Омо чуть светлел на прежнем месте.
— Неужели кругом только продажность и скотство? — спросил я меланезийца. Вовсе не для того спросил, чтобы услышать ответ. А Око-Омо, блеснув влажным глазом, проговорил строки:
Далеко от дома плыву я на корабле,
среди чужих и чуждых людей лью слезы.
Скоро, скоро и в меня вонзится гарпун чужого бога,
и умру я, родины лишенный…
Неподдельное чувство крылось в словах, разделенных мучительными паузами.
— Перевод, — пояснил Око-Омо. — В подлиннике гораздо лучше.
Я попросил прочесть что-либо еще того же автора…
Солнце засветилось над моим домом,
а меня в доме нету.
Мать зовет меня по имени,
а меня в доме нету.
Отец молится обо мне духу Океана,
а меня все нету.
Братья меня уже забыли
и сестры не помнят…
Звезду от звезды отличить так же трудно,
как слезы тоски и горя от слез печали…
Иной мир. Иные люди. Я был благодарен Око-Омо. Связанные общим переживанием, мы пошли к берегу, туда, где рокотали волны, играя песком и галькой. Я двигался, как в полусне, отчетливо воспринимая все, что меня окружало, но впервые напрочь лишившись способности отражать события жизни волнениями души. Я был скрипкой без струн, живым зеркалом, и это состояние продолжалось долго, очень долго. Око-Омо будто понимал меня и щадил, ни о чем не расспрашивая.
«Неужели понимал?..»
Мы вышли к лагуне. Отлив достиг низшей точки. Из-за облаков выглянула луна. Засверкали мириады огоньков. Там, вдали, у рифов, где с уханьем расшибались валы, вспыхивало изумрудное свечение. Океан дышал и таил в себе столько гневной, справедливой силы, какой никогда не будет в людях…
Казалось мне, в строках я пожинаю
плоды своих ошибок только,
а чужие — мне не помеха…
Ошибся, каюсь.
Все подлое, что здесь еще творится,
петлей тугою стягивает строки.
И пленник я.
И кровь моя уходит
не по моей вине…
А хочется, спасая веру сердца,
призвать своих обидчиков к ответу!..
Око-Омо был гораздо ближе океану и крапинкам света на обнажившихся скалах, чем человеческому жилью, где не осталось иных источников тепла, кроме электрических нагревателей.
— Люди занимаются не тем, что необходимо и приятно им самим и окружающим, а тем, что выгодно, что служит групповым установкам. Иерархия власти, положение в обществе, возня вокруг пустых и глупых законов, — видимость жизни подлинной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44