Фромм, насвистывая все тот же марш, заглянул в справочник:
— Тебе, Гортензия, разрешаю сегодня ванну и десять литров воды для душа. С условием, что ты прежде поможешь вымыться Луийе…
Гортензия выполнила условие. И даже старалась. Но, господи, как она глядела на меня, когда я разделась! Она хвалила мое тело, говоря, что испытывает блаженство, дотрагиваясь до меня.
Мне было стыдно. И противно.
После Гортензии в ванне мылся Фромм. Дверь из спальни была приоткрыта, и когда Гортензия выключила телевизор, я услыхала, что Фромм поет. Сообразив, что дело нечисто, я вошла в ванную, — запоров в ней не предусмотрено. Длинной мочалкой Фромм тер себе спину. Он был пьян.
— Луийя, — забормотал он, тараща глаза, — сволочи ни хрена не поняли!.. Возможно, мы получили шансы спастись… Но мне страшно. Страшнее смерти…
Я понимала его: страшно, если преступления остаются безнаказанными. Это рушит жизнь, это в бессмыслицу ее превращает. Нельзя жить, если не следовать истине. И прежде нельзя было, а теперь жизнь невозможна…
— «Мы ничего не могли понять без катастрофы — вот трагедия», — еще вчера я так думал. Но катастрофа произошла, — и опять некому понимать… Ах, что я говорю! Две любые бесконечности не могут не быть равными… С какой бы отметки ни начал искалеченный мир, по крайней мере, нас, свидетелей, не удержат никакие моральные запреты. Мы должны довершить крушение вчерашнего мира: он обманул нас… Атомный взрыв изобличил всеобщность нашей подлости. Это — результат нашего нежелания и неспособности возвыситься до равноправных отношений с человеком… Нам никогда не говорили правду, и мы боялись ее высказать, боялись поднять голос в ее защиту. Вешались, стрелялись, но не выходили на баррикады. Трусость и подлость, Луийя! Трусость вызывала цепную реакцию трусости, и это облегчало насилие. В народах искореняли все светлое — мы серели год от года…
Фромм был прав, я не могла не верить ему. Но я не могла забыть и предупреждение Око-Омо: «Интеллигенты в нынешние времена — главная опора подлецов и соглашателей. Они сеют иллюзии. Не следует опираться на них целиком, потому что они — продукт несправедливости и бюрократизации общества и сами в глубине души несправедливы и бюрократичны. Истина для них более утешение, более игра ума и самолюбие, чем смысл жизни…»
— Луийя, мы уже другие, чем прежде, люди, — продолжал Фромм, повернув ко мне запущенное, дикое лицо. — Нам внушали, что мир движется к счастью, чтобы лишить воли к сопротивлению… Той же цели служили и боги. О, те, кто не хотел равенства и справедливости, давно поняли, что без религии не обойтись, что ни дубина, ни виселица не решают, главное — сломить дух. И они ломали дух, обольщая нас пустой надеждой. Все честные люди помогали своим убийцам. Даже Гёте филистерски повторял, что «мир становится радостнее». О почему, почему мы так и не успели своевременно понять, что человек опасен для самого себя, что перспектива его безрадостна, если не сумеет он обуздать в себе зверя… Не сумели, не сумели!..
Фромм рыдал, Фромм плакал. Сочувствуя ему, я заковыляла прочь. Нет-нет, брат ошибался! Нельзя приклеивать ярлыки. И среди «интеллигентов» было немало настоящих людей. На кого же еще и надеяться, если не на разумного человека?..
За дверью ванной меня поджидала Гортензия. Глаза ее горели, от нее духами пахло. Неожиданно она обняла меня и поцеловала в шею.
— Боже, Луийя, как я тебя ревную!
Преобразившаяся хищница умела покорять сердца. Даже Такибае поражался этой ее способности воспламенять давно угасших, внушать им страсть и уверенность в себе.
Я не могла отстраниться, потому что держалась за костыли, но упрекнула Гортензию за то, что она подсматривает. И все же что-то тронуло меня, что-то давно забытое, из того времени, когда все было прочным и прекрасным. Как нежно, как ласково Гортензия просила прощения. Я знала, что она хитрит, и все равно уступила ей.
— Ты вся — совершенство, Луийя! Только взгляни на меня, только подумай обо мне…
Такая мягкая волна могла потопить любой корабль. Слушая сладкий шепот, чувствуя теплые, гибкие пальцы, я — каюсь — поддалась порыву, готовая забыть, что Гортензия замышляла убить меня и Фромма. Теперь я объясняла это болезнью и потрясением…
— Скоро придет спасение, Луийя, придет спасение! Мы вновь выйдем на живой свет и солнечный воздух — получим свободу! Обещай, обещай мне, что ты не забудешь меня!.. Я открою тебе то, что ты скрываешь в себе… Как земля хранит сокровища, не зная, как извлечь их, так и ты, Луийя, не знаешь своих бесценных тайн…
Таких людей, людей-функций, Око-Омо называл бациллами гниения — они несли в быт лживые надежды. Разве не эпидемия повального прелюбодеяния, пьянства, лжи и поклонения выгоде погубила все прежние цивилизации? И разве иные пороки привели к катастрофе вчерашний мир?..
Истина всегда требовала личных жертв, но люди уклонялись от жертвы, заменяя ее выкупом. Люди уповали на истину как на сообщницу в своих честолюбивых мечтах — оттого горчили официальные истины…
— Я ревную тебя, — томно шептала Гортензия, и руки ее смелели. — О, не хмурься, не терзай себя заботой о мире, мир будет жить, если будем жить мы. Каждое поле, Луийя, бережет вечность земли, мы возделаем с тобой это поле!..
Я высвободилась из объятий сирены.
— Не засеем, нет, — сказала я, сдаваясь своей слабости, — я бесплодна. Если мы выживем, у меня все равно не будет ни сына, ни дочери…
Горечь разлилась по сердцу. И утешением, утешением была мне Гортензия.
— Ну, и что? — медленно говорила она. — И я не оставлю плодов. Мои цветы давно источил червь… Но разве от этого мы лишились права быть здесь и ликовать, как ликует все живое? Ветер занес в скалы семя сосны, и сосна поднялась, стройная и душистая. Это ты, Луийя. Сосна рассеивает семя, но семя падает на камень. Кто вправе осудить сосну? В твоей сосне, Луийя, запутались звуки ветра. Подари себя моему ветру и ни о чем не думай! Не сожалей, не сожалей ни о чем! Нет никого, кому мы были бы сейчас должны больше, чем друг другу!..
«Глупость, глупость, какая глупость!» Я выскользнула из объятий Гортензии, одолев наваждение, и, разбитая, стуча костылями, заторопилась в спальню.
«Она не совсем еще здорова», — думала я о Гортензии. Да, собственно, разве был здоров Фромм? Или была здорова я сама? Все мы были больны, все были ненормальны, потому что случившееся было верхом ненормальности: мы отделились от мира, в котором должны были жить, мы потеряли связь с людьми, которые только и оправдывали наше существование, хотя мы полагали иначе, совсем иначе…
Сердце вон просилось — наступила неодолимая слабость. Я легла на кровать, осуждая себя за слабость.
Всякое эгоистическое чувство было преступлением. Я внушала себе, что эротизм — тоже преступление, и думала — одновременно! — что человеку от человека всегда нужно было совсем немногое, и это немногое было тяжелее всего получить…
Фромм забрался в командирскую рубку и вновь рыскал по эфиру. Сквозь открытую дверь слышалось бурчание и треск — эфир был огромной пустыней. Я бы сравнила его с кладбищем, если бы не передача, услышанная нами накануне…
Фромм возвратился, ни на кого не глядя. Молча лег и лежал без движения. И час, и другой.
Сон ко мне не шел, и я готова была поклясться, что не спит ни Фромм, ни Гортензия.
— Луийя, — вдруг сказал Фромм, — ты, конечно, кое-что слышала об Эготиаре?
«Имеет ли смысл теперь ворошить все это?..»
— Это мой прадед.
— Прочти что-нибудь. Что больше по душе…
«Мы все это забудем, все равно забудем… Зачем все это было, зачем?..»
Кому скажешь о слезах обиды?
Ведь завтра мир не перестроишь,
а послезавтра уж нас не будет…
Кому скажешь о самодовольных
и глупых,
о жестокости их беспредельной?..
Капают, капают слезы
внутрь сердца
ядом коварным…
Фромм молчал. Да это было бы глупо — комментировать. И все же — какая благодать, что я помнила строки!..
Гортензия, вздохнув, неожиданно вмешалась:
— Гений не смеет рассчитывать на признание современников. Их видение ограничено. В этом — драма гения.
Она что-то свое на уме держала, вряд ли стихи затронули ее душу.
— Мой покойный муж хотел написать картину — «Девушка, несущая солнечный свет»… Все пожимали плечами. Тогда мы жили в Испании, и он увлекался охотой на уток с сапсаном. Теперь я его понимаю. Человек, несущий солнечный свет, — реальность…
Ни я, ни Фромм не поддержали разговора. Но Гортензии как будто был вовсе излишен собеседник:
— Если бог есть, мы все равно живем по его провидению. Если его нет, мы в муках будем искать его до скончания дней. Сколько бы ни уверяли себя в верности безбожию, будем искать. Несовершенство заставит. Если есть всему смысл, стало быть, должно быть нечто, возвышающееся над всем и всеми…
«Что она за человек? — думала я о Гортензии, засыпая. — Она не примитивна, нет-нет, не примитивна. Будь она примитивна, она не обладала бы такой редкой способностью проникать в чужую душу…»
На следующий день все мы проснулись не в настроении. Фромм безосновательно накричал на меня. Я, конечно, простила ему, но все же обидно было, — я заплакала. Увидев слезы, Фромм дал мне пощечину. Гортензия попробовала успокоить Фромма, но он ударил по лицу и ее. Это исчерпало его силы, он забился в истерике, и Гортензия по моему совету сделала ему успокоительную инъекцию…
Три человека не могут поладить между собой, располагая всеми необходимыми для существования средствами, — как же могли поладить народы, которых разделяла и нищета, и обиды истории, и политические споры, и материальные интересы?.. Должны были поладить. Обязаны были поладить и люди, и народы. Да уж если не разум, весь эгоизм именно на это обратить было надо, чтобы поладить, а не погибнуть. Не видели связи. Труда боялись. Были слишком трусливы…
Новое будущее представилось мне внезапно непередаваемо мрачным. Зачем было жить вообще? Не знаю, чем завершился бы приступ отчаяния, если бы не Гортензия. Видимо, ей нужно было кого-то обожать, чтобы не спятить с ума. Я была благодарна ей, что она меня выбрала своим идолом, и не отвергала на этот раз ни ее поцелуи, ни признания в любви…
После ужина Фромм опять напился. Ни я, ни Гортензия не могли воспрепятствовать этому, поскольку он единолично распоряжался всеми запасами.
Тоску нагоняли бормотания, вздохи и причмокивания Фромма. Я не могла смотреть, как обстоятельно он чистит пальцем нос. Неожиданно загудели микрофоны. Бодрый голос сказал: «Внимание, внимание! Друзья, находящиеся в убежище, прослушайте важное сообщение!..»
Наемный осел, старательно записавший свою реплику на пленку еще до катастрофы и не подозревавший, конечно, о том, что и этим своим действием он приближает общую, и прежде всего свою собственную, смерть, называл нас «друзьями». Вот так примитивно «оттуда» они представляли нашу психологию «тут».
— Сволочи! — вне себя закричал Фромм. — Чего они вмешиваются? Чего они хотят, эти ублюдки?..
Робот сообщил, что истекло двадцать дней со времени включения систем убежища. Все эти дни, оказывается, в убежище могли беспрепятственно войти еще и владельцы ключей номер один и номер два; раньше об этом умалчивалось «во избежание излишних тревог». Поскольку обозначенный срок истек, робот предписывал еще десять дней нести вооруженное дежурство у люка, ожидая «лиц, имевших преимущественное право», после чего разрешалось разблокировать специальное устройство и запереться изнутри. Робот предупредил, чтобы «нынешнее главное лицо» во избежание недоразумений не нарушало этого указания и не пыталось ставить на люк свои запоры…
Больше всего меня поразило, что со дня атомного взрыва прошло уже около месяца. Казалось, несчастье произошло три-четыре дня назад. Или, может быть, точнее, уже год назад…
Что-то было не так. Время зловещие шутки шутило…
Фромма потрясло совершенно другое.
— Подонки! Я думал, что попал в убежище как полноправный человек! Мне позволили зарегистрироваться, вручили полномочия. И оказывается, двадцать дней я жил под угрозой гибели и не имею никаких прав! Достаточно было объявиться владельцам двух первых ключей, и они решили бы наши судьбы! Они пустили бы нас на колбасу!.. Мы не знаем, какие еще сюрпризы запрятаны в этом гнусном склепе… Даже теперь мы подвергаемся контролю и запугиванию — сколько это будет продолжаться?..
Гортензия пыталась успокоить его. Но ее слова только усилили гнев.
— Истину нельзя растащить по карманам! Она едина, она принадлежит всем сразу, и никто не вправе владеть ею единолично!.. Разве мог спастись мир, построенный на подлости? Что, кроме силы и собственности, признавал он? Сколько было криков о свободе и правах личности! Но все сводилось к нумерации ключей — бандиты навязывали нам свою иерархию!
— Давайте разберемся, кого нам следует ожидать еще десять дней в коридоре у люка? — предложила я. — Он придет один или с бандой — давайте разберемся?..
Мы насчитали четырех твердых владельцев ключей от убежища: Такибае, Луийю, Атангу и Гортензию.
— Говоришь, Атанга обещал тебе ключ? — переспросил Фромм Гортензию. — Но если он не дал, значит, еще взвешивал, дать тебе или кому-либо другому…
Гортензия промолчала.
— Итак, у кого мог быть пятый ключ?
— Может быть, первый? — с вызовом откликнулась Гортензия. — Ключ наверняка был также у Сэлмона… Ключ где-то затерялся. И узнать было невозможно после его смерти. Его ведь убили. Его Макилви убил. Он сказал: «Будет несправедливо, если мы позволим уберечься гадине, погубившей всех нас…» Макилви и Уэсуа, начальник тюрьмы, который был с нами, они убили Сэлмона. Они распороли ему живот — искали ключ в желудке… После того как прикончили Макилви, — там же, в проклятом тоннеле, — у меня закрались подозрения…
— Кто убил Макилви?
— Какой-то сумасшедший. Уэсуа поклялся, что его убил какой-то сумасшедший, — ответила Гортензия. — Но теперь мне кажется, что Уэсуа обманывал… Ключ не мог испариться. Труп Сэлмона обшаривали двое: Макилви и Уэсуа. Кто-то из них наверняка нашел ключ, но прикарманил его. И поскольку убили Макилви, я думаю, ключом завладел Уэсуа…
— Все верно, — сказал Фромм, думая о чем-то своем. — Когда я наткнулся на зарезанного, кто-то коснулся моей руки.
— Это Уэсуа. Он охотился за вами и подслушивал ваши разговоры. Уэсуа хотел убить вас обоих. Но отчего-то заупрямился Макилви… С нами был еще Куина. Он тоже не хотел убивать…
Куину я знала хорошо. Он возглавлял секретный политический сыск при Такибае, но служил тем, кто стоял за спиною Макилви. Если он, гнуснейший из всех, кого когда-либо носила земля, не захотел убивать Фромма и меня, то вовсе не потому, что пожалел нас. Этот хитрец никогда не делал необдуманного шага. Вероятно, он, как и Макилви, боялся остаться один на один с Уэсуа…
Побеждает тот, кого не пугают самые страшные поражения, кто не теряет головы, когда рушатся все планы и надежды, когда все летит кувырком. Побеждает тот, кто не теряет времени и из щепок судьбы мастерит новый корабль. Я это знаю. И, однако, трудности можно одолеть, если быть уверенным, что при любых обстоятельствах сохранится нечто, что было и останется выше нас, созданное нашими нервами, судьбой, мукой. Это «нечто» — даже не цивилизация. Даже не культура, — что-то более высокое и всеобъемлющее. Может быть, правда существования человечества. Что бы ни случилось, она должна оставаться чистой. Едва мы усомнимся в том, что человеку нужна истина, все теряет свой смысл…
Нас заставляла жить трусость. Пытаясь оттянуть смерть, мы жертвовали честью и мужеством, тем, что, без сомнения, составляет половину ценности всей жизни, во всяком случае, превосходит ценность любви и ценность дружбы, потому что дает им начало. Убогие в чувствах и желаниях, мы не замечали убийственного смысла трусости…
Это, конечно, месть природы. В конце концов она губит тех, кто не способен учитывать требования жизни и развиваться… Причина — не в атомных бомбах. Были и другие бомбы, которые не могли не взорваться: нежелание осознать новые условия жизни, терпимость к насилию…
Нельзя было выжить, преступно относясь к собственной природе…
Мы высокомерно преувеличивали свою культуру и разумность. Отчасти это свойственно разуму, который должен верить в себя, чтобы плодоносить. Но главным образом это было результатом террора и гнусного культа властелина. Императоры династии Цинь уходили из мира в сопровождении живых людей, — их замуровывали в подземных склепах. Но так было не только на Востоке, так было повсюду — и в Древнем Египте, и в Сарматии…
Подобно одряхлевшему властелину прошлых времен вели себя одряхлевшие нынешние социальные режимы, — что же мы не предупредили этой страшной угрозы?..
Почему я не задохнулся в дыму? почему не был раздавлен обломками здания? почему не подох от огня, от излучения, от жажды?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— Тебе, Гортензия, разрешаю сегодня ванну и десять литров воды для душа. С условием, что ты прежде поможешь вымыться Луийе…
Гортензия выполнила условие. И даже старалась. Но, господи, как она глядела на меня, когда я разделась! Она хвалила мое тело, говоря, что испытывает блаженство, дотрагиваясь до меня.
Мне было стыдно. И противно.
После Гортензии в ванне мылся Фромм. Дверь из спальни была приоткрыта, и когда Гортензия выключила телевизор, я услыхала, что Фромм поет. Сообразив, что дело нечисто, я вошла в ванную, — запоров в ней не предусмотрено. Длинной мочалкой Фромм тер себе спину. Он был пьян.
— Луийя, — забормотал он, тараща глаза, — сволочи ни хрена не поняли!.. Возможно, мы получили шансы спастись… Но мне страшно. Страшнее смерти…
Я понимала его: страшно, если преступления остаются безнаказанными. Это рушит жизнь, это в бессмыслицу ее превращает. Нельзя жить, если не следовать истине. И прежде нельзя было, а теперь жизнь невозможна…
— «Мы ничего не могли понять без катастрофы — вот трагедия», — еще вчера я так думал. Но катастрофа произошла, — и опять некому понимать… Ах, что я говорю! Две любые бесконечности не могут не быть равными… С какой бы отметки ни начал искалеченный мир, по крайней мере, нас, свидетелей, не удержат никакие моральные запреты. Мы должны довершить крушение вчерашнего мира: он обманул нас… Атомный взрыв изобличил всеобщность нашей подлости. Это — результат нашего нежелания и неспособности возвыситься до равноправных отношений с человеком… Нам никогда не говорили правду, и мы боялись ее высказать, боялись поднять голос в ее защиту. Вешались, стрелялись, но не выходили на баррикады. Трусость и подлость, Луийя! Трусость вызывала цепную реакцию трусости, и это облегчало насилие. В народах искореняли все светлое — мы серели год от года…
Фромм был прав, я не могла не верить ему. Но я не могла забыть и предупреждение Око-Омо: «Интеллигенты в нынешние времена — главная опора подлецов и соглашателей. Они сеют иллюзии. Не следует опираться на них целиком, потому что они — продукт несправедливости и бюрократизации общества и сами в глубине души несправедливы и бюрократичны. Истина для них более утешение, более игра ума и самолюбие, чем смысл жизни…»
— Луийя, мы уже другие, чем прежде, люди, — продолжал Фромм, повернув ко мне запущенное, дикое лицо. — Нам внушали, что мир движется к счастью, чтобы лишить воли к сопротивлению… Той же цели служили и боги. О, те, кто не хотел равенства и справедливости, давно поняли, что без религии не обойтись, что ни дубина, ни виселица не решают, главное — сломить дух. И они ломали дух, обольщая нас пустой надеждой. Все честные люди помогали своим убийцам. Даже Гёте филистерски повторял, что «мир становится радостнее». О почему, почему мы так и не успели своевременно понять, что человек опасен для самого себя, что перспектива его безрадостна, если не сумеет он обуздать в себе зверя… Не сумели, не сумели!..
Фромм рыдал, Фромм плакал. Сочувствуя ему, я заковыляла прочь. Нет-нет, брат ошибался! Нельзя приклеивать ярлыки. И среди «интеллигентов» было немало настоящих людей. На кого же еще и надеяться, если не на разумного человека?..
За дверью ванной меня поджидала Гортензия. Глаза ее горели, от нее духами пахло. Неожиданно она обняла меня и поцеловала в шею.
— Боже, Луийя, как я тебя ревную!
Преобразившаяся хищница умела покорять сердца. Даже Такибае поражался этой ее способности воспламенять давно угасших, внушать им страсть и уверенность в себе.
Я не могла отстраниться, потому что держалась за костыли, но упрекнула Гортензию за то, что она подсматривает. И все же что-то тронуло меня, что-то давно забытое, из того времени, когда все было прочным и прекрасным. Как нежно, как ласково Гортензия просила прощения. Я знала, что она хитрит, и все равно уступила ей.
— Ты вся — совершенство, Луийя! Только взгляни на меня, только подумай обо мне…
Такая мягкая волна могла потопить любой корабль. Слушая сладкий шепот, чувствуя теплые, гибкие пальцы, я — каюсь — поддалась порыву, готовая забыть, что Гортензия замышляла убить меня и Фромма. Теперь я объясняла это болезнью и потрясением…
— Скоро придет спасение, Луийя, придет спасение! Мы вновь выйдем на живой свет и солнечный воздух — получим свободу! Обещай, обещай мне, что ты не забудешь меня!.. Я открою тебе то, что ты скрываешь в себе… Как земля хранит сокровища, не зная, как извлечь их, так и ты, Луийя, не знаешь своих бесценных тайн…
Таких людей, людей-функций, Око-Омо называл бациллами гниения — они несли в быт лживые надежды. Разве не эпидемия повального прелюбодеяния, пьянства, лжи и поклонения выгоде погубила все прежние цивилизации? И разве иные пороки привели к катастрофе вчерашний мир?..
Истина всегда требовала личных жертв, но люди уклонялись от жертвы, заменяя ее выкупом. Люди уповали на истину как на сообщницу в своих честолюбивых мечтах — оттого горчили официальные истины…
— Я ревную тебя, — томно шептала Гортензия, и руки ее смелели. — О, не хмурься, не терзай себя заботой о мире, мир будет жить, если будем жить мы. Каждое поле, Луийя, бережет вечность земли, мы возделаем с тобой это поле!..
Я высвободилась из объятий сирены.
— Не засеем, нет, — сказала я, сдаваясь своей слабости, — я бесплодна. Если мы выживем, у меня все равно не будет ни сына, ни дочери…
Горечь разлилась по сердцу. И утешением, утешением была мне Гортензия.
— Ну, и что? — медленно говорила она. — И я не оставлю плодов. Мои цветы давно источил червь… Но разве от этого мы лишились права быть здесь и ликовать, как ликует все живое? Ветер занес в скалы семя сосны, и сосна поднялась, стройная и душистая. Это ты, Луийя. Сосна рассеивает семя, но семя падает на камень. Кто вправе осудить сосну? В твоей сосне, Луийя, запутались звуки ветра. Подари себя моему ветру и ни о чем не думай! Не сожалей, не сожалей ни о чем! Нет никого, кому мы были бы сейчас должны больше, чем друг другу!..
«Глупость, глупость, какая глупость!» Я выскользнула из объятий Гортензии, одолев наваждение, и, разбитая, стуча костылями, заторопилась в спальню.
«Она не совсем еще здорова», — думала я о Гортензии. Да, собственно, разве был здоров Фромм? Или была здорова я сама? Все мы были больны, все были ненормальны, потому что случившееся было верхом ненормальности: мы отделились от мира, в котором должны были жить, мы потеряли связь с людьми, которые только и оправдывали наше существование, хотя мы полагали иначе, совсем иначе…
Сердце вон просилось — наступила неодолимая слабость. Я легла на кровать, осуждая себя за слабость.
Всякое эгоистическое чувство было преступлением. Я внушала себе, что эротизм — тоже преступление, и думала — одновременно! — что человеку от человека всегда нужно было совсем немногое, и это немногое было тяжелее всего получить…
Фромм забрался в командирскую рубку и вновь рыскал по эфиру. Сквозь открытую дверь слышалось бурчание и треск — эфир был огромной пустыней. Я бы сравнила его с кладбищем, если бы не передача, услышанная нами накануне…
Фромм возвратился, ни на кого не глядя. Молча лег и лежал без движения. И час, и другой.
Сон ко мне не шел, и я готова была поклясться, что не спит ни Фромм, ни Гортензия.
— Луийя, — вдруг сказал Фромм, — ты, конечно, кое-что слышала об Эготиаре?
«Имеет ли смысл теперь ворошить все это?..»
— Это мой прадед.
— Прочти что-нибудь. Что больше по душе…
«Мы все это забудем, все равно забудем… Зачем все это было, зачем?..»
Кому скажешь о слезах обиды?
Ведь завтра мир не перестроишь,
а послезавтра уж нас не будет…
Кому скажешь о самодовольных
и глупых,
о жестокости их беспредельной?..
Капают, капают слезы
внутрь сердца
ядом коварным…
Фромм молчал. Да это было бы глупо — комментировать. И все же — какая благодать, что я помнила строки!..
Гортензия, вздохнув, неожиданно вмешалась:
— Гений не смеет рассчитывать на признание современников. Их видение ограничено. В этом — драма гения.
Она что-то свое на уме держала, вряд ли стихи затронули ее душу.
— Мой покойный муж хотел написать картину — «Девушка, несущая солнечный свет»… Все пожимали плечами. Тогда мы жили в Испании, и он увлекался охотой на уток с сапсаном. Теперь я его понимаю. Человек, несущий солнечный свет, — реальность…
Ни я, ни Фромм не поддержали разговора. Но Гортензии как будто был вовсе излишен собеседник:
— Если бог есть, мы все равно живем по его провидению. Если его нет, мы в муках будем искать его до скончания дней. Сколько бы ни уверяли себя в верности безбожию, будем искать. Несовершенство заставит. Если есть всему смысл, стало быть, должно быть нечто, возвышающееся над всем и всеми…
«Что она за человек? — думала я о Гортензии, засыпая. — Она не примитивна, нет-нет, не примитивна. Будь она примитивна, она не обладала бы такой редкой способностью проникать в чужую душу…»
На следующий день все мы проснулись не в настроении. Фромм безосновательно накричал на меня. Я, конечно, простила ему, но все же обидно было, — я заплакала. Увидев слезы, Фромм дал мне пощечину. Гортензия попробовала успокоить Фромма, но он ударил по лицу и ее. Это исчерпало его силы, он забился в истерике, и Гортензия по моему совету сделала ему успокоительную инъекцию…
Три человека не могут поладить между собой, располагая всеми необходимыми для существования средствами, — как же могли поладить народы, которых разделяла и нищета, и обиды истории, и политические споры, и материальные интересы?.. Должны были поладить. Обязаны были поладить и люди, и народы. Да уж если не разум, весь эгоизм именно на это обратить было надо, чтобы поладить, а не погибнуть. Не видели связи. Труда боялись. Были слишком трусливы…
Новое будущее представилось мне внезапно непередаваемо мрачным. Зачем было жить вообще? Не знаю, чем завершился бы приступ отчаяния, если бы не Гортензия. Видимо, ей нужно было кого-то обожать, чтобы не спятить с ума. Я была благодарна ей, что она меня выбрала своим идолом, и не отвергала на этот раз ни ее поцелуи, ни признания в любви…
После ужина Фромм опять напился. Ни я, ни Гортензия не могли воспрепятствовать этому, поскольку он единолично распоряжался всеми запасами.
Тоску нагоняли бормотания, вздохи и причмокивания Фромма. Я не могла смотреть, как обстоятельно он чистит пальцем нос. Неожиданно загудели микрофоны. Бодрый голос сказал: «Внимание, внимание! Друзья, находящиеся в убежище, прослушайте важное сообщение!..»
Наемный осел, старательно записавший свою реплику на пленку еще до катастрофы и не подозревавший, конечно, о том, что и этим своим действием он приближает общую, и прежде всего свою собственную, смерть, называл нас «друзьями». Вот так примитивно «оттуда» они представляли нашу психологию «тут».
— Сволочи! — вне себя закричал Фромм. — Чего они вмешиваются? Чего они хотят, эти ублюдки?..
Робот сообщил, что истекло двадцать дней со времени включения систем убежища. Все эти дни, оказывается, в убежище могли беспрепятственно войти еще и владельцы ключей номер один и номер два; раньше об этом умалчивалось «во избежание излишних тревог». Поскольку обозначенный срок истек, робот предписывал еще десять дней нести вооруженное дежурство у люка, ожидая «лиц, имевших преимущественное право», после чего разрешалось разблокировать специальное устройство и запереться изнутри. Робот предупредил, чтобы «нынешнее главное лицо» во избежание недоразумений не нарушало этого указания и не пыталось ставить на люк свои запоры…
Больше всего меня поразило, что со дня атомного взрыва прошло уже около месяца. Казалось, несчастье произошло три-четыре дня назад. Или, может быть, точнее, уже год назад…
Что-то было не так. Время зловещие шутки шутило…
Фромма потрясло совершенно другое.
— Подонки! Я думал, что попал в убежище как полноправный человек! Мне позволили зарегистрироваться, вручили полномочия. И оказывается, двадцать дней я жил под угрозой гибели и не имею никаких прав! Достаточно было объявиться владельцам двух первых ключей, и они решили бы наши судьбы! Они пустили бы нас на колбасу!.. Мы не знаем, какие еще сюрпризы запрятаны в этом гнусном склепе… Даже теперь мы подвергаемся контролю и запугиванию — сколько это будет продолжаться?..
Гортензия пыталась успокоить его. Но ее слова только усилили гнев.
— Истину нельзя растащить по карманам! Она едина, она принадлежит всем сразу, и никто не вправе владеть ею единолично!.. Разве мог спастись мир, построенный на подлости? Что, кроме силы и собственности, признавал он? Сколько было криков о свободе и правах личности! Но все сводилось к нумерации ключей — бандиты навязывали нам свою иерархию!
— Давайте разберемся, кого нам следует ожидать еще десять дней в коридоре у люка? — предложила я. — Он придет один или с бандой — давайте разберемся?..
Мы насчитали четырех твердых владельцев ключей от убежища: Такибае, Луийю, Атангу и Гортензию.
— Говоришь, Атанга обещал тебе ключ? — переспросил Фромм Гортензию. — Но если он не дал, значит, еще взвешивал, дать тебе или кому-либо другому…
Гортензия промолчала.
— Итак, у кого мог быть пятый ключ?
— Может быть, первый? — с вызовом откликнулась Гортензия. — Ключ наверняка был также у Сэлмона… Ключ где-то затерялся. И узнать было невозможно после его смерти. Его ведь убили. Его Макилви убил. Он сказал: «Будет несправедливо, если мы позволим уберечься гадине, погубившей всех нас…» Макилви и Уэсуа, начальник тюрьмы, который был с нами, они убили Сэлмона. Они распороли ему живот — искали ключ в желудке… После того как прикончили Макилви, — там же, в проклятом тоннеле, — у меня закрались подозрения…
— Кто убил Макилви?
— Какой-то сумасшедший. Уэсуа поклялся, что его убил какой-то сумасшедший, — ответила Гортензия. — Но теперь мне кажется, что Уэсуа обманывал… Ключ не мог испариться. Труп Сэлмона обшаривали двое: Макилви и Уэсуа. Кто-то из них наверняка нашел ключ, но прикарманил его. И поскольку убили Макилви, я думаю, ключом завладел Уэсуа…
— Все верно, — сказал Фромм, думая о чем-то своем. — Когда я наткнулся на зарезанного, кто-то коснулся моей руки.
— Это Уэсуа. Он охотился за вами и подслушивал ваши разговоры. Уэсуа хотел убить вас обоих. Но отчего-то заупрямился Макилви… С нами был еще Куина. Он тоже не хотел убивать…
Куину я знала хорошо. Он возглавлял секретный политический сыск при Такибае, но служил тем, кто стоял за спиною Макилви. Если он, гнуснейший из всех, кого когда-либо носила земля, не захотел убивать Фромма и меня, то вовсе не потому, что пожалел нас. Этот хитрец никогда не делал необдуманного шага. Вероятно, он, как и Макилви, боялся остаться один на один с Уэсуа…
Побеждает тот, кого не пугают самые страшные поражения, кто не теряет головы, когда рушатся все планы и надежды, когда все летит кувырком. Побеждает тот, кто не теряет времени и из щепок судьбы мастерит новый корабль. Я это знаю. И, однако, трудности можно одолеть, если быть уверенным, что при любых обстоятельствах сохранится нечто, что было и останется выше нас, созданное нашими нервами, судьбой, мукой. Это «нечто» — даже не цивилизация. Даже не культура, — что-то более высокое и всеобъемлющее. Может быть, правда существования человечества. Что бы ни случилось, она должна оставаться чистой. Едва мы усомнимся в том, что человеку нужна истина, все теряет свой смысл…
Нас заставляла жить трусость. Пытаясь оттянуть смерть, мы жертвовали честью и мужеством, тем, что, без сомнения, составляет половину ценности всей жизни, во всяком случае, превосходит ценность любви и ценность дружбы, потому что дает им начало. Убогие в чувствах и желаниях, мы не замечали убийственного смысла трусости…
Это, конечно, месть природы. В конце концов она губит тех, кто не способен учитывать требования жизни и развиваться… Причина — не в атомных бомбах. Были и другие бомбы, которые не могли не взорваться: нежелание осознать новые условия жизни, терпимость к насилию…
Нельзя было выжить, преступно относясь к собственной природе…
Мы высокомерно преувеличивали свою культуру и разумность. Отчасти это свойственно разуму, который должен верить в себя, чтобы плодоносить. Но главным образом это было результатом террора и гнусного культа властелина. Императоры династии Цинь уходили из мира в сопровождении живых людей, — их замуровывали в подземных склепах. Но так было не только на Востоке, так было повсюду — и в Древнем Египте, и в Сарматии…
Подобно одряхлевшему властелину прошлых времен вели себя одряхлевшие нынешние социальные режимы, — что же мы не предупредили этой страшной угрозы?..
Почему я не задохнулся в дыму? почему не был раздавлен обломками здания? почему не подох от огня, от излучения, от жажды?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44